Яша начал громким и радостным голосом:
— Пришел солдат в ресторан, заказал котлету. Ему принесли тарелку прямо с жару и с пару. Солдат скосил глазом и говорит:
— Официант! Ты сам попробуй котлету.
— Я на работе. Не положено.
— Нет, ты попробуй!
— А вы не скандальте. Не посидели, а скандалите. Я вот крикну администратора.
— Кричи.
Приходит администратор, наклонился к солдату:
— Что угодно? В чем причина? У нас ресторан — первый класс.
— Вы котлету попробуйте!
— Я не обязан каждому пробовать.
— Нет, вы попробуйте! — опять требует солдат.
— А вы не скандальте, позову директора...
— Зови, зови!
Приходит директор. Строгий человек, в черном костюмчике. Солдат и ему:
— Вы котлету попробуйте!
— С удовольствием, но где же вилка?
— Какой ты молодец! — похвалил солдат.
— И все дело закончилось. Вот и я говорю: где же вилка, то есть фотоаппарат? — Яша захохотал и поднялся со стула. Я не знал, куда деваться от этого хохота. А он все ходил по комнате и задирал голову. И мне казалось, что рухнут стены от этих раскатов. — Я думал, землячок, ты догадливой! Зачем, говоришь, фотоаппарат? А кто Мартюшова будет снимать? Потому и в костюме сижу, при галстуке. А без портрета какая же статья? Попробуй, поешь без вилки! — И он опять захохотал. Я не вынес.
— Хватит, Яша! Я скажу.
Он сразу стих и уставился на меня.
— Нет у меня фотоаппарата. Нет и никогда не бывало.
— Только и всего, — сказал он уныло, потом поморщился и махнул рукой: — Ладно, потом дошлю свою фотографию. А теперь возьми ручку, блокнот! — И опять он сказал с нажимом, как будто приказывал, и я подчинился. Яша нахмурился, посуровел. — На чем мы? Аха! Я говорил тебе об успехах... Успехи пришли не сразу. Я много над собой работал. Учился на опыте лучших. Часто проснусь ночами и пытаю себя, ворочаюсь: правильно ли я живу, всего ли достиг, что наметил?.. Почему, землячок, не пишешь? Не нравится? Вот с мое поработай, повкалывай, тогда понравится...
— Пишу, Яша, пишу, — а сам смотрел на него с удивлением, с испугом — то ли пытает меня, разыгрывает, то ли с головой у него непорядок... И опять меня мучили вопросы: «Почему он так изменился, почему не могу узнать в нем прежнего, близкого Яшу, почему он диктует сейчас, приказывает, а я покоряюсь?..»
— Бывало, что душу одолевали сомнения: а не податься ли в город, к сложным, умным машинам. Но я себя останавливал: нет, ты у земли нужнее... — Он запнулся, и я этим воспользовался, отложил ручку, спросил:
— Ты что, все это читаешь? Где берешь — покажи...
— В голове беру, вот где! — Он сверкнул на меня глазами, и я сразу затих. Я было подумал, что он читает мне какую-то статью или отрывок, но в руках у него не было ни единой бумажки, он говорил от себя, и так ясно, отчетливо, как будто по писаному. Все это чудно, забавно, и я на миг позабыл обо всем и как-то душевно смешался. А он сидел сердитый, как ежик, и словно ждал от кого-то защиты. Но защита не шла, и тогда он заговорил снова. И сразу уверенно, бодро. Голос звучал, как на трибуне, и была в нем какая-то важная строгость:
— На чем мы запнулись? Аха, на моей работе. Как манили меня в город, а я не поехал. Тогда и решил — пойду на ферму! Только на ферму! Здесь — главный фронт, направление. И что интересно — запиши обязательно: возле Сосновской бригады много естественных водоемов. И эта дешевая камышовая прибавка вместе с клевером и люцерной дают большой резерв для надоев. И доярки рады, ну и мы, пастухи...
— Сколько же у тебя профессий? И пастух, и механизатор, и... — Я еще что-то хотел добавить, но он точно не слышал, не замечал. Мои слова остались внизу, ослабели, а наверху — опять его бодрый, решительный голос. Так и рвет напролом:
— Пиши быстрее, не отставай! Я не люблю. И вот что, писатель: зимой и летом в дом мой — милости просим! У меня много корреспондентов бывает. И записывают меня, и обедают. На свежем-то воздухе... — Он вдруг подмигнул, рассмеялся. — Ох, Федорович! Не хочу, а скажу, выдам вашего брата... Для них всегда у меня припасено. И коньяк и огурчики в холодильник припрятаю, а потом достаю. Они уж знают, уверены — от Мартюшовых так просто не уйдешь. Да и другое всегда свеженько и горяченько. Потому и любят мой дом, не обходят...
— Ты ж не пьешь?
— А для гостей! Гостей уважаю! Кака же статья без смазки?
И он засмеялся, не остановишь. И глаза смеются, и щеки, смеется все его большое круглое тело. Я думал: теперь его хватит надолго, но Яша вдруг посмотрел на меня пристально, как будто увидел впервые.
— Так они и жили: дом продали, а ворота купили. А мы отвлеклись сильно, Федорович. Вот еще почитай. — И он подал мне новую вырезку, и я стал изучать. Вначале увидел большой портрет Яши. Он стоял возле белого столика, раздетый по пояс. Напротив Яши полная дородная женщина в белом халате — то ли врач, то ли фельдшер. Потом и заголовок попал на глаза: «Будь донором, специалист!» И я стал читать. Вначале хлынули медицинские рассуждения, и только в середине статьи начались факты: «Безотказно, в любое время дня и ночи дают свою кровь специалисты колхоза имени Пушкина. Среди активных доноров — людей высокого долга — следует особо назвать Якова Мартюшова. Мы призываем всех жителей района следовать его примеру. Такие люди всегда ведут за собой отстающих. Ведь скоро мы торжественно встретим в районе день донора. Давайте встретим его во всеоружии. Равнение на Якова Мартюшова!»
Я поднял глаза на Яшу. Он улыбался, и в улыбке опять была гордость. А мне стало скучно. «Зачем он собирает эти заметки? Чего добивается? Не понимаю...»
Пианино за стеной давно молчало. Леночка, наверное, теперь смотрела в потолок и грустила. А может, опять засела за словари. Она изучала английский, мечтала стать переводчицей. И часто в мыслях я уже видел ее в толпе нарядных туристов. Она что-то им говорила, смеялась, а сама была всех лучше, красивее, и все туристы сразу в нее влюблялись, и я уже ревновал, ревновал до боли, до какой-то смешной злости ко всем этим чужим, незнакомым людям, которых еще не было, а может быть, никогда и не будет. Но все равно я ничего не мог с собою поделать, как ни старался...
— А теперь послушай меня, писатель, — резко сказал Яша. — И запиши, то забудешь. Правда, ты еще холостой, не поймешь...
— Давай, Яша, давай...
— А ты не торопись. Семья — тоже великое дело. Это — фундамент, на котором стоят все наши производственные успехи.
— Бюрократ ты, Яша! — невольно вырвалось у меня, но он как не заметил.
— Семью я создавал с дальним прицелом. Да и помогли мне в этом товарищи по работе. Они и подсказали мне познакомиться с Нечеухиной Фаиной, которая приехала к нам после педагогического училища.
— Товарищи подсказали? — опять не выдержал я, усмехнулся.
Он брови нахмурил и как отрубил:
— Не лезь под руку! Я не люблю! Значит, так: подошел к Фаине после кино и проводил до дома. А вскоре узнал, что Фаина — человек передовой и находчивой. Она читала много педагогической и другой очень нужной литературы. Как-то... — Он запнулся. Я подмял голову. Он смотрел на меня прямым, ненавидящим взглядом. Его правая ладонь то сжималась в кулак, то разжималась. Я чувствовал: он еле сдерживается. Еще немного — и падут все замки, все запоры.
— Ты, писатель, свою улыбочку убери! Не-хо-ро-шо! — Последнее слово он так и произнес по слогам, потом навалился всей грудью на стол и задышал шумно, с натугой. — И над Файкой моей не скули! Она — баба всех мер. А то, что вышла у нас неувязка, то разберемся. Я затем и приехал.
— Зачем, Яша?
— Потом об этом, потом! Знай сиди и пиши! — он опять мне приказал и понемногу стал успокаиваться. И дыхание у него выровнялось, и глаза подобрели.
— Так вот, землячок, запомни. Семья меня всегда выручает. Жена — подмога во всем. В большом и в малом, мелочей у нас нет. Как говорится: жена — за оглоблю, а муж — за другу, вот и покатила телега. Ну, если уж хошь, то нет в колхозе имени Пушкина другой такой счастливой семьи! Отметь особо, запомни! — Яша от удовольствия даже прищурил глаза. Потом опять начал: — Жена помогает Якову Мартюшову во всем. Иногда она берет с полочки книги, брошюры и читает вслух целые главы по уходу за молодняком, по рациону. А муж в это время на кухне стучит посудой, жарит и варит... — Вдруг Яша стих и перевел дух. — Устал, поди, Федорович? Ну посиди, покури.
Я достал сигарету и отвернулся от Яши. Меня душил смех. Теперь я понял причину его красноречия. Он, видимо, заучивал целые колонки из районных газет. Написали про него, а он заучил. И теперь в голове все перепуталось: где свои слова, а где из газеты. «И все же: зачем он ко мне пришел, зачем мучит своими рассказами, зачем пыжится?» Мелькнуло видение: тихое-тихое, как шорох листвы. Бывает же такое: стоит дерево под окном, на отлете, стоит смирно, не дрогнет листочек, и совсем не подозревает это спокойное дерево, что о нем думает человек. А ты сидишь в комнате, совсем рядом, и давно перебираешь свою привычную думу. И в этой думе есть и о дереве, и о жизни, и о будущих днях. И вот прошла минута-другая, и ты слышишь, как ожила листва, задышала. А почему, отчего? Нет ни ветра, ни дуновения. И только потом догадываешься, понимаешь, что это же птица пролетела над деревом — и сразу закачался воздух от крыльев, привел в движение листочки. Птица, птица... Тогда тоже лежала на дороге сизая птица. По нему, по голубю, только что проехало колесо, и телега все еще грохотала невдалеке, а лошадь храпела. А в телеге сидел с кнутиком Зырин — тот самый Зырин, тот самый. Он настегивал лошадь, и та уже совсем выбилась из сил и от бессилия храпела. Он куда-то спешил, куда-то опаздывал и теперь мчался вперед без разбору: попадись ему человек — он бы смял без оглядки и человека. А что ему голубь... Ах, Зырин, Зырин! Если бы оглянулся! Если бы придержал на секунду лошадь. Тогда бы увидел злой человек, как к голубю подбежал Яша и упал прямо грудью на птицу. Но что толку — не воскресить. Одно крыло у голубя еще шевелилось, а из клюва уж вышла сукровица — значит, прощай, голубок. Яша понял это раньше других и потому безутешно рыдал. Потом взял голубя на руки и понес домой. Наверное, решил сизаря схоронить.... Нес его и вздрагивал от рыданий. Я и раньше знал, что Яша держал голубей, что любил их и страдал о каждой потере. Но чтобы так убиваться, оплакивать! Нет, это просто невыносимо... И вот Яша поравнялся со мной. Голова у голубя уже свободно болталась, а глаза задернулись пленочкой. Крылья тоже повисли. Но Яша еще надеялся:
— Может, отпою молоком...
— Чудак ты! Он мертвый! — вырвалось у меня неожиданно, и он блеснул сердито глазами.
— А ты докажи! Докажи... — И пошел прямо на меня, и в глазах были боль и страдание — такое великое, безутешное, какое бывает только в детстве. Я остановился, и он тоже остановился. По лицу у него текли слезы. Я смотрел на него — и все во мне стыло от жалости. Но я ничем не мог помочь Яше и от того еще больше мучился, да и не отпускали его глаза: «Мы вот с тобой живые, а его погубили...» А Зырин тогда так и не оглянулся. Подумаешь, мол, голубь. Подумаешь, какой-то мальчишка! А Яша отвернулся от меня и тихо побрел вперед. Плечи у него согнулись, как у больного. Так могла страдать только большая душа... Но где же теперь та душа? Что же случилось? Почему годы так его изменили? И опять мысли мои повернули в другую сторону, опять стало грустно и тяжело. «Но почему же?» — я курил, перебирал опять что-то в памяти и смотрел в окно. Там уже стало синеть. Скоро ночь, и потому так нежно пахли цветы. Этот запах поднимался снизу и заходил в мою комнату, на третий этаж. Цветы всегда поливали вечером, и я любил открывать обе половинки окна и так оставлять на всю ночь. Как хорошо спалось! Вот и сейчас коснулся лица этот запах и захотелось на улицу. Я посмотрел на Яшу и еле сдержался. Он сидел вразвалку, как в ресторане. «Почему он повелевает мной, приказывает?.. И какой голос, манеры — прямо павлин!..» А он снова полез в портфель, зашуршал бумагами.
— Возьми еще, почитай!
— Больше, Яша, не буду! Устал...
— Знаем мы это дело. А ты мне, землячок, не завидуй! И про тебя — заслужишь — напишут. А пока сиди и молчи.
— Чему завидовать, Яша?
— Ты не понял еще? Тогда открой эту газетку...
Я замешкался, и он нахмурился.
— Читай, читай, не соскучишься. Может, заговоришь по-другому... — И он устало махнул рукой, поморщился — чего, мол, связался-то с тобой, связался, а толку мало.
И я опять подчинился. Статья называлась «Родители — слово-то какое!» Начиналась она исподволь, с дальним хитрым разбегом: «С малых лет ребенок живет под влиянием старших. И этих старших мы называем родители. Отец и мать! Кто заменит их? Какая любовь на земле естественней, изначальнее? Как от горящей свечи негорящая возжигается, так и детская любовь любовью родительской вызывается. Мама у малыша — всегда самая красивая, папа — всегда самый сильный. Кто не слышал, как дети гордятся своим сходством с родителями: «Я тоже, как мама, люблю шоколад и заварное пирожное», — говорит, к примеру, маленькая Иринка. «Я тоже, как папа, умею водить «Жигули», — хвастается, к примеру, Толик шести с половиной лет. «А я буду пастухом или скотником!» — заявляет всегда Сашенька Мартюшов. И в этом тоже заслуга отца, его большая работа. Да и кто не знает в колхозе имени Пушкина Якова Мартюшова! И для этого есть причины...» Дальше текст обрывался. У статьи края обтрепались, видно, побывала уже во многих руках, и прочитать конец было теперь невозможно.
— Сашенька — это сын мой! — сказал громко Яша.
— Я понимаю... — И вдруг увидел опять ту давнюю встречу у речки. И Яша снова встал в памяти, и сынишка его. Как сидели оба на берегу, молчаливые, смирные, как ловили на удочки окуньков. «Неужели время нас так меняет? Или что-то другое? Почему мне его не узнать?..» — И тут мои мысли прервались.
— Ну как, земляк, подержал мои паспорта? Теперь будешь Яшку Мартюшова по отчеству? А я не возражаю. Давай! — Он захохотал и поднялся. Галстук у него сбился, глаза горели нехорошо. Мне не понравились ни смех, ни глаза его. Да и лицо стало совсем нахальное и довольное.
— Печать — великая сила, великая! И гордись, Федорович! Захочете — человека поднимете, не захочете — и катись, мелкота!
— Неправда, Яша! Как поработаешь, то и заслужишь...
— Ха-ха! — Он захихикал, утер губы ладонью. Круглое лицо налилось краснотой. Яша нервничал и рвался в атаку. — Ерундой, землячок, занимаешься! То ли, думаешь, я лучше других работаю? Нет, дорогой, не похвастаю. И получше меня есть дураки. С зари до зари, а что толку? Надо в газету попасть, а потом пошло дело, поехало. Первый след тяжело, а потом затвердеет лыжня...
— Ты философ...
— А ты, дорогой, не смейся! Хочешь жить — умей вертеться! Помнишь удочки-то? Как мы с Сашкой рыбачили...
— Помню, Яша! Хорошо окуньки клевали.
— Нет, не хорошо. Вот на Песьяном озере у нас хорошо! Как-то корреспондент газеты приехал, я его сводил на Песьяно, да ухи ему наварил, да бутылочку выпоил — оно и заработало зажигание. А на озере уточки крякают, да на зорьке-то опять половили. Потом написал он про озеро и про уточек, ну и про меня — главное дело. Так и завелся моторчик. Поехал я... — Глаза у него мечтательно сузились, он приподнял голову и задумался. Потом опять сел на стул, лицо стало веселое, мечтающее. С этой минуты мы поменялись ролями. Он размяк, успокоился, а я начал волноваться, накаливаться. И уже все в нем раздражало — даже белая кожа и рыжие волосы, даже галстук его и голос. Но я себя сдерживал. И задал ему первый вопрос:
— Значит, клюнул на рыбку?
— Кто клюнул? — Яша нахмурился.
— Корреспондент твой... — Я взглянул на него, но Яша ничего не ответил, а глаза устремились куда-то вдаль. И опять он повел свою исповедь, и я видел, что ему нравится говорить. Он любовался своим умом, ловкостью, и в каждом слове его, движении я видел гордость собой, умиление.
— А потом неводок купил, выбрал прочный, из тонкой нитки. У меня блат небольшой в торговле. А что делать, писатель? Нынче как: ты — мне, я — тебе.
— Хочешь жить — умей вертеться? Так, что ли, Яша? — Я улыбнулся, потянулся за сигаретой. Но он не заметил моей насмешки. Его опять понесло:
— Неводок — не удочки. И пошло дело. Места свои знаю. Где окунь, щучешка, а где карась зайдет — тоже давай сюда. Вот и вздохнули, ожили...
— Неводами нельзя! — остановил я его. Надоело мне, стало скучно.
— Кому нельзя, а кого приглашают. Да ты подумай: все начальство — мое! Кто приедет с проверкой или газетчик, того к Мартюшовым. Развесели, мол, угоди человеку. А я что — всегда с удовольствием. Неводок на плечо — и на озеро. У меня там и шалашик. А потом уж уха, разговоры, ну и палки жгем до утра. Поговорим, повздыхай, и человек все запишет, а через недельку — газета. Ну, а там ясно дело: какой я работящий, отзывчивый.
— Отзывчивый, говоришь? — Опять я встрепенулся, как будто на стуле подкинуло. И на него злился и на себя — зачем сижу, не уйду. Надо что-то придумать — мол, заседание, собрание — и уйти, попрощаться. Но что-то меня удерживало, может, Яша так влиял на меня. Может, стыдно было чего-то. Иногда мы не знаем, почему удерживаем себя от ссоры с человеком злым и давно-давно надоевшим. И проходят день за днем, час за часом, а мы не только не выталкиваем его за дверь, не только с ним не ругаемся, а наоборот — все так же продолжаем его терпеть и выслушивать, все так же здороваться за руку и даже поздравлять с днем рождения. А порой во славу этого человека мы пьем шампанское и произносим речи, хоть и по-прежнему стыдно и страдает душа. А человек тот все сильнее наглеет и поднимается, он уже откровенно нас презирает и ни во что не ставит, а мы в ответ уже открыто признаем его своим господином и стараемся не испортить с ним отношений, и душа наша уже замирает в неведомом страхе, если он посмотрит на нас как-то косо и исподлобья. Зато как мы веселы, резвимся, как дети, если человек этот накануне посмотрел на нас благодушно и даже изволил чуть-чуть пошутить. Да, забавна наша душа и не всегда поддается логике! А может, у зла есть свое обаяние и свои большие магниты? Они, наверное, и притягивают нас и мучают, не отпускают. И мы сами не особенно спешим сбросить с себя эти путы. Да, необъяснима душа!..
Я совсем увлекся, ушел в свои мысли, но Яша не дал забыть о себе. И сделал это он резко и грубо: просто постучал по столу кулаком.
— Федорович! Не отвлекайся! То ли спишь, то ли мух считаешь? Нехорошо!.. Выпить со мной не хочешь, послушать меня не хочешь, а еще земляк называешься! В гробу видел я таких земляков, в белых тапочках...
— А ты не шуми, не ругайся... — и только хотел ему добавить какое-то резкое, откровенное слово, но губы сразу точно бы слиплись.
— Ладно, шуметь не будем. А ты, поди, табаком отравился? Ты не куришь его, а ешь, — голос у него был уже мирный, спокойный. Он, видимо, простил меня. А через секунду Яша опять говорил:
— С газеты я и поднялся, потому и в передовики попал. А что, не достоин? Почему глядишь на меня? — Он поднял голову и тяжело задышал. На лбу снова выступил пот, а щеки надулись.
— Достоин, достоин, — ответил я нехотя, и он стал ровнее дышать.
— Вот именно, что достоин! Ничего не пожалею для вашего брата. Угостить, принять — это уж первое дело.
— И порыбачить свозить... — Я улыбнулся. И хорошо, что опять сдержался, а то бы недалеко до беды.
— Порыбачить — самое хорошее дело. Недавно купил «Запорожец». Теперь неводок в багажник — и айда хоть куда. А потом ночь наша — сиди у огня да записывай. Я могу рассказать! Мо-гу-у-у...
— Часто о тебе пишут?
— Ох, часто! Выстригать время нет. Было дело — совсем на моду попал. Что ни газета — то Мартюшов улыбается. И портреты там, очерки, зарисовки.
— Разбираешься в жанрах. — Я усмехнулся, но он меня понял по-своему.
— Я во всем, земляк, разбираюсь. Голой рукой не тронь меня — живо отронишь. И я тебя сильно ждал, ох и ждал, землячок! Все глаза проглядел, измаял. Так баба не ждет мужика, как я тебя дожидался. А ты не ехал...
— Не ехал, — выдохнул я и вдруг почувствовал странное беспокойство. Еще ничего не случилось, а я уж вздрагивал, и сжималось дыхание. Я знал, чувствовал: скоро случится что-то тяжелое, нехорошее, и уже заранее все во мне напряглось. И Яша наклонился близко-близко ко мне, как заговорщик огляделся по сторонам, зашептал:
— Просьба есть, землячок. Поди не обидишь?
— Говори скорей, говори...
— Напиши в областную про меня! Доверяю!
Удар был мягче, чем я ожидал. Но что-то ждет еще впереди? А он шептал прямо над ухом:
— Пусть вся область узнает. В районной кого? И привыкли к районной. А ты в областную ударь, я тебе уплачу... — Последние слова его как обожгли. Я отодвинулся и потянулся за сигаретой. Он чиркнул спичку о коробок. — Кури, Федорович, отдыхай... — он смотрел на меня долгим взглядом, не моргая. Как только не уставали глаза.
— Значит, Яша, покупаешь меня?
— Покупаю, землячок, покупаю, на преступленье зову. — Он засмеялся, но смех вышел жидкий, придуманный, словно бы для меня. Потом помолчал и добавил: — Эх ты, честняга, кому не поверил. Я вон вчера человека убил. Встретил в кустиках, за поскотиной, и зарезал. — Он опять засмеялся, но сейчас уже весело, широко, видно, довольный шуткой. Но и этот смех прошел быстро, как не было. Лицо его обвисло и посерело.