— Кто, кто? Да ты не скажешь, не выдашь. Секрет фирмы, аха? А я с горем к тебе, с большим горем. Ты уж послушай, не прогоняй...
— Да брось ты, Яша... Дело есть — говори.
Но он даже не пошевелился. Маленькая скорбная бороздка опять прошла через лоб. И вдруг спросил неожидан но, точно кулаком стукнул:
— Ты давно меня знаешь?
— Давно, давно, с самого детства.
— Ну и как он, Мартюшов Яшка? Хороший он человек? — И Яша захохотал, поднял голову, но смеялся он через силу, как будто выступал в самодеятельности. И я это понял и перебил:
— Хороший ты, Яша! Себе бы взял, да другие просят, не отдают.
— Кто они — другие-то?
А мне уже было смешно, чудно, весело. «И никакой он не шизик, просто сидит передо мной, ломает комедию. Не может же человек в пять лет измениться. Не может!»
Яша дышал теперь глубоко, запаленно, точно прошел сорок верст без отдыха, и теперь сбилось дыхание, и сердце ноет, колотится. И голос прерывистый стал.
— Ты смеешься все, надрываешься... А мне, земляк, не до смеха. Не до смеха мне, понимаешь... Неуж бы в город к тебе, потащился да от уборочной... Это надо бы понимать.
— Понимаю, Яша, все понимаю. Можешь во всем мне довериться, чем смогу — помогу, — я сделал серьезные глаза и перестал улыбаться, а он опять заговорил:
— Вот-вот, Федорович, поддержи меня. Из одного котла кашу ели. Помоги Яшке — не прогадашь...
— Ты не Яшка, а Яков Васильевич, — поправил я назидательно и опять улыбнулся. Но он воспринял улыбку по-своему и сразу обиделся: лицо надулось, точно припухло, а ладони задрожали, как от волнения, — видно, снова мучился, а может, гордость томила. Наконец, не сдержался, пошел на меня:
— Ты не смейся, землячок, и не гыркай! Заработано у меня отчество, — ох, как оно заработано...
— Ты не понял.
Но он даже не слушал.
— Думаешь, Яшка — человек сорной, случайной? Нет, дорогой, не получится. Вот бери да читай...
Он достал из портфеля целую кипу газетных вырезок и положил осторожно на стол. Вырезки пронумерованы, сцеплены канцелярской скрепочкой. Я начал быстро листать, но Яша отстранил мою руку.
— Не спеши, начнем с первой, вот с этой, — он отделил газетный листочек и положил сбоку, отдельно.
— Начинай с заголовка и не спеши. Скоро, знаешь, кого делают... — И он захохотал, нижняя губа отвисла от удовольствия. А я ушел в чтение.
Заголовок — «Морозы — сильным не помеха!» Первые абзацы прочел с какой-то внутренней игривостью, как будто не читал, а развлекал себя посторонним, но прошла минута, другая, и я увлекся — забыл про Яшу. Мой далекий собрат из районной газеты подробно расписывал: «Зима пришла с метелями, с трескучими морозами, вот уже январь на носу, а мы про это забыли. А скот-то взял да напомнил — в ряде колхозов начался падеж. А почему? Не доглядели? Нет, вопрос здесь сложнее — он в кадрах. Да, товарищи, — в кадрах! Где на фермах у вас молодежь? — с такими словами мы обратились к председателю колхоза имени Пушкина Сергею Павловичу Скляруку. И вот что ответил нам председатель: «Все случаи нарушения по скоту были в прошлом. Сейчас на фермах — молодежный призыв. Хоть и маловато молодых у нас, зато каждый человек — за троих. А примеры? А что примеры! Вот скотник Сосновского отделения Мартюшов Яша. Для нас он, конечно, Яша, а для всех давно Яков Васильевич. А давно ли ходил еще незаметный и скромный, но вот написали о нем в газете — и парень преобразился. Теперь он — настойчивый, крепкий, и от своего не отступит. Его портрет мы поместили на Доску славы. И не ошиблись. Мартюшов все время работает над собой. Его упрямую, волевую фигуру часто можно видеть в красном уголке фермы, где находится наша библиотека. Здесь он читает специальные книги, шлифует свою профессию. А недавно мы его наградили ценным подарком — преподнесли новейший транзистор. И сейчас каждое дежурство на ферме он скрашивает себе музыкой и песнями на всех языках. Скотник значительно вырос в культурном отношении, да и в семье у него — полный порядок. Его жена, учительница начальной школы, Фаина Нечеухина-Мартюшова помогает мужу во всех начинаниях, во всех делах, и больших, и малых. Ее помощь — дружеское слово, поддержка, а порой и простая человеческая ласка — не проходит никогда даром. Ведь мужья — тоже люди, и она об этом не забывает. Вот какие у нас прекрасные кадры! И теперь мы смело встречаем морозы и твердо знаем: все тяготы текущей зимы, конечно, преодолеем, и порукой такие люди, как Мартюшов».
— Такие люди... — машинально повторил я вслух и отложил статью. На душе стало легко. За стеной соседка играла Шопена. Эти чудные печальные звуки, эта радость, что Леночка близко, рядом, сидит сейчас, грустит и ни о чем не знает, не ведает, этот воздух, который смешивается с цветами и вечерней прохладой и наплывает теперь на окна и подмывает грудь, обволакивает — все это делало меня почти счастливым. И хотелось продлить мгновение, но Яша помешал снова.
— Да-а, Федорович... Такие люди, как я, не валяются. Возьми еще, почитай, — и он подвинул мне новую вырезку.
Но я достал сигарету. Глаза у Яши сияли, наверное, радовался за статью. И пока я разминал сигарету, он с готовностью зажег спичку и наклонился ко мне близко-близко, почти задел головой. В этом было что-то угодливое, не простое, и я отодвинулся, но он не заметил. Глаза его все так же сияли, и от всей сильной фигуры несло телесным жаром и напряжением, и дыхание снова было тяжелое, как будто за ним гнались. «Да что с ним? Как все-таки изменился... Ничего не осталось от прежнего, но почему?» И еще что-то я себя спрашивал, потом поднялся со стула и подошел к окну. Звуки пианино здесь были резче, слышнее, — музыка тянулась к людям, на волю. Внизу шли прохожие и смотрели на окна. А краешек солнца все еще цеплялся за крыши, как будто не хотел сдаваться, но это было уже недолго — всего минута, и вот уж нет этой минуты — и сразу погасли крыши. А потом в небе поднялась зорька. Она поднялась в том месте, где только что еще было солнце, и свет от нее был такой нежный, пунцовый. Как будто огромный помидор лежал за горизонтом, нажми на него — брызнет сок. И вдруг случилось несчастье — я пропустил тот момент, когда пианино зазвучало по-иному... Почему? Что заставило? Я кусал губы и думал. Может, вечер подействовал, может, пришло другое настроение? Но я не мог отгадать и не мог оторваться от новых звуков. Они были сплошное рыдание. Нет, это уже не грусть Шопена, а это что-то очень старинное, давнее, как иконы Рублева. «И какой молодец эта Лена! Какие успехи! Не ожидал...» Музыка взяла в плен и понесла, понесла... И душа моя полетела и была уже высоко-высоко... Когда слушаешь старинную музыку — хоры, хоралы, — кажется, представляется, что это говорят с тобой давно умершие люди. И страшно тебе, и благостно, и ты видишь их, как живых. Они идут по горам, по травам, идут по рекам и по волнам. Идут куда-то в своих белых одеждах и видят нас, еще не рожденных. И вот все ближе, ближе эти шаги. Даже слышно дыханье. Еще миг — и ты узнаешь всю тайну. Но в этот миг Яша снова отвлек меня:
— Нехорошо, Федорович! Неладно делаешь...
— Чего?
— Все молчишь да вздыхаешь. То ли друга схоронил? А начну говорить — ты не слышишь.
— Чего я не слышу?
— Того! Носом крутишь да бегаешь к окошку... Я комбайн бросил, приехал, все газеты собрал... — Его глаза смотрели опять в упор, осуждающе, а руки волновались, подрагивали, и он не мог это скрыть. Потом достал расческу, причесался старательно, вдруг взял сигарету, взял машинально и сразу сломил ее, выбросил. И опять — глаза на меня. В глазах плавало злое, зеленое, наверное, они меня ненавидели. И горько, и забавно...
— Нехорошо, Федорович. Как неродной. Люди за людей теперь держатся, а мы с тобой земляки.
— Верно, Яша! Я понимаю... Вместе в школу ходили, вместе играли. А теперь судьба развела...
— Нет, дорогой, не то! — Он смотрел на меня, как прокурор-обвинитель:
— Судьба, говоришь? Подзаелся...
— Куда клонишь? Договаривай, Яша.
— Я-то договорю. А ты даже не угощаешь земляка. А у меня с обеда в роту пересохло. Не пил, не ел, торопился. К тебе, между прочим. Но дело не в этом. Мы — народ не голодной...
— А в чем дело? — Я улыбнулся, призывая его к тихой, мирной беседе. Он заметил мою улыбку и недовольно поморщился. Потом начал поправлять галстук и покачивать головой, а с лица все не сходило брезгливое выражение.
— Я к тебе, можно даже сказать, стремился. И галстук этот напялил, рубаху. Я тоже бывал на народе, я понимаю... — Он на какое-то время задумался, потом продолжал: — И тебе бы, браток, по-простому...Ну, бутылочку бы поставил, огурчиков. И другой бы какой закуски.
— Ты же нынче не пьешь! «Я теперь не могу! Завязал окончательно...» — Я попробовал передразнить его голос, его интонацию, и мне почти удалось, но все равно на душе было муторно, да и злило его новое ко мне обращение — браток. «Откуда тон такой, снисхождение? Почему терплю его, не взорвусь?» — Все эти вопросы нахлынули разом, закружили меня, еще больше расстроили. И сколько бы длилось это — не знаю, но Яша начал посмеиваться, отвлекать меня. Смешок опять с обидным значением:
— Хорошо, браток, ты разыгрываешь. Но только сильно не хохочи — не советую. Мартюшов за свои слова отвечает. А то, что бросил я, завязал — так и есть. Вся деревня подтвердит. Ты спроси у любого.
— Верю, Яша, — поспешил успокоить его, но он уже разошелся, опять посмотрел на меня прокурором:
— Еще б не верил! Мартюшову все верят, уважает народишко! Ты где-нибудь запиши — то забудешь, — он улыбнулся и заворочался всем телом, как волк. Я тоже рассмеялся, желая поддержать его шутку:
— Запишу, Яша, запишу обязательно!
— Ладно, дорогой! Доверяю... — В его голосе опять было какое-то снисхождение, и это задело меня, обидело. Но он не дал мне уйти в себя.
— А теперь бы за встречу не помешало бы?.. Мы одни сидим, без свидетелей.
— Ты же завязал, Яша? — опять решил его сбить, но он вывернулся:
— А для дела-то не считается. И закусон бы не помешал. Я много не требую: один огурчик пополам, помидорка... Я не какой-нибудь Коля Зырин — я помногу в гостях не обедаю.
— Кто этот Коля?
— О чем я тебе говорил? Забывать ты начал народишко. Оторвался сильно от масс, погиб...
— Я не погиб.
— Ну ладно, слово-то вылетело... — И вдруг он засмеялся громко, раскатисто. Даже вспотел и достал платок. И пока смеялся, все смотрел на меня с укором, почти презрением — кто, мол, это сидит перед ним? — Неуж забыл Колю-плотника? В конце деревни-то? Дом большой еще, с палисадом...
— Знаю, помню Николая Ивановича. Ему, поди, семьдесят стукнуло, а ты его Колей...
— Опять нотация, дорогой? Про запас бы оставил. В твоей школе потребуется, — он рассмеялся, скривил лицо. — Я Зырина знаю как дважды два. Деловой старичонко. Только отвернись — и заглотит.
— Он не щука.
— А ты не защищай, не защищай. Я его не ругаю, может, даже завидую.
— Почему? — мне опять стало одиноко, тяжесть навалилась какая-то беспросветная. Как будто шел я по сырой осенней дороге, и сверху дождь, сбоку дождь, и одежда вся вымокла. И нет конца этой слякоти, и ноги еле шагают. «А еще час тому назад я дышал во всю грудь. И солнце было, и музыка, и было хорошо, хорошо... А он пришел — все отнял...»
— Почему, говоришь, браток?! А мне тетка моя рассказывала. Ты знаешь ее?
— Знаю, Яша, давай...
— А ты послушай — полезно. Старички тоже умеют жить. Попросила она его крышу для баньки да пазы забить планками, а то воробьи весь мох повытаскивали. Показала ему фронт работ. Он для виду повздыхал да покашлял, а потом заломил сто рублей, и чтоб еда, мол, хозяйская. Тетка-дура согласилась. А потом Зырин ее довел. Ты слушаешь меня, браток, не заснул?
— Слушаю, — ответил я вялым, разбитым голосом. Его слова доходили уже приглушенно, как будто сквозь вату. На меня напала хандра. А может, это все та же усталость: чему быть, того не миновать. Если надо этому Яше меня мучить и допекать — пусть мучит и допекает. Я уже стал примиряться, успокаиваться, все во мне засыпало и укладывалось в какой-то теплый уютный комочек. И в таком состоянии я б, наверное, оставался долго, но Яша пошел на приступ. Голос у него окреп и звенел, как струна:
— Я тебе, Федорович, зевать не позволю! Сам же к Зырину поимел интерес — так будь человеком!
— Я слушаю, продолжай.
— А мне что продолжать — это Зырин продолжил. Посадит его тетка за стол, а старичонко командует: горшок мяса подай и даже не разговаривай. И чтоб полный был, до краев. И сметану подай, и блинов на субботу постряпай, и рюмочку выстави. А за первой рюмочкой — и вторая. Таким обжорой заделался. Сто рублей-то ему мало за крышу, так он натурой решил. На-ту-рой! А кто осудит его? Ты осудишь? Вот-вот. Пока тетка моя разбиралася — он у ней на двести рублей выпил да съел. Да сотня чистыми! А что, браток, не согласен? А я вот буду согласен — материальная заинтересованность. Шаг ступил — оплати. Так что все у Зырина по закону. Топором не удалось деньгу выбрать — так животом добрал. Ох, молодец! — Яша захохотал на весь дом. Лицо его сразу покраснело, а вместо глаз остались узкие щелки: один только разрез и никакого зрачка. — Ты что, браток, набутусился? Все сидишь да воротишь лицо?
Он прав, мне не хотелось смотреть на него. Хандра проходила, но вместо нее подступала злость. Я злился на себя, и на Яшу, и на хитрого Николая Ивановича, которого никогда не любил. И еле сдерживался, потому что он опять стал хвалить Зырина:
— Вот кто будут настоящие хозяева! Не упустит свое человек!
— Кроты это, а не хозяева!
— А ты не завидуй. Полагаю — завидуешь. И тебя уважать начнут, но не все сразу. Признает народишко. Я вот к тебе с уважением...
— Благодарю, Яша! Не знал... — Я рассмеялся, но он не заметил иронии. Глаза его подобрели, и все тело как-то на глазах размякло и растеклось.
— Значит, в холодильнике твоем пусто? Нехорошо! Но я сам тебя угощаю! Мартюшов Яша всегда с запасом... — Он запустил руку в свой бездонный портфель и достал бутылку коньяку и несколько шоколадных плиток. Шоколад бросил на стол широким хозяйским жестом.
— Давай, дорогой, за встречу? А потом другие начнем разговоры.
— Не могу, Яша. Мне еще надо работать!
— Кого?
— Статью надо писать! За ночь надо, — солгал я, но это почему-то сразу подействовало. В его глазах я прочел уважение.
— Статью — это хорошо! Это мы понимаем! Но я бутылку не убираю. С ней будет повеселей.
— Повеселей, — ответил я машинально и отодвинулся от него. Он увидел в этом вызов и сразу напал:
— Я не заразной, браток! Чего шарахаешься, как от тифозного?
— Не сердись, Яша. Я просто задумался.
— Кого думать — и так все ясно. Я к тебе с уважением, и ты выдерживай тон. — Он захихикал и посмотрел на бутылку.
— Пробуй шоколад-то, писатель! Жены нет у тебя — кто позаботится... — И, опять хихикая, скривил лицо. — Я бы на твоем месте хорошо развернулся. Комната отдельная, никто не мешает. Я бы таку себе выбрал бабенку... Ну, а ты как?
— Подумаю, Яша, подумаю... — Я уже еле сдерживался, чтобы не нагрубить.
— Кого думать — читай давай! Я тебе все газеты собрал, а ты нос воротишь, зазнался. Эх ты, землячок... Напустить бы на тебя Колю Зырина — живо бы обучил что и как. А мы сидим, время теряем.
— Ладно, Яша. Где твоя газета? — Спросил, чтоб от него отвязаться. Но подумалось обреченно — так от него не отделаешься. Надо молчать и терпеть.
Статья называлась «В земле — наши корни». Заголовок набран высоким шрифтом — герольдом, и все слова в статье такие же высокие, гордые: «В колхозе имени Пушкина — горячие дни. И всюду тон задают молодые. По ним равняются, сверяют задания. И зерно течет непрерывным потоком. А как же иначе! Возьмем только Якова Мартюшова. В последние годы он освоил массу профессий: он и скотник, и шофер, и комбайнер. Золотые руки у парня! Вот сейчас он до винтика изучил свой комбайн «СК» и проникся к нему уважением. Парень знает: все на нынешней страде решают машины. Потому, наверное, комбайн Мартюшова побил все рекорды. И еще одно событие покоряет в судьбе этого человека. Нынешней весной он стал преподавателем в Сосновской бригаде колхоза. Мартюшов Яша стал отвечать за подготовку молодой смены механизаторов. И справляется, надо сказать, хорошо.
Среда и суббота отданы для занятий.
Двадцать человек садятся за парты, а он смотрит в эти молодые серьезные лица, слушает нескладные пока что ответы и думает: «Есть догадливые ребята! С такими не пропадешь!»
Так было еще недавно, а теперь эти ребята — на правом фланге. По их просьбе недавно по областному радио прозвучала хорошая песня. Что за песня? — спросите вы. Называется она «В земле — наши корни». Так и есть — в земле и нигде иначе!»
Я отодвинул статью, закурил. И опять Яша предупредительно зажег мне спичку. Глаза у него прямо горели. Он напоминал теперь бегуна перед стартом — сейчас выстрел-хлопок, и он рванется вперед, подомнет грудью воздух, помчится, и никакая сила не остановит.
— Ну как, Федорович? Здорово он меня расписал, прямо до костей пробирает!
Яша ликовал, играл своим галстуком, усмехался. И сразу появилась в нем небрежность, которая приходит от сознания своей силы, значения да так и остается потом с человеком. И вдруг он как бы от меня отстранился, задумался, затем встал в полный рост и стул отодвинул. Глаза смотрели теперь вниз, словно что-то там потеряли. Так прошла минута, другая — и вот Яша заговорил:
— Успехи ко мне пришли не сразу. Нет, землячок, не сразу... — Последние слова он произнес таинственно, сокровенно и вспыхнул лицом. А я мучился — пианино за стеной молчало. И сразу же надоела комната, захотелось куда-то уйти. И снова злился на Яшу, и все раздражало: и его рыжий затылок, и дыхание, густое, как у всех толстяков, даже белые, сырые ресницы его тоже злили и что-то напоминали. Хотелось на улицу, на свежий вечерний воздух, но Яшин голос стал вдруг громким и властным:
— Слушай меня и запоминай! Буду говорить, а ты слушай! Фотоаппарат, полагаю, есть?
— А зачем?
— Какой ты, браток, недогадливый.
— Но зачем все-таки? — Я снова начал терять терпение, да и раздражали его взгляд, голос, весь уверенный, наглый вид. Он уселся поудобнее, и стул под ним скрипнул. В его позе еще отчетливей проступил вызов: вот, мол, часа два подряд с тобой цацкаюсь, а ты — дурак какой-то, тетеря...
— Не смеши меня, Федорович! Никогда не поверю. А может, разыгрываешь? Мы — люди темные, деревенские.
— Хватит, Яша! Не переслушать.
— А ты не слушай, открывай свой фотоаппарат. Посмотри — с меня уж бежит. Всю рубаху хоть выжми.
— Сними пиджак, сними галстук!
— Не могу! Про солдата-то слышал? Как в столовой солдатик обедал? Не слышал? Тогда могу рассказать.
— Валяй, — я махнул рукой и начал смотреть в окно.