С полчаса я понаблюдал за птицей, потом ястреб, видимо, почувствовал, как я шевелюсь. Рванулся вперед, пятифутовые крылья замолотили воздух, и стал описывать надо мной все более высокие и широкие круги. Величиной почти с беркута – эти частенько уводят у скоп добычу, они лучшие охотники. Беркут вблизи внушает трепет. В Техасе есть специальный клуб пилотов-ранчеров, со своих аэропланов они настреляли уже тысячи беркутов. Надо же защищать овец. С большим удивлением они отметили, что с каждой миграцией орлов становится все меньше. Стать бы орлиным Робин Гудом и сшибать с небес их пакостные «цессны».
Солт-Лейк-Сити на рассвете, когда любовники посапывают на своих подушках и ждут звонка будильника. Тысячи лун тому назад эту долину захватили мормышки; они благоденствовали, пылко пойобывая многочисленных жен, и трудились в поте лица, возделывая невозделанные души индейцев. Потом пришел, как говорят французы, великий
Я поспешно выпил чашку кофе и спросил официантку, как быстрее всего попасть на пересечение 40-го шоссе с 80-м, чтобы выбраться из города и отправиться по пустыням Невады в долгую дорогу к Рино. Она сказала, что, хоть и прожила здесь всю свою жизнь, дороги у нее в голове никогда не укладывались прямо. Она знает дорогу на Прово и дорогу на Хебер, но это все в другую сторону. Голова у нее была забита пометом чаек и маслом саранчи, наверное, поэтому она сидела за стойкой в этой забегаловке.
– Хороший у вас город, – сказал я.
– Нам тоже нравится, – ответила она, улыбаясь и прикрывая зубы верхней губой.
Зубы слегка отливали зеленью. Не хватает кальция?
Я бродил по округе, пока не наткнулся на жизнерадостного полицейского и не спросил его, куда мне идти. Тот посмотрел так, будто у меня в скатке припрятаны автоматические пистолеты и ядовитые гады, однако указал путь с вежливостью, которую редко встретишь в городах Востока. Благочинный народ, снова подумал я, – никакой тебе содомии, инцеста, дури и порнографии, на кухнях шик-блеск, девицы невинны и умеют готовить мясной соус. До перекрестка я шагал не меньше двух часов, однако прогулка среди изумрудно-зеленых росистых лужаек и уютных бунгало оказалась приятной, если не считать проснувшейся спозаранку дворняги. Под рычание и гавканье этой псины я пятился задом целый квартал, спрятав в ладони пятидюймовый пружинный нож. Дикого вида помесь овчарки с терьером. Если бы прыгнул, пришлось бы полоснуть ножом по мохнатому горлу. На самом деле он добрался бы до моей руки раньше, чем я успел бы вытащить лезвие. Резвый, падла. Но не мог же я разгуливать по городу с ножом наголо – все местные мамаши, успевшие проснуться и заняться завтраком, тут же вызвали бы полицию, и мой неаполитанский пружинный нож с костяной ручкой изъяли бы как вещественное доказательство.
Рядом с хайвеем я заглянул в кафе дальнобойщиков, взял кофе и стал умоляюще смотреть на водил. Зная прекрасно, что «страховка» не разрешает им брать попутчиков, недаром на каждом лобовом стекле красовалось клеймо «НЕ ПОДВОЖУ». Я сел рядом с немолодым битником, и он бросил на меня беглый взгляд сквозь изогнутые дугой темные очки.
– Может, возьмете?
– На бензин деньги есть?
– А то.
В результате я пронесся через всю Неваду в немощном «додже» вместе с безработным музыкантом. Неловкость держалась, пока мы не проехали Великое Соленое озеро, не миновали Вендовер и не въехали в Неваду, второй по злобности штат в стране, лишь чуть-чуть отстающий от Техаса. Перед тем как добраться до Элко и остановиться перекусить, мы четыре часа подряд проговорили о джазе и абсолютно одурели от того, что называли «Юкатан-голд» По аналогии с «Акапулько-голд» – сортом высококачественной мексиканской марихуаны..[62] Примерно через сутки нам предстояло прокатиться по Бэй-бридж и въехать в Сан-Франциско, если, конечно, машина выдержит стоградусную[63] жару Невады.
По моим прикидкам, я выбрался из папоротниковой засады часа в три пополудни, солнце было теплым и ласковым, а легкий ветерок позаботился о комарах. Озеро покрылось рябью, вода невысокими волнами накатывала на дальний берег. Ни с того ни с сего мне вдруг стало весело – самым важным на свете казалось то, что этот лес мог быть далекой китайской провинцией четыре тысячи лет тому назад. Ни единый самолетный след не осквернял небо, птицы погрузились в послеполуденное молчание, лишь в вышине почти неразличимо парил гриф-индейка. Поговорю-ка, пожалуй, сам с собой по-китайски и посмотрю, не заявится ли в эти болота ФБР. Я подумал было пройти вдоль озера дальше и поисследовать новые территории, но отбросил этот план ради рыбалки в устье ручья или у бобровой запруды. Мне нужно много рыбы, чтобы за ужином наесться до отвала, тогда легче приходит сон, и никаких тебе фантазий о виски.
Вода у ручья оказалась взбаламученной, ей явно не хватало утренней прозрачности. Журналисты, пишущие «про природу», очень любят сочетание «чистая, как джин» вода. На мой вкус, пора переключаться на «чистая, как водка». Не говоря уже о том, что подавляющее большинство этих писателей недоумки, о «дичи» они знают лишь то, как ее ловить и убивать. Стараясь не шуметь, я медленно зашагал к бобровой запруде. Еще до того, как показалась эта лужа, послышался предупреждающий плюх. Папа-бобр на посту, и вот они уже сидят в своей хатке, недоумевая, кто же это вторгся в их владения. Звуки, словно шлепанье по воде боковиной весла. Греби потише, говорил отец, а не то разгонишь окуня. Меня напугала вспышка молнии, и я забыл, что нужно потише. За что огреб его любимое ругательство, годившееся только для мужской компании: «ебать-тебя-христом-на-вагонетке». Я иногда тоже так ругаюсь, получая в ответ ошеломленные взгляды выпученных глаз. Материться я выучился в пять лет, меня не смущали ни намыленная шея, ни общее порицание. Одна девушка сказала: мой папа никогда так не выражается. Будь я твоим папой, я не корячился бы сейчас в этом «бьюике-дайнафлоу». Она потом изрекла, когда мы сидели в «Русской чайной»: секс – это иногда так скучно. Ага, в доме для престарелых или с раком кишок. Я копался в болоте в поисках червяка, личинки или многоножки. Не люблю брать в руки многоножек и вислокрылок, но из них получается хорошая наживка, главное, чтобы крючок был небольшой. Ложь во пропитание. Я обманываю рыбу и питаюсь ее телом. Сидеть в засаде на болоте, пока не прискачет куропатка; отстрелить ей голову, проткнуть тушку зеленым ивовым прутом и пожарить на костре. Из-за нетерпения дело всегда кончалось тем, что мы съедали куропаток полусырыми. Вгрызаясь в почерневшую кожу, мы представляли дикарей, занимавшихся тем же и там же, где мы сидим сейчас. Странное чувство, когда вдруг находишь наконечник стрелы – посреди пашни, или в водостоке, или в овраге, где вода разъела почву. Когда ты молод, весь лес для тебя – «охотничьи угодья», и тебя ошеломляют наконечники стрел, ведь это следы, оставленные предыдущими охотниками. Прочитанные в отрочестве Сетон Томпсон, Кервуд, Джек Лондон, почти весь Зейн Грей, Кеннет Робертс, Уолтер Эдмондс[64] сегодня звучат почти ругательно. А я ведь даже не сдвинут на экологии. Отец отдал этой земле всю свою жизнь и получил за свои старания мало радости. Моя несчастная восприимчивость радикала распухает, как динамит или пластиковая взрывчатка. Но я никогда не призывал делать людям больно, мне претит сама эта мысль. И я не знаю, как поступить с противоречиями – если бы только можно было взорвать «Доу» или «Виандот кемикл» так, чтобы никто из людей не пострадал и не остался без работы. Под елкой нет подарков, какая-то гадина взорвала папину фабрику, и у нас совсем нет денег. На ужин лярд из армейских неликвидов и морские бобы. Лица становятся землистыми. По пути к проходной я бы остановился в таверне, взял бы пару двойных и послушал, как Бак Оуэне поет «Время плакать пришло, ты меня покидаешь»,[65] музыка – это комок в горле, до сих пор не могу слушать «Петрушку» Стравинского, любимую пластинку сестры. Перед моим отъездом в Нью-Йорк мы зажгли красную свечу и слушали эту пластинку вместе. Еще читали Уолта Уитмена и Харта Крейна.[66] Мне было восемнадцать лет, ей тринадцать. Но если в самом уязвимом возрасте прочесть все романы Зейна Грея и другие, про которые я говорил, то ужиться с настоящим просто невозможно. Где то далекое поле? Становиться радикалом и устраивать марши в защиту доисторического газона и мира во всем мире – тоже не выход. Я никогда не чувствовал себя частью общности, разве только когда занимался любовью; что-то общее у меня с деревом, или со зверем, или когда я совсем один у реки, или в лесу, или на болоте. Я не считаю это достоинством, просто неприкрытый факт. Один либеральный журнал, описывая такой образ жизни, употребил слово «жульничество». Одно время я думал, что мне нравится Кропоткин. Мои предки – те, что были обучены грамоте, – считали себя популистами. В одиночестве нет романтики.
Сан-Франциско. Вот он, золотой город моих надежд. Вы только посмотрите на эту толкотню в полдень на Гиэри-стрит. Как и сказано в путеводителе, все одеты в шерстяные свитера и очень элегантны. Может, не в моей части города. Музыкант, высаживая меня из машины, сказал, что в Блэк-Хоке ему обещано выступление и чтобы я заглядывал. Вряд ли, с моими финансами. Единственный галстук удавился до веревки, когда я в автовокзальной камере хранения впихивал скатку в ячейку. Потеряешь ключ, останешься без семнадцати долларов – столько стоит вся твоя одежда. Повсюду симпатичные девчонки, и я себе тоже такую найду – хотелось бы надеяться. Вверх по Полк, через Сакраменто, вверх по Грант с его желтой угрозой, потом на Грин-стрит вдоль берега. Перейти Коламбус, чуть не угодив под такси. Постучать в дверь, где должен быть старый друг и где я смогу преклонить голову. Открывает мужчина с волосами, как у девчонки, смотрит подозрительно. Вроде бы мой друг месяц назад уехал в Ванкувер. Что же мне теперь делать? А ничего, покупай газету и ищи комнату.
Я шел пешком, пока не захотелось выбросить обувку. От волдырей промокли носки. Эти сапоги предназначены для того, чтобы скакать на лошадях, и ни для чего другого. В конце концов я нашел комнату в двух или трех кварталах от оперного театра, на Гуф-стрит прямо под хайвеем. Дешево даже с учетом грохочущих над головой грузовиков и легковушек. Забрал скатку, заплатил за четыре недели вперед, и у меня осталось семь долларов, чтобы жить на них вечно. Пару раз надолго приложился к бутылке сотерна – мое снотворное – и повалился в кровать. Проснувшись около полуночи, я обнаружил, что из комода пропал бумажник, а дверь слегка приоткрыта. Как глупо. Наверное, отодвинули замок целлулоидной линейкой. Шестьдесят шесть центов мелочи и ни одной бумаги, подтверждающей, кто я такой.
В бобровой луже я поймал несколько мелких гольцов и пожалел, что не взял с собой удочку с приманкой. Где родители этих рыбешек? Я завернул их в траву и папоротник, сунул в мешок и зашагал к палатке. Будь я вороной, долетел бы за две минуты.
Вокруг палатки кто-то рылся, но ничего не тронул, мой небольшой тайник с едой располагался в месте, недосягаемом для звериной сообразительности. Обезьяна бы догадалась, что делать с веревкой. А неплохо привезти сюда японских макак, пусть устроят бедлам. Сунув голову в ручей, я напился, затем ополоснул лицо. Пожарил рыбок до коричневой корочки и съел всех сразу с солью, медом и хлебом. Достал ружье, шейным платком стер со ствола влагу и быстро передернул затвор, чтобы выскочили патроны. Скушай свинца, комми, сказал я, прицеливаясь в тлеющий костер. Давайте запретим оружие и перестанем палить в героев. Оставим стволы полиции и солдатам, пусть стреляют в кого им заблагорассудится. Кавалерия из «спрингфилдов» расстреливала индейцев, вооруженных томагавками, луками и стрелами. Однажды я стрелял из «шарпа» – ружья, с которым ходят на бизонов. Остановит носорога, патроны тяжелые, как дверные ручки. Я не собираюсь стрелять в президентов и вождей, не отбирайте у меня, пожалуйста, ружье. А вот пистолеты лучше бы запретить. Опасные штуки. В Детройте после беспорядков они теперь у всех. Как бы не поотстреливали себе пальцы на ногах. Толку от короткоствола все равно никакого, если нет опыта. Вот уже десять лет, как я не стрелял по млекопитающим. Подумывал об охоте с луком и стрелами, но это все равно нечестно. Опытный лучник убьет кого угодно, даже слона – если утяжеленной стрелой попадет ему в печень. В неестественном равновесии, когда перебиты все хищники, оленей становится слишком много, так что на них даже нужно охотиться. Подвешенный олень с ободранной шкурой выглядит слишком по-человечески – на мой вкус; во вздернутом состоянии передние ноги кажутся атрофированными человеческими руками с закатанной кожей, бороздчатыми мышцами, сухожилиями, связками и небольшими вкраплениями желтого жира. Сердце большое и теплое. Надрезаешь живот, засовываешь руку в брюшную полость, рассекаешь пищевод и резко рвешь вниз, тогда все кишки вываливаются наружу. Затем осторожно обрезаешь вокруг заднего прохода, стараясь не затронуть мочевой пузырь и толстый кишечник, и все, оленя можно рубить на мясо. На следующее утро кишки исчезнут – это хороший обед для одной-двух лисиц. У молодого оленя особенно вкусная печень, но я больше люблю филейную часть – отрезать ее полоской и поджарить на костре. Жареное сердце я тоже пробовал, но сходство с моим собственным портило все удовольствие от еды. Представляю, насколько больше стало бы на земле вегетарианцев, если бы каждый человек сам забивал себе ужин. Англичане и французы едят конину; достаточно с ними просто поговорить, и это становится само собой понятно. Мой монтанский друг потерял лошадь – стреножил ее на ночь около речки; в темноте она споткнулась, упала с берега на камни и сломала шею. Лошадь была прекрасная, и мой друг горевал не одну неделю. Когда через день он вернулся на то место, она пропала. Какой-то гризли протащил ее четверть мили вдоль ручья по зарослям и съел все, кроме желудка. Вот что значит сила и аппетит. Судя по следам, там было еще два медвежонка, правда, медвежонок-двухлетка весит несколько сотен фунтов. Это может показаться бессмысленным и сентиментальным, но я скорее выстрелю в человека, чем в гризли или волка. Разумеется, если меня не будут трогать, я вообще не стану стрелять ни в кого из этих троих, но волки никогда не нападают на человека, какую бы чушь о них ни болтали. О гризли этого не скажешь, а уж человек нападает на человека весьма регулярно. Я имею в виду не войну, а повседневную жизнь улицы. Чиновник скалит зубы и вцепляется в горло своему партнеру. Секретарь говорит: мистер Боб, на вашем галстуке от «Графини Мары» кровь. Драки на кулаках. Налеты. Перестрелки. Бирмингем. Детройт. Чикаго. Потасовки в барах. Задолбанная жена отвешивает мужу затрещину. Муж в ответ расквашивает ей нос. Не менее широко распространен обычай избивать детей.
Я сидел на кровати, как последний идиот, без единой мысли, почти в ужасе; я мечтал оказаться в Мичигане, в своей постели на втором этаже, под оливковым одеялом Второй мировой войны, натянутым до подбородка. Но отец, когда я уезжал, сказал колко, хоть и в шутку:
– Здесь можно торчать, пока мандавошки не утащат тебя через замочную скважину.
Деревенский юмор, местный колорит. В этом городе, наверное, полно воров. Когда-то их называли сумочники, спасибо, что не выкололи глаз, как Марло,[67] пока я тут спал сном младенца. Чтоб ему купить на эти семь долларов вина и аккуратно улечься под трамвай – пусть разрежет на три части. Какая-то старуха у нас в городе покончила с собой, примостив шею на железнодорожный рельс; голова прыгала по полотну, как баскетбольный мяч, пока в ста ярдах от туловища поезд не остановился. Случай широко обсуждался. Коронер, узнав о предсмертной записке, в которой были только согласные буквы, подумал, это какая-то шифровка, но потом решил, что старуха просто свихнулась. Глядя тем утром на мост Золотые Ворота, я думал о всех бедолагах, бросавшихся с его перил. С такой высоты вода твердая, как бетон, а если упасть поближе к сваям, то там бетон и есть. Раздавлен, с мыслями о самоубийстве, вдали от дома, с пустой бутылкой из-под сотерна. Плохо, что будет больно. Как-то на футбольной тренировке я заработал сложный перелом переносицы – кости торчали наружу, а кровь хлестала, как гейзер. До конца сезона проходил в дурацком гипсе, формой напоминавшем букву «Т». Беду нужно встречать с высоко поднятой головой.
Я вышел из дома и отправился пешком на Маркет-стрит, где намеревался потратить уродские шестьдесят шесть центов на блины – самый дешевый способ что-то затолкать в пустой желудок. Крахмал. Маниока и жареный хлеб, фасоль-пинто, картошка и макароны – набить брюхо до следующего нечего жрать. Мне хотелось копченого окорока, который дедушка подвешивал вызревать в подвале. Бекон там тоже был, а еще картошка и капуста в погребе – поглубже и похолоднее. Отрубить курчонку голову и смотреть, как он несется по параболе, уже не кудахтая, точно бумеранг, прямо к моим ногам, а несколько часов спустя есть его уже жареным. Мимо оперного театра и площади с красивыми цветами. Никогда мне не проехаться в лимузине с дебютанткой Вандой, никогда не слушать, как Ламбаста выводит «Фигаро». Найти работу. Я спою вам йодлем, сэр, бесплатно, только бросьте мне что-нибудь поесть. В кафетерии я заказал блины и сел истекать слюной, пока они жарились на грязной сковородке. Затем тройную дозу сиропа для энергии и жидкий кофе, нагруженный цикорием. Гущу, должно быть, тут снова и снова пускают в дело. В углу смеялись мексы. Мусорщики – что тут думать – торчат здесь с вечера. Покончив с тошнотной едой, я подошел к ним поближе. Спросил, где найти работу, – они замолчали. Таращились, пока я не собрался уходить, потом один улыбнулся и сказал, что на Хосмер-стрит напротив церкви каждый день в четыре утра останавливается рабочий грузовик. Там офис для фермерских рабочих, благодеяние штата Калифорния. Я отправился в путь, нашел это место на три часа раньше положенного и, чтобы убить время, пошел гулять по Маркет-стрит.
Мне всегда нравились города-полуночники, их настрой бешеной собаки: Таймс-сквер, Раш-стрит, Першинг-сквер, теперь вот Маркет-стрит. Калеки, выползающие на улицу только после захода солнца. Патрули патрулируют. Проститутки ищут лохов, им достаточно бросить взгляд, и сразу ясно: с меня ничего не возьмешь. Открываются двери кинотеатров, и добрые граждане торопятся к машинам, чтобы свалить к себе в пригород. Не стоит их осуждать. Возьмите меня к себе, я вам лужайку скошу. Дурковатые пидоры орут «привет коубоша», и я жалею, что не оставил в комнате эту блядскую шляпу, но она пригодится мне завтра. Хочется веселых приключений, а выходит вот что. Мне нужно в Сьерры, встать на вершине горы и поцеловать зарю в губы. Свежий воздух и ни одного слепого аккордеониста, играющего «Танцуй, балерина, танцуй». Надо ему сказать, что это фирменный номер Воэна Монро,[68] насколько мне известно.
Обратно в рабочий офис, а до срока еще целый час. Начинают подтягиваться люди. В основном алкаши. И несколько черных с пакетами еды, и мужчины, и женщины. А мне что – палец сосать? Появляется сдельщик на большом, обтянутом брезентом грузовике. За ним подкатывает рахитичный автобус. Собралось уже человек пятьдесят, не меньше, все что-то бормочут в полутьме. На той стороне улицы католическая церковь с розовой штукатуркой, первые бледные лучи пронзают колокольню, где воркуют и хихикают дюжина голубей. Подрядчик – негр-гора, – убедившись, что я не пьян, велит мне залезать в грузовик. Три отбракованных атеаша, ругаясь, топчутся в отдалении. В грузовике темно, и я вижу только огоньки сигарет. Двигатель заводится, мы трогаем с места. Я смотрю на отступающую улицу и думаю, куда это меня везут и что я буду собирать на этом поле. Спрашиваю соседа по скамейке, куда мы направляемся, тот отвечает на еле понятной тарабарщине гетто, мол, этого никогда не знаешь заранее, но до темноты точно будем обратно во Фриско.
Посреди ночи я проснулся и развел костер – мне послышались в зарослях чьи-то шаги. Скорее всего, приснилось. Огонь разгорелся быстро, загудел, от сухого соснового пня с легкостью откалывались крупные и мелкие щепки. Это дерево срубили сколько лет назад? Сознание скручивалось в маленький черный шарик. Перспектив никаких, как же я поеду когда-нибудь первым классом? Хорошо бы вернуться в Сан-Франциско и поселиться в «Пэласе», «Фермонте», «Марк-Хопкинсе» или «Святом Франциске». На хуй третий класс и всеобщее презрение. Во Фрастере, Колорадо, меня как-то посадили за бродяжничество – не хватило двух долларов до суммы, превращающей человека в обычного гражданина. А в городишке неподалеку от Топеки я сидел в старой машине с намалеванной от руки надписью «Помощник шерифа», и этот самый помощник от скуки меня допрашивал. Ему просто хотелось поговорить. Кроме того, обычный гомосексуальный подвоз, начинающийся со слов «у тебя есть подружка?». Да, конечно, а еще здоровый хуй, от которого тебе не обломится даже самого маленького кусочка. Формально они все в форме. Неслучайный каламбур. Один такой в Уолтеме со статуэткой святого Христофора на приборной доске. Надо было сделать этому Христофору специальную повязочку на глаза, чтобы не смотрел, когда кто-то кому-то отсасывает. К святым нужно с уважением. Однажды меня на полном серьезе домогался инвалид войны, он разговаривал через усилитель на батарейках, прижимая его к горлу. Голос звучал как хрипящий сквозь помехи магнитофон – непристойный вопрос растянут, будто сорокапятку прокрутили на тридцать три оборота. Было бы интереснее, если бы машина разогнала его голос до болтовни сумасшедших бурундуков. Мозг опять заметно сжался. Меня тошнило и кружило, я смотрел из темноты на огонь и думал: может, моя судьба – стать одним из тех дохляков, которых обобщенная боль скручивает в перекати-поле и закатывает в сумасшедший дом. Я же не Хитклиф[69] с десятью гончими и обширными охотничьими угодьями. Где та, что вцепится в меня и вытащит из загадки, всего лишь ведущей к следующей. Я потерял веру, пытаясь «разобраться, что к чему», множество голосов у меня в голове изо дня в день вразнобой перебирают варианты, ухищрения, расхождения, инструкции, направления. Все внутренние извивы языка и стиля. Я живу жизнью животного и пережевываю свое младенчество еще и потому, что постоянно повторяю одно и то же, но никогда не иду дальше – не виток, не спираль, а круг. Я заговорился до такой степени, что пропал в чаще, но, когда вернусь, будет ли мой язык понятен другим? Да и нужен ли он, этот общий язык, существовал ли он когда-либо в каком-либо из миров? Наверное, да. Еще до виселиц и гильотин одобрительные вопли, вылетая из огромной единой глотки, расходились точно такой же дугой. Королям не нужны ораторы. Волк из тьмы говорит с другими волками одними инстинктами. Думаю, он знает, как мало осталось его собратьев. На Айс-Рояль они без посторонней помощи контролируют свою популяцию. Этой ночью, когда потухнет огонь, я буду говорить с Вийоном и Марло. До сих пор я только плыл по течению.
Следующие дни крутились вокруг поездок в Стоктон, Модесто и Сан-Хосе с их безграничными раскаленными бобовыми полями. Я собирал очень медленно, изнемогая от жары и расчесывая тело, зудевшее от бобовой пыли и пестицидов. За каждую тридцатифунтовую корзину бобов я получал или шестьдесят центов наличными, или дырку в специальном талоне. Хозяйский бригадир предпочитал талоны, чтобы сборщики не разбежались раньше времени. В первый День я привез во Фриско четыре доллара и двадцать центов. В другие дни, когда не так донимали скука и Усталость, я зарабатывал долларов по семь. Многие мексы делали по пятнадцать, но у них имелось такое сомнительное преимущество, как многолетний опыт. Подрядчик меня постоянно задирал, но я лишь ухмылялся, как идиот. Позже, сам заделавшись на мичиганской ферме мудаком-начальником, я занимался тем же самым: болтался по полю и орал на лодырей. Из всех подобных занятий лишь сбор яблок напоминает цивилизованную работу: осень, прохладно, и не надо становиться раком. Огурцы по этому ранжиру располагаются в самом низу.
На четвертый день я не полез в ехавший обратно грузовик, а вместо этого прошел полдюжины миль до Сан-Хосе. На окраине заглянул в магазин, купил три грейпфрута и по пути их съел. В придорожной канаве постоянно кто-то шебаршился, но, стоило мне остановиться, тут же смолкал. Я разглядел мелких ящериц, производивших этот шум, и бросил в них несколько камней. Подбирать меня никто не хотел, зато машина, набитая подростками, развлекавшимися пусканием фейерверков, едва не снесла мне голову. Я вгляделся повнимательнее, решив, что вполне могу встретить их в Сан-Хосе и тогда уж точно не упущу шанс кое-кому накостылять. Грейпфруты были очень вкусными, но от сока промокла на груди рубашка – моя лучшая белая рубашка, провисевшая весь день на заборе, пока я с голой спиной собирал бобы. Вечером предстояли танцы, и мне хотелось получше выглядеть. Меня перло от двадцатидолларовой бумажки в правом носке и нескольких баксов в кармане. Дизельный грузовик проскочил мимо так близко, что я качнулся в струе воздуха. Свиноеб, должно быть, прицеливался специально. Я проникся глубоким сочувствием ко всем американцам кофейного цвета. Тяжелая работа, значит, тяжелые кулаки. Если ты не откладываешь гроши из своей жалкой зарплаты, как это делают приличные люди из Средневилля, США, будешь презираем всеми. Я вспомнил одного из своих дядюшек, он жил в лесу и общество крапчато-голубого и красного кунхаундов предпочитал людскому. Его милая жена, моя тетушка, умерла от рака, а старший сын не выжил после автомобильной аварии. На теле никаких следов, шея сломалась аккуратно и незаметно. На похоронах я смотрел на него вблизи и думал, что он не может быть мертв. Когда хоронили его мать, правда, ошибиться было невозможно – она похудела со ста тридцати фунтов до семидесяти и умерла у себя дома на кушетке, пока дети играли рядом с ней в карты. Они даже успели поцеловать ее на прощанье.
В двух местах меня почему-то завернули, но потом я нашел комнату в очень дешевом отеле. Принял ванну и посмотрел на себя в зеркало. Цвет кофе и высохшие пятна грейпфрута. Я вышел в парк и уселся под пальмой на скамейку с журналом «Лайф» в руках. Мне помахало руками семейство – одно из тех, с кем я работал в поле, – и на душе потеплело. На золотом Западе у меня появились знакомые. После журнала создалось впечатление, что я упустил свой шанс – выпуск был посвящен восходящим звездам этого года, одна девушка была действительно очень красивая. Позже она пропала из виду. Куда уходят восходящие звезды после того, как пропадают из виду? В Вегас или на Манхэттен, где берут по пятьсот долларов за ночь извращенной гимнастики со специальными электроприборами и сотней ярдов лилового бархата. Когда я стану председателем какого-нибудь комитета, найду такую бывшую старлетку лет двадцати семи и предположу действо настолько невиданное, настолько театральное, что глаза у нее вылупятся, как у Сачмо.[70] Например, столкнуть дохлую корову с крыши небоскреба. Рядом уселся седовласый джентльмен с пятнами спермы на хлопчатобумажных брюках. Вали отсюда, а не то позову полицию нравов, сказал я. Интересно, до какой степени своими пристрастиями я обязан фильмам, неразделенной любви к звездам экрана; хронологически: Ингрид Бергман, Дебора Керр (в «Камо грядеши», где ее чуть не забодал бык), Ава Гарднер, Ли Ремик, Кэрол Линли и через много лет Лорен Хаттон – она вообще-то модель и не так уж знаменита. Если бы они только знати, как хорошо им было бы в моем обществе. Юта Хаген, Шелли Уинтерс и Жанна Моро меня пугают. Катрин Денёв в этом фильме Бунюэля слишком агрессивно-развратна.[71]
На следующий день я проснулся около полудня с жуткого бодуна. С танцами вышел относительный облом: девчонка, которую я приметил в поле и с такой заботой и вежливостью прикармливал разговорами, заявилась со своим парнем. Мексиканская музыка была слишком меланхоличной, так что почти все мое время и деньги ушли в бар по соседству с танцзалом. Я пил текилу, гонял в музыкальном ящике кантри и, почти не переставая, болтал с филиппинским сборщиком бобов, утверждавшим, что мексы хотят его выжить. Затем слопал в мексиканском ресторане огромную сборную порцию и с трудом нашел свой отель. Стоило мне щелкнуть выключателем, ровно десять тысяч тараканов нырнули в укрытие. Хорошо, что я не боюсь ползучих тварей, даже пауков. Засыпал я под тиканье, с которым эти твари падали с потолка на кровать. Я кричал «шу», но им было по фигу. Я поехал в город на автобусе, ловко устроившись рядом с симпатичной девчонкой, но она не пожелала со мной разговаривать. Да, моя маленькая, я психопат, насильник и наперсточник. Из комнаты на Гуф-стрит я смотрел, как мимо проезжают таксомоторы, грузовики и надменные посыльные на мотоциклах, похожих на высокие обезьяньи клетки. На скатку в шкафу никто не позарился, до платы за жилье оставалось на неделю меньше, и у меня в кармане опять было семь долларов, которые я намеревался спустить на радости этого города. Утром я купил карту и начал прогулки.
Во мне живет постоянное стремление перетряхивать память – события, угодившие в провал между радостью и абсолютным омерзением, изгоняются прочь. Кое-кто даже видит пользу в отвращении к жизни. Я часто думаю о самой простой доброте – об официантке из ресторана на окраине Хебера, Юта, пустившей меня поспать на столе в задней комнате. Или как я сидел на тюке сена в кузове грузовичка вместе с детьми одного ранчера, а сам ранчер вел машину через Уинту и горы Уосатч и передавал мне назад бутылку. Или о старом школьном друге, приславшем мне пятьдесят долларов, мол, «раз ты там занялся искусством, тебе, наверное, приходится несладко». Он недавно посмотрел биографический фильм о Винсенте Ван Гоге. Или женщина, с которой я познакомился неподалеку от Сэтер-Гейт в Беркли, когда бродил по университетской библиотеке и робко пытался что-то там найти. Никто, правда, не задавал вопросов. Она работала помощником библиотекаря и потратила не один час, раскапывая для меня материалы о прованских поэтах. Меня они не особенно интересовали, но сама идея показалась неплохой. В полдень мы гуляли в саду рядом с библиотекой, о чем-то говорили, и я пригласил ее на ужин. Мы сели на траву, и только тогда она сказала, мол, нет, вряд ли у меня хватит денег кормить кого-то ужином. Я сказал, что немного скопил, поскольку живу в пустом многоквартирном доме за Грин-стрит вместе с восемью или девятью такими же бездельниками, по большей части молодыми безбашенными травокурами. Она была немного простовата, но очень мила. После работы мы пошли к ней домой, где я целый час просидел в душе, потом разгуливал в пижаме ее мужа, пока она стирала мою одежду. С мужем они разъехались и сейчас оформляли развод. Лет тридцать пять, слегка полновата на мой вкус, но, как ни странно, у меня не было лучшей любовницы. Очень прямодушная, в отличие от молодых девчонок, никаких сложностей и уверток. Когда я уехал от нее через неделю, у меня не было ощущения потери, потому что не было и привязанности – очень взрослый, нежный прощальный поцелуй, и вот автобус едет через залив; благодаря человеческой еде я потяжелел по крайней мере на семь фунтов и пахну мылом после ежедневного душа. Насыщение.
В старших женщинах, я имею в виду от тридцати пяти до пятидесяти – шестидесяти, есть некая избыточность. Приятно, когда тебе рады и не нужно много часов подряд вымаливать допуск к табакерке. В этом нет ни капли снисходительности, только наблюдение, случившееся в двадцать один год. Никакого тебе долгого и мучительного петтинга, шатающихся походов домой и болезненных осложнений, известных как любовное помешательство, оно же спермотоксикоз. Подъем без спуска. Может, в последнее время стало лучше, когда полным ходом развернулась эта новая секс-культура. Помню, как простоял два часа в книжном и прочел всю «Лолиту», после чего с мутными глазами выполз на улицу – жадным, едва оперившимся нимфолептиком. Власть литературы. Или что там говорил в «Финнегане» Иэруикер – «Всем ролям этой лучшей из игр я выучился у моей старой норвежской Ады». Всем известно, сколь сладки юные загорелые или безупречно розовые тела, персиковая мельба или
Я вернулся в «Висячие сады» и обнаружил, что скатку украли. По пути до Бродвея и Коламбуса мы с приятелем из Альбукерке выпросили денег, которых должно было хватить на какую-нибудь еду, спички и галлон вина. Неделю назад мы сперли галлон вина у бакалейщика, но тогда пришлось бежать во всю прыть десять кварталов по Чайнатауну, и мой друг потерял один сандалет. Еду мы оставили про запас – всю, кроме пакета сладких рогаликов, травы, вина, – и полезли к башне Койт, чтобы устроить в кустах небольшой пикник. До изумления пьяные и укуренные одновременно, мы смотрели, как выползает из далекого дока огромное судно «Мэтсон-лайн».[73] Когда-нибудь все это будет твое, Мэй Лу. Все вообще. Прямо к нашим кустам направлялись два полицейских, и Уолтер проглотил последний косяк. Что вы тут делаете, ребята? Любуемся прекрасным городом, сэр. Отсюда такой замечательный вид. С полицией лучше всего кокетничать, это их возбуждает. Даже если они бывшие морпехи, все равно помнят палаточные игрища бойскаутских времен. Уолтер прекрасно с ними управился – полицейские ушли искать настоящих преступников, хотя мы-то ими и были, особенно когда Уолтер предложил продекламировать только что вдруг сочиненное им стихотворение под названием «Мужчины в синем». Они сказали, чтобы мы валили отсюда побыстрее, а то нас, неровен час, обчистят. Мама дорогая, опасно же у вас тут, сказал я.
Мы спустились с холма к рогаликовой кофейне «Сосуществование», где какой-то английский репортер угостил нас пивом и макаронным салатом в обмен на весьма сомнительные сплетни о гремевшем совсем недавно Сан-Францисском Ренессансе. Уолтер утверждал, что настоящий ренессанс происходит в Канзас-сити и что англичанину нужно лететь туда первым же самолетом, пока все не кончилось. Я слопал еще одну порцию макаронного салата, пока не кончилась щедрость патрона. За соседним столиком прикрывался газетой человек в деловом костюме. Мы сказали репортеру, что это федеральный наркоагент и что англичанина, поскольку он англичанин, сейчас депортируют за портфель с килограммом дури. Мы вышли и несколько часов простояли на углу перед кофейней, болтая с безымянными знакомыми. Самым интересным из них был Билли-кот, часто компании ради покупавший нам пожрать. Его законная жена работала по договору – сорок долларов за услугу. Билли-кот пару раз ссужал меня двадцатками и напоминаниями о том, скольких трудов стоят ему эти деньги. Еще у Билли имелись две студентки, сидевшие под кайфом на тайном складе в Чайнатауне, где, по его словам, их продержат еще не меньше двух лет. К тому времени он сможет на них положиться, поскольку других белых мужчин они не видят. Он утверждал, что обычно делает пять сотен в день, и я склонен верить – из этих денег минимум сотня уходит на порцию героина, и Билли всегда очень красиво одет. Я как-то ужинал с ним и с его женой, и почти весь вечер мы под разговор закатывали колесо за колесом. Билли постановил, что, пока его жена ебется за деньги, все в порядке, но стоит ей хоть с кем-нибудь лечь в постель бесплатно, это будет считаться изменой и потребует наказания. Сама эта мысль поразила мою протестантскую голову. Воистину развратные люди, а я тут сижу с ними и разговариваю, как ни в чем не бывало. Она смеялась и рассказывала истории про «джонов», по большей части пузатеньких заседателей, как у них ни разу в жизни толком не стояло, но при этом они хотят, чтобы друзья считали их половыми гигантами. Легко, отвечала она, и они всякий раз умоляли ее никому ничего не говорить. Кому она может что-то сказать? – удивлялась она вслух. Я ушел от них, разозлившись из-за студенток, которых держат в неволе. Билли сказал, что они привыкли и с нетерпением ждут его еженедельных визитов, но, если надумают сбежать, он сделает им «чик-чик» – это означало разрез ножом или бритвой вдоль носа, затем через верхнюю и нижнюю губы. Не всякий врач сможет аккуратно заштопать, а Билли сказал, что это обычное наказание для особенно непослушных блядей. Я был подавлен, как никогда прежде. Бедные девушки с очередью из китайцев. Изо ртов несет снежными грушами. После того вечера я стал держаться от Билли подальше.
Прислонясь к машине, мы поговорили о миссии Святого Антония, где каждый день в двенадцать часов кормят бесплатным ланчем. Кое-кто из бродяг приходит с банками, чтобы унести с собой то, что отказывается принимать его гнилой желудок. Я несколько раз тоже там ел с Уолтером или другими мятежниками с Норт-бич, мне нравилось разговаривать с монахами. К еде прилагалась таблетка витаминов и частенько блюдечко с мороженым. Но прошла пара месяцев, и уличная жизнь начала утомлять. На продолжавшейся три дня вечеринке в Филморе я наблюдал мерзкую групповуху. Девчонка была совсем молодая и совсем не в себе, хотя очень милая. Бонги, джин и все эти штучки. Я заглянул в спальню – влажные светлые волосы разметались по подушке, а глаза крепко зажмурены, явно от боли. Пятеро или шестеро еще дожидались обслуживания. Я ушел часа в три утра, чтобы успеть на рабочий автобус, заработать немного честных денег и вновь поселиться одному. Может, вернуться в Беркли к той библиотекарше. Или скопить немного денег и двинуться стопом обратно в Мичиган.
Четыре отвратительных дня я проработал с группой оклахомщиков, лишенных изящества и доброго юмора мексов. Они обитали в Окленде и слишком мало успели прожить в Калифорнии, чтобы получать пособие по бедности. Я вспомнил, как однажды поздней ночью проезжал в автобусе через Атланту и видел бледные лица с длинными бачками и тонкими губами. Старейшие американцы. Они курили перед дешевым баром – музыканты в галстуках-веревках на перерыве. Но мне нравится такая музыка, и если согнуть страну пополам вдоль горизонтальной оси, станет ясно, что северная деревенщина – зеркальное отражение своих южных дубликатов. Нищие. Часто таят злобу на чужаков. Презирают законы. Ищут опору одни в алкоголе, другие – в «старой доброй» фундаменталистской религии. Кое-кто из них мне, правда, понравился – легкая тень понимания, когда в полдень мы заговорили об охоте и рыбалке. Они сразу признали, что терпеть не могут Окленд, но дома нет работы. Вот и ушли покорять Запад. Большой восьмиколесник катит по дорогам.[74] Как тридцать лет назад Джоуды привыкали к хрому и неону вместо распотрошенной хлопковой земли. Невежество проявляется постепенно, наслаивается, словно осадок в устье реки. Бедняки всегда подозрительны, им так велит инстинкт, но ведь и богачи тоже, а уж средний класс подозрительнее всех.
Этой ночью у костра я услышал вой – далеко на востоке, может, в нескольких милях. Господи, это точно волк. Все свои вылазки я совершал либо на восток к озеру, либо на юго-запад к машине. Завтра пойду на север, там повыше, а потом на восток от палатки. Оказывается, четыре или пять тысяч лет назад индейцы добывали в этих краях медь, задолго до того, как Иисус въехал на осле в Иерусалим для последней демонстрации конфронтационной политики. Весь радикализм у меня в голове происходит в первую очередь из Библии. Вступление во взрослую жизнь со всем ее тогдашним сиропом эйзенхауэровской апатии только подлило масла в огонь. Безлунная лакуна, когда копилась энергия в тех, для кого жизнь была всего лишь цепочкой несправедливостей. Ложный период света и относительного спокойствия, когда властители нации играли в гольф и собирали миллиарды, а Конгресс коллективно ковырял в носу, выхрюкивая лень и нелепости. Нация продолжала срать в собственный ящик с песком и лишь недавно это заметила. Через много лет после того, как неприкрытую алчность репрессировали и по-простому поименовали бизнесом. Бизнес в бизнесе есть бизнес. Сеем ветер. Трудно понять, как вообще смогла устоять нация, зачатая в грабеже и возросшая на рабстве. Но нет ощущения ветхозаветного фатума – фатум современен и зарабатывается ежедневно. Соскреби лицо и увидишь под ним дерматиновый череп. Осень в Шайене. И корабли с миллионами рабов в трюме, чей мозг разъеден неволей. При основании столь сомнительном как можно даже заикаться о мире для этой нации? Неделю назад я видел в газете фотографию, на которой президент с вице-президентом занимаются спортом. Они напоминали брадобреев на воскресной прогулке, рубашки для гольфа прикрывали вяловатые сиськи. Сзади дизельная машинка, чтобы возить их преосвященства от лунки к лунке. В мире, где война от стенки к стенке, океан накрылся масляной пленкой, и погибли почти все киты. Пророки стонут и играют в ладушки-ладушки. М.Л.Кинг умер, увидав Божий Лик, – его глаза познали блаженство.[75] Тупиковый апокалипсизм молодых питается тяжелым роком и амфетаминами. В тридцать с небольшим лет я по-прежнему родом из девятнадцатого века, из сонного, замкнутого мира. Моя судьба – не делать ничего и никогда. Разве только вдохнуть жизнь в пару звериных шкур, сперев их с вешалок для шуб или подобрав на полах гостиных. Собирать их тысячами, складывать в гигантскую гору, пока не наберется достаточно для пристойных похорон. Полить керосином. Поджечь горящей стрелой, разумеется, взять собак, сесть и смотреть на огромный пожар, а если перед этим как следует напиться, то можно раздеться догола и вместе с собаками пуститься в пляс вокруг чудовищного костра, петь и выть до тех пор, пока не оживут сами звери или их души и призраки не поплывут вверх в перьях дыма. Я посыплю себя пеплом, начнется дождь и никогда не прекратится.
Заглянув в свою потертую карту, я наметил маршрут завтрашнего путешествия – как далеко и в каком примерно направлении я пойду, где можно найти воду и поймать несколько рыбок. В один прекрасный день я намеревался обойти по кругу озеро Верхнее. Еще можно пойти прямо на север к полюсу или забрести в пещеру и объявить, что не вылезу, пока на задней стенке не отразится либо пригодная для жизни земля, либо сверкающая оранжевая антитень ее взрыва.
Я подбросил полено в затухающий огонь и пошел к ручью готовиться ко сну. Сперва как следует напиться и помыться остававшимся у меня небольшим обмылком. Я посмеивался над собственной романтичностью и спрашивал себя, когда же наконец мое сознание прорвется сквозь перекошенные формы умственного нарциссизма, которому я предаюсь ежедневно. И испытывал ли я когда-либо чувство более сильное, чем стремление выжить. Да. Добавьте сюда еду, пьянство, еблю и безлюдный лес. С еженедельными визитами прекрасной девы в прозрачной накидке, которая приплывет ко мне на плоту из камыша, связанного человечьими волосами. Она подозрительно напоминает мой мысленный образ Офелии, и мы будем заниматься любовью до тех, естественно, пор, пока из глаз и из каждой поры на теле не выступит кровь. Рассевшись кружком, за нами станут наблюдать разные звери – еноты, опоссумы, койоты, лиса, олень, волки, а также множество разнообразных змей и насекомых. Покончив с любовью, мы искупаемся на рассвете в ручье, она ляжет обратно на свой плот и будет плыть по течению, пока не пропадет из виду. Тогда я налью молоко в огромную золотую чашу, и все перечисленные выше твари станут пить из нее в полной гармонии. Если глупая мышка или гадюка свалится внутрь, лиса осторожно ее достанет. Я просплю три дня и три ночи, а после буду закатывать камень на гору до тех пор, пока она опять не приплывет на плоту.
За неделю отупляющей работы я умудрился скопить сорок долларов. Доехал стопом до Фриско, чтобы забрать вещи и за два дня успеть сказать «пока» неодушевленным присутствующим. День я провел в парке «Золотые ворота», думая, что это конец всему. Скользил сквозь всю эту чужую сумасшедшую флору и фауну, слушал, как шумит вдалеке Тихий океан. На примыкающей к мосту улице мимо меня промчалась дюжина мотоциклистов с надписью «ЧЕРЕПА» на спинах курток. Кожаные куртки без рукавов, на лбах ленточки, за которыми развеваются волосы, – гестапо низшей лиги. Прислушиваясь к тихой музыке, я снова залез в тропики и вышел к залитой солнцем эстраде – там играли концерт Штрауса. Я повальсировал немного на глазах у пожилой пары, они поулыбались мне со скамейки и помахали руками. Я жестом пригласил пожилую даму на танец, она встала, и под аплодисменты ее мужа мы сделали вокруг скамейки несколько медленных кругов. Вообще-то я терпеть не могу вальсы, но сегодня было в самый раз. Потом я сел на траву и, повернувшись, принялся разглядывать ноги симпатичной девушки. Белые леденцовые трусики за девяносто девять центов. О милая, если бы только. Бедра разведены совсем чуть-чуть, веки сомкнуты, восхищенно внимает музыке. Надо было подползти с тявканьем и взгромоздиться сверху. Я пошел в музей Де-Янг и стал смотреть на статую Медичи. Власть – вот что мне нужно. Будь у меня власть, я полетел бы домой самолетом вместо того, чтобы стопить машины. Невелик, правда, шанс, что во времена Ренессанса я был бы принцем, а не сидел бы у Балтийского моря в дымной бревенчатой лачуге. На краю парка я посмотрел на Тихий океан и со вздохом отвесил ему поклон. На той стороне в Азии жили азиатские азиаты. Великие ниспровергатели легко пришли к власти. Далеко внизу по пляжу бежали две девушки. За моей спиной теперь весь континент, подумал я, развернулся и ушел.
В зыбком мире Грин-стрит некому было сказать «пока». «Висячие сады» пусты – кто-то, может, попался легавым, остальные разбежались. Я прошел по Гранту до Гиэри, потом опять через сад, показав оперному театру средний палец. На хуй оперу. Кому она нужна?
На 80-м шоссе меня согласился подвезти до Сакраменто какой-то бизнесмен, решивший, что я военный летчик в отпуске. Я сказал нет, и он обвинил меня в ложной рекламе. Он служил во время Второй мировой, сказал он, и всякий раз, когда видит, как наши ребята голосуют на дорогах, с радостью им помогает. Я ответил, что мой отец погиб во время Батаанского марша смерти,[77] и бизнесмен смягчился. Он похлопал меня по руке и сказал, что Бирма дорого нам обошлась. Моя наглая ложь сослужила мне добрую службу. Эти япошки – просто куча упрямых желтых ублюдков. Он все говорил и говорил и говорил, пока я не задремал. К Сакраменто меня затошнило от, как я подумал, легкого пищевого отравления. Был уже поздний вечер, я переполз лужайку перед капитолием и долго блевал в кустах. Потом свернулся калачиком на траве и проспал, постоянно дергаясь и думая, что какой-нибудь полицейский сейчас потревожит мой покой.
Я выбрался из кустов пораньше, размышляя, какое подходящее место нашел для тошноты, – смешно, хотя желудок у меня слегка крутило. Капитолии нужно переделать в блеватории, пусть все начнется сначала там, где ничто не давит. Скажем, голоса можно собирать в чистом поле, по которому на четвереньках будут ползать голые законодатели, выкрикивая «да» или «нет». Новые перспективы. Истинное смирение перед лицом заботы о миллионах беспомощных граждан. Если вам доводилось бывать в Вашингтоне, вы, возможно, тоже это почувствуете – что может выйти из гигантского нагромождения мрамора и монументов, кроме помпы, бессмыслицы и апатии? Такие здания порождают чванство, а оно деструктивно. Предлагаю сровнять с землей все их постройки, кроме памятника Линкольну, торгового центра и бассейна перед ним. И пусть толковый скульптор сваяет подходящего М. Л. Кинга, чтобы тот лежал на коленях у Линкольна на манер
С первыми лучами солнца я выпил в ночном кафе три чашки чаю и прочел воскресную газету, не запомнив ничего, кроме модели в бикини из раздела «путешествия», над которой витало изящное облачко: «ПОЛЕТЕЛИ НА БЕРМУДЫ». С радостью. О, солнечный остров чигадигдигду. Через Сьерры меня повез таксист из Фриско, отправлявшийся на выходные в Рино, чтобы при помощи новой системы побить «Клуб Гарольда». Взяв с меня обещание никому не рассказывать, он разъяснил сомнительную математику блэкджека и прокулдыкал все сто миль прекрасного ландшафта. Он показал мне ущелье, где экспедиция Доннера нашла свой людоедский конец. Буквально. Вот тебе, Брэд, кусочек маминой печенки. Много лет назад в этих местах мирно гулял Джон Мьюир,[79] а теперь люди наступают друг другу на пятки и дерутся за место для палатки. В национальном парке Скалистых гор я забрался на «высокое одиночество», улегся у самого ледника и уже начал засыпать, как вдруг услыхал мелодию «Ты мое солнышко».[80] Милое семейство прихватило с собой проигрыватель на батарейках. Из Скарсдейла, не меньше. В шестнадцать лет я был неправдоподобно задирист, а потому объявил, что размолочу их машинку в хлам, если они немедленно ее не выключат. По пути из лесу меня остановили у будки рейнджера и попросили заполнить длинную анкету насчет общего качества обслуживания в парке и удовольствия, которое я там получил. В ответ рейнджер услышал пронзительное «пошел на хуй!», и, когда на шум собрались прочие отдыхающие, в его взгляде читалось: «М-да, бешеная собака, будем надеяться, она куда-нибудь свалит». Отель, где я работал, уволил меня незадолго до того за безуспешные попытки создать профсоюз работников столовой – потом, правда, взял обратно. Мы пахали по три смены подряд с короткими перерывами, и менеджер отеля предложил мне триста долларов, чтобы я все замял. Альтернативой была короткая и вынужденная поездка в Денвер с помощником шерифа. Я отменил забастовку, но отказался взять деньги, которые в то время очень бы мне пригодились. Я купался в лучах славы и гордости. Черт побери, Рейтер-младший не продается. Я надеялся, что Стеффенс и Герберт Кроли[81] смотрят на меня сейчас из рабочего рая. Конечно, я зассал, нужно было ехать с легавым в Денвер. Но он мог нанести мне телесные повреждения. Я отплатил руководству отеля мелким саботажем – тырил, что плохо лежит, вырубил хладогенератор, носил в номера сырые яйца. Мне было очень стыдно подкладывать такую свинью скромной пожилой даме, которая всегда очень хорошо ко мне относилась. Я подал ей два абсолютно сырых яйца, затем галопом на кухню к телефону получать жалобу. Очевидно, ее мужу, который, судя по звукам, мылся в душе, когда я принес заказ, сырые яйца пришлись не по вкусу. Принесите мне, пожалуйста, два других. Да, конечно, изменив голос, затем к холодильнику за двумя крутыми яйцами и послать их с другим официантом. Неприятно, разумеется, но пятнадцатичасовый рабочий день – это уж совсем ни в какие ворота. Самую мужественную акцию я совершил, уронив на пол целый поднос вилок и ножей во время тихого нежного ужина, когда на Лонг-Пике поблескивало солнце. Жуткий грохот и перекрученные шеи гостей. Я медленно собирал посуду, слушая проклятия метрдотеля и главного официанта.
В темноте палатки под постепенно гаснущим фонарем я сидел, скрестив ноги, и разглядывал карту. Я наметил себе десятимильный круг: сначала на запад, затем на север, потом обратно на восток и на юг к палатке. Неплохая прогулка при условии, что я выйду на рассвете и что не заблужусь. Я выключил фонарь и растянулся на спине в спальном мешке. Кажется, я худею, но дело может быть в жидкости, поскольку не пью. Я ощупал живот, грудь и слои жира, медленно копившиеся все эти годы. С высоты 1970 года представлялось, что начиная с 1958-го я двигался не столько вперед, сколько в сторону. Выпустил три супертонких сборника стихов, занимающих на полке примерно один дюйм. Череда не особенно интересных нервных срывов. Прочитано несколько тысяч книг, и не почерпнуто ни капли мудрости. Я больше не таскаю с собой книги, подобно ходячему банку крови, – слабительное для тоски. Глотаю по мере надобности. Прими, когда заблудишься, и девочка, что водит в прятках, найдет тебя, как находит всех заблудших овечек. Говорят, какой-то человек, катаясь в нью-йоркском метро, нашел там очертания мандал. Я стал скрывать свое прошлое еще и потому, что мне самому оно уже почти неинтересно. А будущее спрятано еще дальше. Не то чтобы я был недоволен или как-то огорчен перспективами. Когда-то я планировал обойти по периметру Соединенные Штаты, но в то же самое время собирался проехаться на транссибирском экспрессе, на Восточном экспрессе и пройти по Африке тропами Рембо. Все эти намерения с самого начала оказались пустым звоном и позолотой. Мне опять двенадцать лет, я вытачиваю у себя в комнате стрелу с широким наконечником, и тут кто-то внизу говорит, что Айк[82]скоро выведет войска из Кореи. Где и зачем была эта Корея и Панманхьон? По карте на той стороне плоского синего океана, на той стороне Марианской впадины. Остановка на Гавайях, где много голых пупов. Я знал, что умираю постоянно, день за днем. Все двадцать четыре часа в ускоряющемся темпе. Вояж в Иерусалим, посмотреть, где ступал Иисус. И подумалось мне, что я все еще ортодоксальный христианин и верю во Второе Пришествие. Лев из колена Иудина. Последнюю книгу Библии до сих пор перечитываю с ужасом – Откровение. Я больше не мечтаю поговорить с Ганди или Рамакришной. Только с Шекспиром или Аполлинером, но и тогда обмен информацией выйдет незначительным и робким. Они станут удивляться цветным телевизорам и быстрозамороженной пище, как все жадные до подробностей великие художники. Если завтра я найду волка, или хотя бы замечу издали, или, что совсем уже невозможно, наткнусь на логово, это вряд ли как-то повлияет на тот факт, что меня предала моя первая любовь. Взаправду я скорбел лишь о мертвом прошлом и о катастрофических перспективах, мое пристрастие к настоящему этого леса легко объяснялось. Деревья не грузят никого своими проблемами, и даже если всю дикую природу погубят окончательно, я застолблю себе сотню акров, спрячусь там и буду защищать свой пятачок превосходно поставленным оперным воем. Запасшись бумагой для самокруток и табаком «Баглер», стану отшельником. Старлеток для осеменения будут сбрасывать на парашютах прямо на мой пост: бедные девушки бесцельно бродят по округе, недоумевая, на кой черт это все нужно, а следом я, как Рима-птица[83] в мужском обличье, прикидывая размер их задниц. И половых щелей. Чтобы спариваться не один раз, а тысячу. Хватит и одной, если отдать ей себя целиком, и если ты способен отдать себя целиком кому-нибудь или чему-нибудь. Порыв представляется слишком атавистическим и отпускает не дольше чем на день, разве что во время болезни, затем опять начинает копошиться ласковый червяк, как бы без всякой цели. Я сел, пытаясь поймать новый звук – почти лай, только гортанный. Наверное, медведь вздумал среди ночи совершить набег на пчелиное дупло, но был ужален в нос и в пасть. Я рубил такое дерево зимой, когда пчелы вялые и совсем сонные, они падали из дупла на землю и мгновенно замерзали – температура была почти нулевая. Я орудовал топором, пока не добрался до тайника с медом – кроме всего прочего, это их пища. Снял рукавицу и зачерпнул целую пригоршню. Не очень хороший, почти прогорклый, с гречишным привкусом. Сунул липкую руку обратно в рукавицу и потопал прочь на своих снегоступах. Лучше всего приметить дерево с дуплом летом и вернуться к нему, когда будет достаточно прохладно и пчелы не жалят. Рабле сказал, что пизда – это горшочек с медом, только, конечно, без пчел. Входишь первый раз, и вот он – панический стук сердца в твоей груди. Остановимся на сексуальности, пока она еще не атрофировалась благодаря нашему прогрессу. Мы бы выглядели более чем странно в глазах тех наших предков, кто был занят строительством цивилизации. О том, как лепить кирпичи без соломы, говорили в Египте фараону перед долгой дорогой на север. Я провел рукой по стволу ружья и подумал о безжалостности этого механизма. Лики[84] подкрался к оленю и заколол его ножом, выточенным из камня, чтобы продемонстрировать, что это возможно. Последним спортивным состязанием будет метание камней в звезды, на финальную игру явятся все пятьдесят миллиардов земного населения, и падающие камни принесут им безымянную и неизбирательную смерть. Я ворочался без сна и тянулся за воображаемой бутылкой. Иисус хочет сделать из меня солнечный луч. Земля и та женского рода. Миллионы людей целовали ее ежедневно, пока до Раскольникова не дошло, что это епитимья. Трава еще растет. Эта девушка, которую ты знал в 1956-м, просидела год на героине, потом ее нашли в Ист-ривер, голова почти отдельно от туловища. Никакого фатума. Несчастные случаи происходят с теми, кто решил заняться блядством для поддержания привычки любого сорта, – так мой мозг усох от череды работ в пастельных офисах всяких разных городов. Хочется надеяться, что, если нанести мои блуждания на карту, связующие цифры сложатся во что-то осмысленное, хотя, скорее всего, ни во что они не сложатся. За стенкой палатки то ли мышь, то ли суслик. Господи, я же тебя просил – не нужна мне этой ночью полная луна, пусть бы хоть прикрылась. В Брук-Рейндже, сейчас загаженном нефтью, цистернами и вышками, я читал о женщине, которая умела выть, и волки ей отвечали. Серебряный свет через переднюю стенку палатки. Я встал на корточки, зарядил ружье и выполз наружу. Ни облачка, ни даже легкого ветерка. В Карпатах цветет аконит. Я вздохнул, глядя на луну, убедился, что ружье на предохранителе, загнал патрон в ствол и прицелился в серое пятно на ее поверхности. Если нажать сейчас на собачку, будет голубое пламя и грохот до самого утра. Я мягко снял курки со взвода и подбросил в костер полено – в одних трусах мне стало холодно. Уперев конец ствола себе в лоб, проверил, можно ли из этого ружья застрелиться, дуло было холодное, и мне стало еще холоднее. Подумал, как Хемингуэй, измученный непостижимой болью, душевной и физической, доставал в то утро из шкафа ружье. Я улыбнулся про себя. Как же я снова далек от того, чтобы наложить на себя руки в этом лесу, покрытом кожей лунного света. Полено начало заниматься, с края горячих углей взметнулось пламя. Я пододвинулся на корточках поближе к огню, потом встал, стянул трусы и снова на корточках приблизился настолько, насколько мог терпеть. Посмотрел вниз с вялым изумлением – и зачем только совать эту штуку в девчонку. Как приятно. Я собрался было повыть, надеясь на малоправдоподобную возможность получить ответ, но решил, что только сам себя напугаю. Вспомнил, как после футбольной тренировки мы затеяли с приятелем драку – сперва поругались, а потом я кинулся его душить, сжимал, пока лицо не изменило цвет. Испугался, и злость сразу куда-то делась. Когда мы встали, он как-то странно на меня посмотрел, и с тех пор мы почти не разговаривали. У ручья в зарослях кустов и деревьев что-то зашевелилось, и я пожалел, что не взял с собой пугач для хищников – такую маленькую деревянную штуку типа свистка, если правильно в него подуть, получается писк, как у умирающего зайца. Жуткий сдавленный звук, немного похожий на тонкий детский плач. Такой звук издает смертельно раненный дикобраз, когда падает с дерева. Их сейчас стало очень много, потому что их врагов, хищных куниц, из-за красивого меха почти всех выловили. К дикобразу просто так не подойдешь – я не раз вытаскивал из собачьих зубов его иголки. Обрезаешь концы, чтобы в полость вошел воздух, затем поворачиваешь и дергаешь. Выходит иголка и брызги крови, собакам очень больно, но они словно знают, что это необходимо. Хочется делать неправильные выводы из всего на свете, очевидные научные факты никак не влияют на мой слабый мозг и его непрекращающийся нудный монолог о себе самом. Я вышел из светлого круга, который отбрасывало пламя, и медленно зашагал к ручью, надеясь выяснить, что там шумит. Ничего – наверное, зверь убежал, когда я поднялся. Проживи я тут подольше, животные убедились бы, что я безвреден, и привыкли бы. Вдоль ручья много лягушек и енотов, которые их едят. Вечно чистятся, будто соколы, чтобы не завелись блохи. Я вернулся в палатку и залез в спальный мешок, он был дешевый и прочный, но по холоду бесполезный. Спать на земле абсароков в мешке из мумифицированного пуха и думать, что сейчас придет гризли и обдерет тебе физиономию, как тем девочкам на леднике. Спать на столах для пикника в Гастингсе, Небраска, и в Брейнерде, Миннесота. Лучше всего спать с девчонкой, которая утром проснется раньше тебя: в том доме я был гостем, а она – смешной и любопытной. Всего четырнадцать лет, я даже не вошел, хотя, может, и было, она еще принесла апельсиновый сок и кофе. Я с обмотанной вокруг ног простыней, а она открыла дверь комнаты, у меня на глазах подушка, дочь знакомого, когда в Висконсине я читал стихи собранию обыкновенных дурней, колесных или кислотных выродков и обалдевших старшекурсников. Она смотрит на мой маяк и хихикает. Сколько тебе лет. Дурашливо обнимаемся. Она держит его слишком крепко. Что если родители. Я этим опарышам никогда ничего не говорю. Платье такое короткое, задрав его, я зарываюсь лицом, потом стащил трусики. Она смеялась, ей было щекотно. Ну конечно, а еще у нее очень много зубов, а я не могу ничего удержать. Я сейчас здесь задохнусь, оттого что она молчит и извивается, как все ее старшие сестры на свете, а потом, когда я кончаю, она на четвереньках и все еще выгибается. Помывшись, я возвращаюсь в комнату, она лежит на спине, платье все так же задрано, и разглядывает фотографии в моем бумажнике, трусы закручены на щиколотках, улыбается: «Здорово, я люблю пообжиматься». Может, я не первый, я не спрашивал. Когда-то мы говорили: за семнадцать получишь двадцать, подразумевая, что секс с малолетними осуждается, но как в наше время можно что-то знать заранее? Прикоснись им на секунду, поводи взад-вперед посильнее, ноги у нее подняты, мы целуемся взасос, и почти войди пониже для завершения. Перепуган, а она как ни в чем не бывало, только говорит: твой кофе уже остыл, я принесу тебе горячий. Я люблю тебя, конечно, подумал я, и вернусь, когда ты не будешь годиться мне в дочки или не будешь младше меня в два раза. Больше волос. Неужели ты теперь испорчена, тебя испортил я. В мозгу у меня опять Жан Кальвин,[85] с тех пор я уже десять раз облился виноватым потом. Я ношу с собой ее маленькую школьную фотографию, она там со светло-каштановыми волосами и ампирными кудряшками над ушами. Гладкая, смуглая, сильная, она все время играла в теннис, но попка совсем белая. Нужно было покаяться перед родителями, умыкнуть ее в Виргинию, где такой возраст совсем не помеха, и ебаться, пока мой мозг не насытится и не превратится в склад цветов жимолости с ее запахом. Первые краски рассвета, и можно не заморачиваться со сном, если я собираюсь пройти свой круг.
Рино, Фэллон, Остин, Или. Господи, я поехал не в ту сторону и потратил почти неделю, чтобы вновь попасть в Солт-Лейк-Сити. Понятно, почему они надумали испытывать атомную бомбу в этом штате – я бы на их месте сделал то же самое, только поближе к центру. Рино – это
– Мне стакан простой воды.
– Воды нет, – говорит она, глядя на полфута выше моей головы.
– Кока-колу со льдом.
Выпиваю тремя глотками и протягиваю девушке стакан. Она без слов указывает на мусорный бак слева от меня.
– Воды, пожалуйста.
Она наливает в стакан воды со льдом.
– На воде много не заработаешь.
– Спасибо.
Я уже ухожу, но тут слышу:
– Эй, ты.
Ясное дело, легавый. Я сижу в его прохладной машине, а он копается в моем бумажнике. Я рассказываю об ограблении в Сан-Франциско, мол, потому с удостоверением личности напряженка. Радио скрежещет. Хорошо тут сидеть, прохладно. Он называет в трубку мое имя и ждет минут пятнадцать, пока там прольют свет на мои безымянные подвиги.
– Я тебя отвезу, куда надо.
– Очень любезно с вашей стороны.
– Не умничай.
Проезжая мимо тележки, киваю девушке, она улыбается и машет мне рукой.
– Куда мы едем? – спрашиваю я.
Он не отвечает. Он ведет машину левой рукой, а правую держит на кобуре. Чемпион по скоростной стрельбе, кто бы сомневался. Мэтт Диллон и Роберт Митчум[87] в стотридцатифунтовом мешке фасоли. Если кого интересует мученичество, было бы здорово выхватить из кармана «беретту» и всадить шесть пуль ему в брюхо, чтобы не срикошетило от значка. Но наверняка же он методист и церковный привратник, а также член клубов орлов, лосей и львов, дома – жена с маленькими орлятами, обожающими эту стальную браваду. На окраине города он говорит, чтобы я вылезал из машины и трюхал пешком, потому что стопить запрещено законом. Я стою, пока он разворачивается в воронке гравия и пыли, обдирает на нескольких ярдах колеса и укатывает обратно в город. Полштата за базуку. Или сорвать чеку на гранате, пока вылезаешь из машины, и вот он переключается на вторую передачу, а я смотрю и слушаю, как эта колымага разлетается оранжевым взрывом. Я зашагал прочь, после колы осталось сорок центов, солнце жарит градусов по меньшей мере на сотню, рот уже сухой, как асфальт. До дома две тысячи миль.
Каким нужно было быть идиотом, чтобы выбрать на развилке 50-е шоссе вместо 45-го и 90-го, добираться через Виннемукку и Элко вместо главной дороги. Переться в Фэллон ради того, чтобы купить пиво каким-то тинейджерам, притом что мне самому нет двадцати одного года, хотя с виду и не скажешь. Две коробки и доллар за работу. Я обошел весь Фэллон и на другой стороне города через несколько минут поймал машину прямо до въезда на секретную авиабазу, где торчали на жаре два охранника в блестящих белых шлемах. Я прошел по дороге несколько сотен ярдов и стал ждать. Пустыня вокруг меня казалась безграничной и враждебной: природа в тотальной войне сама с собой, а дорога – тонкая цивильная ленточка, протянутая через много неизмеримых миль песка и бурого камня. Говорят, здесь есть жизнь, в пустыне полно загадок, но все это не мое, мне нужна зелень. За двенадцать часов стояния мимо проехало всего три или четыре машины, у меня треснула нижняя губа, голова кружилась от голода и жажды, наступил вечер, но жара не спадала. Дышать в печке. Здесь ямы тянутся к центру земли. Я перешел дорогу и побрел назад к Фэллону, почти не чувствуя ни зубов, ни языка, ни болтавшихся по бокам рук. Через несколько миль я услышал шум мотора, но не поверил своим ушам – несколько машин сегодня уже пронеслось передо мной на подушке воздуха, на волне жара. Но эта остановилась. Муж и жена; когда я залез внутрь, они посмотрели на меня, и она сказала: Господи Иисусе. Он протянул мне банку теплого пива, которую я выпил за несколько глотков, потом еще одну. Хватит, тебе нужна вода, сказала жена, посмотри на свое лицо. Я посмотрел в зеркало заднего вида, губы у меня были черными и в трех местах растрескались, а белки глаз все в кровавых прожилках. Поджарился. Они выпустили меня из машины, и я пошел в кафе-казино. Заказав чашку кофе, я пил воду, пока не распух. Зал был почти пуст, и пока официантка меняла зерна в кофейной машине, ко мне подошел какой-то человек. Он спросил, не застрял ли я здесь, и я сказал «да». Тогда он сказал, что лучше всего выбираться на север, и я ответил, что теперь уже знаю. Я спросил его, где тут телеграф и когда он открывается, потом отошел и позвонил старому другу в Мичиган за его счет. Отцу я звонить не мог, у него обычно еще меньше денег, чем у меня. Я сказал другу, что застрял в Фэллоне, Невада, потом для пущего драматизма добавил, что полиция, наставив на меня дуло, велела убраться из города сразу после рассвета и что у меня всего тридцать центов. Он похихикал и спросил, есть ли там публичные дома, и я сказал, да, но четвертака на них не хватит. Он сказал, что прямо сейчас вышлет мне телеграфом двести долларов, а я сказал, что хватит и ста пятидесяти. Я вернулся к стойке, выпил еще воды и завел разговор с официанткой и хозяином. Она поставила передо мной гамбургер, и я сказал, у меня нет денег. Он махнул рукой и сказал, что слышал мой разговор по телефону и что автобус все равно уезжает только утром, и я заплачу, когда получу свой перевод. Вошли три пайюта и попросили вино навынос. Они были в каком-то рванье, но на одном – неотформованный стетсон. Продав им вино и вернувшись, хозяин рассказал мне историю, как он сам, демобилизовавшись после Второй мировой, добирался стопом до дома и уже за Топекой сцепился с двумя легавыми, те отлупили его так, что в госпитале для ветеранов ему потом пришлось скручивать челюсть проволокой. Все это за то, что он участвовал в высадке в Нормандии, пронесся через всю Францию и одним из первых вошел в Париж. Он сказал, что всегда хотел вернуться в Париж, потому что пил там до одурения и трахал благодарных француженок так, что похудел на десять фунтов. Еще он сказал, что очень хотел тогда взять свое ружье на антилоп, «уэзерби» калибра 6,86 мм, приехать в Топеку и поглядеть на обоих легавых в перекрестье четырехкратного бушнельского оптического прицела. И разнести им бошки. Но об этом нечего даже и думать. Я ушел из казино после того, как он сказал, что можно спать в парке, а если заявится полиция, объяснить, что меня послал туда Боб. Есть еще на свете хорошие люди, всех странников что-то связывает, как бы давно те ни странствовали. Забавно, что чаще всего тебя сажают в машину мужики с татуировками и крепкими мускулами. Ничего не боятся. Вспоминаю, как мы с друзьями перепугали в баре студентов. Дело было летом, и я, намереваясь бросить курить, жевал табак, а студенты просто шлялись по злачным местам и ловко расколошматили нас в бильярд. Мой приятель пригнулся за спиной самого наглого, которого я тут же толкнул, плюнул табаком в лицо, и тогда мой приятель засадил ему ботинком под ребра. Студенты разбежались, а нам стало стыдно. Они, конечно, слабаки, но мы и сами были наполовину студентами, хотя таких, как эти, терпеть не могли. После нескольких стаканов мой друг сказал, что вовсе не пинал его, а только пытался сорвать земляческий значок.
После второго сеанса из кинотеатра стали выходить местные, я засмотрелся на одну девушку с длинными светлыми волосами и в невероятно тесных «ливайсах». Возьми меня домой. Фонари над входом погасли, и по главной улице с рычаньем проехал грузовичок, едва не задев киношников. Я прошел несколько кварталов до парка. Приятно гулять под холодным ветерком и под комками тополиного пуха. Слышится стрекотание сверчков, а в оранжевой дымке города рокот разгоняющихся машин. Ночь безлунная. Над входом в парк горят фонари, по земле разбросаны пивные банки. Я укладываюсь на стол для пикника, но из полусна меня выдергивает страшноватое рычание собак. Где мой нож. Самая большая, кажется, смесь колли с овчаркой, с ворчанием приближается к столу. Я говорю ласково, иди сюда, малыш, и она начинает прыгать и вилять хвостом. Вот уже вся четверка скачет вокруг стола, чтобы их погладили. Потом в парк заруливает машина, и собаки убегают. По радио опять кантри, две пары что-то пьют, а в свете фар – я. Эй, пацан, что ты там делаешь, окликает меня мужчина. Сплю. Они смеются и говорят, чтобы я шел куда подальше, потому что они тут немножко погуляют. Я встаю и ухожу из парка подальше от их машины. Пожалуйста, отстаньте от меня – я так устал, что, если меня кто-то ударит, всажу нож по самую рукоятку. Через десяток кварталов я вижу школу и иду через зеленую лужайку к окружающим ее кустам. Лезу в заросли и, пока устраиваюсь, замечаю, как по середине улицы трусит та самая четверка собак. Мои друзья. Школьная радость. Теперь еще девчонку в «ливайсах» или под сиренью на зеленом лугу. Садись в автобус и вали отсюда к чертовой матери, спать будешь под дизельный вой на широком заднем сиденье. От здания пахнет мелом и очистителями, или мне кажется. Правда, все школы пахнут одинаково? Хорошо, если в городе нет гремучих змей, а то я видел одну такую на дороге, раздавленную и засиженную мухами. Жирную, с большой головой. Я отрезал вонючие гремучки и сунул их себе в карман. Запах гнилых огурцов. Только греметь ими не надо, а то ее братья и сестры услышат и надумают заявиться из пустыни в гости. Интересно будет проснуться под одеялом из гремучих змей. Или на здоровом шаре из спящих змей вместо подушки – как они скручиваются клубком и устраиваются на зимнюю спячку в норы к луговым собачкам. Притащить их на завтрак и перепугать народ в городе. Почти не спать четверо суток, и мои адреналиновые железы уже размером с детскую головку. Сейчас меня найдет девчонка в «ливайсах», но стянуть их с нее будет невозможно, тогда я засажу ей между грудей, как наутро той библиотекарше из Беркли, глядя на каждый из этих непроизвольных и бездумных выпадов. Мне бы яичницу или стейк. Я повернулся лицом к улице и заснул, не сводя слепого глаза с углового фонаря.
Я съел банку аргентинского мяса и стряхнул с горячих углей какой-то мусор. Мишка-Смоки[88] всегда начеку. Фляга наполнена, а в мешке у меня, кроме рыболовной лески, только пакетики с изюмом и орехами. Я предпринял еще одну безнадежную попытку разобраться в показаниях компаса – на случай, если запутаюсь в сочленениях своего круга и потеряю среди ночи дорогу в семистах ярдах от палатки. В двенадцать лет я заблудился в непроходимом болоте, вся одежда тогда покрылась тиной, но потом услышал, как всего в нескольких футах по невидимой просеке едет машина. Да и как вообще можно заблудиться всерьез, если искать нужно всего-навсего палатку, на дворе лето, в лесу полно еды, и всегда можно соорудить шалаш из кедра или березовых жердей. Блуждание предполагает далекий край, который ты ищешь, и теплый центр, где откроется дверь – железная решетчатая дверь с марлей от мух – в желтую кухню с плитой и хлопочущей за ней женщиной. Она обернется, и ты поймешь, кто она – мать, жена или возлюбленная. Или незнакомая до сей поры царица тьмы, что уведет тебя куда-то, на твою беду. Направляясь к едва различимым на западе холмам, я чувствовал, что этим вечером мне до палатки не добраться. На миг разозлился на волков – я знал, что они здесь и знают о моем присутствии, однако за несколько поколений выучились не показываться на глаза прямоходящим. Потом я успокоился опять, подумав об арктическом волке, весящем сто девяносто фунтов, в точности как я сам. До чего было бы приятно прогуляться с таким приятелем, спина выше твоего пояса, а голова и зубы ласково трутся о плечо. Наверное, их можно было бы как-то одомашнить, но только так, как они сами это понимают, и чтобы они остались в своем мире. Естественно, о том, что они такие тяжелые, узнали, только когда стали их стрелять. Жар бросается в голову, от гнева лес у меня перед глазами краснеет. Не самое худшее применение моей жизни – стрелять на Аляске в аэропланы, с которых они стреляют в волков. Кажется, я нащупал подходящее для себя благое дело, свою персональную священную войну – возможно, участие во всяких других ужасах имело бы и больший вес, однако именно это я смогу, пожалуй, делать хорошо.
IV
Нью-Йорк
Сейчас полночь. Только ради тебя, Лючия, я прячу от света свои раны. Идет дождь, и я почти сплю. Потом, в первом молочном свете, с холма стало видно, как уезжают машины. Моряков больше нет, и открыты только две будки, по одной с каждой стороны шлагбаума. В воздухе приятная игольчатая морось: всю ночь шел прерывистый дождь, в отдалении гремел гром, сверкала молния, затмевая пламя домны, затмевая фары грузовиков, дуговые лампы над будками, освещая траву и листья вяза, под которым я лежу, свернувшись калачиком и промокнув. Поздно вечером, еще до того, как набежали все эти стопщики, по большей части моряки, я прошел две мили вдоль хайвейной связки в сторону Питсбурга, купил гамбургер и пинту виски. Затем опять взобрался на холм и улегся там под первые капли дождя, надеясь, что в мае ночи уже теплые, попивая виски и думая, что всего за лишний доллар можно было купить другой виски, который не обжигал бы так горло и не застревал бы в нем, прежде чем провалиться вниз. Когда-нибудь янтарная жидкость будет шелковистой, и мне нальет ее из хрустального графина Аннабель Ли.[89] Виски кончился, и я заснул, проснулся с мыслью, что моряки, должно быть, все уехали, но их еще оставалось пять человек, так что я заснул опять под стрекотание сверчков, шипение под дождем дуговых ламп, пение на холме у меня за спиной одинокого козодоя и грохот огромных дизельных грузовиков, десять раз переключающих передачу, чтобы разогнаться до нужной скорости.
Она попросила меня приехать в письме из одного абзаца на розоватой бумаге, пахшей не то настурцией, не то гнилой капустой. Предполагались, очевидно, фиалки. Я думал о ней несколько дней, после чего пошвырял с моста учебники – я изучал историю искусства и несколько часов в день работал плотником. Я выбрал историю искусства, чтобы сидеть в больших темных залах и разглядывать слайды с изображениями картин или зданий, которые мне хотелось когда-нибудь увидеть. Два года назад я собрал тысячу долларов на поездку во Францию, но спустил их на сложную операцию глаза. Три года копить деньги, чтобы добрый хирург отобрал их за три часа абсолютно провальной топорной работы. Хорошо получать триста тридцать три доллара в час за то, что знаешь толк в глазных яблоках. Он счел мое возмущение необоснованным – ведь он мне ничего не обещал. Я уехал в пятницу, забрав чек, оказавшийся совсем ерундовым, так как несколько дней подряд нас поливало дождем. Попытался занять у кого-нибудь денег на автобус или на поезд, но мои немногочисленные друзья сами были на мели, а в банке поинтересовались, что я готов им предложить в качестве гарантии. Дурными вечерами мы с приятелем составляли план ограбления какого-нибудь банка, и теперь, выходя от них ни с чем, я мечтал, как в один прекрасный день вернусь и выгребу этот банк подчистую. Помните меня? Вы не дали мне ссуду. Бах-бах-бах-бах, свиноебы-капиталисты. Пожалуй, я буду стрелять в пол у них под ногами. Не хотелось бы кого-нибудь ранить. И все же до сих пор путешествие было приятным, а машины ловились легко. Мне нравилась зелень полей Огайо, запах гниющей люцерны от сеносушилок. Зеленый горячий запах. Даже Питсбург для разнообразия показался приятным, тугой ветер разносил повсюду мусор. Теперь, однако, жопа, поскольку люди первым делом подбирают солдат и матросов. Америка прежде всего или ДОЛОЙ ЭРЛА УОРРЕНА,[90] как сообщал плакат на выезде из Каламазу; «каламазу» – это по-индейски «чих», или «вонючий горшок».
Ну вот, вояки кончились, я спустился с холма и перемахнул через проволочный забор – сейчас у меня так уже не получится, равно как играть в классы у парковочных столбов или подтягиваться сто раз на одной руке. Боже, тела обызвествляются, потом гниют. Прошло несколько минут, и меня подобрал инженер-химик, очень дотошный и любопытный. Где мой чемодан? Украли. Удовлетворен. Чем я занимаюсь? Работал в компании по сносу старых зданий. Тяжелая работа? Да, двенадцатифунтовая кувалда вообще-то тяжеловата. Хорошо платят? Да, четыре доллара в час. На это он сказал, что профсоюзы заходят слишком далеко, слишком далеко, слишком далеко. Сколько вы получаете? Не твое дело. Ага. Так куда заходят профсоюзы, поинтересовался я. Он сказал, что, если бы в машине было радио, мы послушали бы музыку или какую-нибудь игру, но это машина компании. Я сказал, организуйте профсоюз и потребуйте радио. Умник, сказал он. Затем принялся рассказывать о своей жизни, словно считал это обязанностью, – как на мыльной фабрике в Цинциннати он поднимался по служебной лестнице, о своих троих детях, как больно кусается собственность и налоги. Еще о конференции, на которую он ездил в Сан-Франциско, как там устроили настоящий бал, я имею в виду настоящий бал с красивыми дорогими проститутками. Вам, богатым, везет, сказал я, все вам задаром, деньги к деньгам. Черт возьми. Мы столько работаем, надо же как-то выпускать пар, и ради бога, если говорить по сути, мыло – это очень важно. Чтобы мылиться, подумал я про себя. Он вздохнул и спросил, много ли у меня было подружек. Я сказал, всего одна, и мы храним себя для брака. Не хотелось пускаться в бесцельные разговоры о сексе. Клонило ко сну, и холод уходил из одежды, подсыхавшей на бьющем сквозь лобовое стекло солнце. Я думал о ней, но как-то странно: она была похожа на птицу, точнее, становилась птицей, голова дергалась и металась в такт словам. Ее трусы казались тяжелыми от перьев, а грудь – одна, но большая – мягкой от пуха. Мыло говорило, что в Синси шел дождь, какие-то общие слова о спорте, потом мы долго спорили о паритете цен на сельхозпродукцию. Я снова думал о ней, о том, кого я увижу раньше, стоит ли спрашивать Барбару, мой ли это ребенок, или лучше вообще с ней не видеться. В Нью-Йорке девицы из Миссисипи и Луизианы впадают в бездумную распущенность. Наверное, им не хватает тепла после надежного дома, хороших школ, денег, но все это достается городу – и деньги, и природное обаяние, и бесцельность. Он высадил меня в Гаррисберге, хоть и не скрывал, что едет дальше. Типичный придурковатый бизнесмен, но мне бы его самоуверенность. Приспичило знать, не курю ли я «травку». Конечно, конечно, только этим и занимаюсь. Ну, сказал он, я химик, и это настоящий бич. Хорошее слово «бич», сказал я, но вы же вроде бы делаете мыло, при чем здесь трава? Я руководитель, сказал он, и работаю в центре города, а фабрика на окраине. В Гаррисберге я прождал всего полчаса, затем меня посадил к себе молодой мужик с пачкой «Лаки» в закрученном рукаве футболки и с вытатуированным орлом на предплечье. Радио играло слишком громко, так что особенно не поговоришь, разве только каждый час начинались новости, и тогда мы разговаривали. Он недавно вернулся с флота и сказал, что женщины в Норфолке и Виргинии слишком сговорчивые, но если взять увольнение в выходные и отправиться в Ричмонд, то можно подцепить милую деревенскую девушку. Я никогда не был в Ричмонде, но к концу разговора почти верил, что был, соглашался со всем, что он мне втолковывал, и добавлял собственные малоприличные подробности. Поздно вечером, когда мы приехали на Стейтен-Айленд, я уже твердо знал, что когда-нибудь доберусь до Ричмонда и познакомлюсь там со свежей деревенской девушкой, не то что эти сговорчивые толстоногие свиньи из Норфолка.
Я проехал в автобусе через весь остров и, приняв немного на грудь, отправился пешком к парому. Бармен еще спросил, не из Флориды ли я, часом, с таким красивым загаром, – на это я ответил, что работал на воздухе там, где почти всегда солнце. Он глубокомысленно согласился. Я почти час прождал парома на щербатом причале, поглядывая одним глазом на группу негров, жутко пьяных, но веселых, и на двух одутловатых угрюмых юношей, смотревших на всех маленькими глазками, утопленными в физиономиях, словно оливки в пиццах. Взойдя на борт, я тут же поднялся наверх сначала к поручням – смотреть на тускло исчезающий остров, потом на нос – наблюдать за медленно подползающим Манхэттеном. Под нами черная, черная вода. Как-то я не очень уверен, что корабли вообще способны плавать. Сколько лет этому кораблю, сэр, на котором я катался раз десять с разными девушками? С первой мы жили вместе, и однажды я рассказывал ей, что, мол, прямо сегодня около полудня видел настоящего писателя – на углу Пятьдесят седьмой и Пятой стоял высокий огромный Олдос Хаксли, смотрел на все туманным взглядом и Держал за руку молодую девушку. Она была очень хорошенькая, эта молодая девушка, и я шел за ними по Пятой, пока они не повернули на Пятьдесят третью и не вошли в Музей современного искусства, а денег на билет у меня не было. Хотелось подслушать, о чем они говорят, не скажет ли он что-нибудь такое же остроумное, как в «Желтом Кроме», «Контрапункте» и других книгах о моих ровесниках – парнях, у которых души – «тонкие мембраны». В свой последний школьный год я изо всех сил притворялся одним из таких молодых людей, добавляя себе в качестве
Теперь, два года спустя, я подползал на пароме к Бэттери, и город казался мне плоским, словно нарисованным, – клеймо на горизонте, сочащееся гноем, грязью и холодной злобой. Ни обещаний, ни будущего. Я войду в него и сразу выйду после двух коротких визитов. Если только не подвалит счастье посмотреть, как его сровняет с землей гигантская приливная волна, поднятая кометой, что нырнет в Атлантический океан в нескольких милях от берега и запрудит бухту мертвыми кальмарами. Вода подо мной была мокрой и вонючей – моторы ревели на реверсе, паром становился на якорь. Сяду в трамвай, доеду до мидтауна и буду бродить там до рассвета. Как ни странно, в Нью-Йорке мне совсем не страшно. Возможно, все дело в невинности, с которой я болтался по Гарлему, Испанскому Гарлему, Нижнему Ист-Сайду, и, конечно, в потрепанном виде: неприметно одетый человек – плохая добыча. Даже если он расселся на скамейке в – как я потом выяснил – Нидл-парке. Запросто болтает с ворами и проститутками, выпытывая, чем они живут и о чем думают. Приятель сказал, что меня никто не трогает из-за болтающегося глаза – с ним я страшен и сам похож на преступника. Сколько раз, когда я спрашивал о чем-то посторонних людей, они вздрагивали и оглядывались через правое плечо, не обращаюсь ли я к кому-то другому. Как бы то ни было, я не чувствовал опасности. И без колебаний шел, куда хотел. Пожив три раза в этом городе, я лишь дважды попадал в ситуации, которые можно как-то соотнести с насилием. Мы ехали в метро на вечеринку в Дальний Рокуэй, когда молодые гопники принялись вспарывать ножами сиденья, а затем, уже в Бруклине, высовываться в открытую дверь и таскать с платформы снег. Нас было пятеро – три девушки из Барнарда, я и один мой приятель, сандальных дел мастер из Виллиджа. Его девушка сказала одному из этих уродов, чтобы, мол, не вздумал бросать в нее снегом, – что тот немедленно и проделал на ближайшей остановке. Мы гнались за ними по всей платформе, приятель, схватив одного за волосы, повалил на бетон, а я добежал за другим до самого края и стал орать: чтоб тебе долбануться о третий рельс, хуесос. Но он перескочил через полотно и влез на забор. Вернувшись на платформу, я увидел, что кондуктор держит поезд, а первый урод сидит на бетоне и воет. Мой приятель дожидался меня с полной горстью волос, выдранных в конце погони. Он сказал, что вмазал уроду разок-другой и с него хватит. Когда мы вернулись к девушкам, моя сказала, чтобы я никогда больше этого не делал, если не хочу, чтобы меня пырнули ножом. Впрочем, за несколько месяцев езды в нью-йоркском метро я видел и не такое, и ни кондукторы, ни кто-либо из работников ни разу не вмешались. Другой случай был неприятным, поскольку виноват я сам. Мы сидели с какими-то людьми в популярном среди художников баре. Потом я зашел в туалет, и хорошо одетый мужчина, стоявший над писсуаром, сказал: вам, пидорам, нравится этот бар, правда? Когда он стал причесываться, я с размаху засадил ему в ухо, потом еще пару раз в голову, в плечи и в солнечное сплетение – так, что он повалился на колени. Я раздавил ногой слетевшие на пол очки. Он сел, глупо на меня посмотрел, схватился за голову и опять сказал, что я пидор, после чего я сунул его башку в унитаз, где что-то плавало, вышел из туалета и вернулся к столику. Он тоже выбрался, что-то шепнул бармену, тот подошел ко мне и сказал, чтобы я прекратил бить их постоянных посетителей. Один из художников объяснил, что у этого парня такая «мода» – получать по морде в туалете. Мне было очень неловко, но они быстро замяли тему и вернулись к разговору о Кунинге.[94] Я ведь сам ненавидел насилие любого рода с тех пор, как впервые увидел драку, – меня тогда затошнило и подкосились ноги.
Прошагав несколько часов приблизительно на запад, я понял, насколько жарким будет сегодняшний день. Горы Гурон располагаются примерно на широте Квебека, но стоит утихнуть ветру с озера Верхнего, как летний воздух замирает и становится непереносимым. Год назад я поставил палатку в сосновой пустоши долины Йеллоу-Дог и почти все время просидел, высунув язык, в прохладной реке. Жара была сильной настолько, а лес раскалился и высох так, что единственная спичка могла вызвать огненную бурю, настоящий Дрезден для зверья, когда огонь распространяется со скоростью двести миль в час громадными рыжими скачками – та же скорость, между прочим, и у лавины. Отсюда можно вывести несколько ложных заключений. Ни в коем случае нельзя забывать, что онтогенез повторяет филогенез. И наоборот. Мировая башка в своем вдовьем одиночестве и величии творит этот мир ежедневно с математическим правдоподобием. Вспаханная борозда напоминает раскрытую вагину и так далее. Ствол винтовки – это подобие члена, а член – подобие ствола, бесполезное, коли японцы завоюют Калифорнию. Всего неделю назад мне сказали, что мы живем во время апокалипсиса. Возможно, наступают «последние дни». Да, конечно, срочно соорудить себе чепец и ожерелье с кулоном из лошадиного дерьма в шоколадной глазури, чтобы отвадить силы зла. Проблема не в апокалипсисе, а в удушающих кружевах; в зерновом ангаре слишком много крыс, у кого-то из них начинается лихорадка, и скоро они умрут от перенапряжения – сначала мозг, затем постепенно тело. Продираясь через осиново-тополиный бурелом, я с трудом карабкался в гору, наконец забрался на вершину и плюхнулся на замшелый камень. Кругом сплошная зелень, только лес, и ни единого признака человеческого присутствия, хотя где-то там они рубят деревья для бумажных комбинатов. Или кедровые бревна для летних домиков автомобильным рабочим Детройта, их построят на удобно расположенных шестистах квадратных милях к югу отсюда. Продышавшись, я стал спускаться по северному склону холма к не так давно замеченному озерцу, до которого было еще мили три. Макнусь и поверну на восток. Я вспомнил, что не курил уже несколько часов, посмотрел на продубленные пальцы в табачных пятнах и представил, как, всасывая воздух, сжимаются легкие, чтобы напитать мое тело кислородом. Короткий приступ, и вот я давлю каблуком полпачки сигарет и закапываю ее в сухих листьях. До чего уродская упаковка. Встав на колени, я выковырял пальцем ямку и зарыл сигареты, зная прекрасно, что пожалею об этом жесте, как только доберусь до озера. Мною вновь овладевала апатия, и теперь я пробивался через лес как можно быстрее. Злость подпитывалась мыслями о девушке, пытавшейся угадать, под каким знаком я родился. На хуй гороскопы. И все же я помню сон, в котором был кентавром, пробирался через болото и нырял в реку, чтобы смыть с боков грязь. Еще снимал с плеча лук, доставал из колчана стрелу и бесцельно стрелял в дерево. Все это досужая болтовня и астрологический мусор. У алхимиков хватало ума не высовываться, так же и настоящие сатанисты предпочитают неизвестность и творят свои чудеса в одиночестве. Я сказал, что я шпион, и этим выдал, что не шпион вовсе, несмотря на «люгер» и габардиновый плащ. Черная магия, частью которой является астрология, требует от послушников самоотверженности в учебе и великого труда. В результате ты постигнешь, что нет истинных загадок и тайн, кроме Тайны, и нет священных книг, кроме тех, что либо еще не написаны, либо скрыты от нас в центре Земли. Темная сторона Луны не такая уж темная и холодная, а Юпитер и Сатурн – всего лишь далекие чешуйки мозга, исторгнутые вовне в незапамятные времена. Оступившись, я сполз к поросшему папоротником берегу и долбанулся о ствол лиственницы так, что перехватило дыхание. Я лежал, сопя и потея, – легкая добыча для местных комаров и мух. Ты Рыбы? – спросила она. Нет, сказал я, ловко раскручивая за хвост селедку со шмальцем и хлопая ее по щеке. Можно мне пососать щелку Весов? Отвечайте незамедлительно. Засадить в жопу Скорпиону? Загнать мистера Могучего в горло глупому Тельцу? Я перевернулся на бок и машинально полез за сигаретами, которых не было. Может, вскарабкаться обратно на горку и найти эту могилку. Спасти хотя бы одну. Это послужит мне уроком. Лучи солнца с трудом пробивались сквозь папоротник и прямые легкие стебли. Мэри Джейн и мышонок Снифлс,[95] полезайте сквозь дупло в пень. Миниатюризация посредством волшебного песка. Кто же станет совать руки в черное дупло пня? Разве что безмозглые натуралисты, достойные того, чтобы им откусили пальцы. Я вспомнил охотника на пум, с которым познакомился в Дачесне, Юта. Длинные сальные волосы по плечам, заляпанная рубашка из оленьей кожи. Мы ехали на его древнем «плимуте», и он все жаловался, что ни одна мормонка не желает с ним ебаться, им только своих подавай. Когда дела с пумами идут плохо, он собирает два-три джутовых мешка гремучих змей и продает их колледжу в Прово для медицинских экспериментов. Пять баксов штука. Мы застряли на горном склоне, но проезжавший мимо грузовик-внедорожник нас подтолкнул. Охотник сказал, что обычно живет у брата-ранчера недалеко от Рузвельта, только спать предпочитает на свежем воздухе. Там можно проскакать семьдесят пять миль на север до самого Вайоминга и не встретить ни одной живой души. А на юг так еще дальше, если вдоль Грин-ривер и плато Тавапутс. Он дал мне адрес девушки из Верналя, которая, может статься, обо мне «позаботится». Но потом я ехал с католическим священником, в Вернале он оставил меня сидеть в машине, а сам пошел есть. Он доверяет мне машину, притом что ключи у него в кармане, но ланчем кормить не будет. Он тонко и гнусаво читал мне проповеди, пока голос не стал похож на утиный – как у Дональда или Дейзи.[96] Потом мы, правда, подружились – он накормил меня ужином, а я рассказал, как баптисты распускают о католиках мерзкие слухи – например, о туннеле между женским и мужским монастырями, пол которого устилают кости младенцев. Он отнесся к этому очень серьезно и сказал: мы должны за них молиться. Лежа среди папоротников, я радовался, что ни одна ядовитая змея не заползает так далеко на север. Иначе бы я не смог валяться на траве в безопасности и безнаказанности. Наконец пот на мне начал подсыхать, я встал, съел несколько изюмин и запил глотком теплой воды. Боже, я отдал бы сейчас целый здоровый зуб за одну сигарету. Волосы раздражающе лезли в глаза, я остановился, достал нож, отстриг себе спереди целую копну и соорудил из шейного платка повязку на голову. Натти Бампо[97] хочет табака. И в пивную, и бутылку «Шато Марго», и коня, чтобы доскакать до палатки, собрать манатки, потом к машине, где конь будет брошен, а машина повезет его прямиком в Нью-Йорк, в «Алгонкин» или «Плазу», откуда он черкнет записку со своими размерами в магазин «Бонуитс Билл Бласс» и будет полностью экипирован для неистовой высококлассной и низкопробной жратвы и ебли. Скучно. Я имею в виду все эти шикарные отели, где если на завтрак спуститься без галстука в столовую, оформленную в эдвардианском стиле, официант накрутит его тебе на шею, не успеешь ты свистнуть или пернуть. Богатые никогда не забывают галстуки, до девятнадцати лет мне галстук завязывал дед, ибо я попросту не мог справиться с узлом. Я шагал по болотистой низине, значит, озеро должно быть недалеко. Я сделал круг в несколько сотен ярдов, огибая топь, затем бросился в нее, отчаявшись найти открытую тропу к воде. Добрался до холмика и, трясясь, залез на березу, с которой недалеко впереди разглядел воду. Береза была слишком толстой, чтобы раскачиваться на ней и скакать, – опасность этого развлечения в том, что, если дерево немного толще, чем нужно, оно поднимается вверх и назад уже не возвращается. Приходится прыгать. Очень было бы умно сломать здесь ногу, а потом неделю ползти к машине. Герой моего детства Джим Брайджер[98] никогда бы не попал в такую передрягу, но он и не появился бы в отеле «Плаза» без галстука, если бы только не собрался кого-нибудь там пристрелить или набить кому-нибудь морду. Такие еще остались. Мой приятель повстречал неподалеку от Тимминса, Онтарио, метиса, две мили протащившего на спине четыреста фунтов оленьего мяса. Я дошел до озера и слева по берегу приметил песчаную отмель, где можно будет сесть и раздеться перед тем, как лезть в воду.
У Бэттери-парка я зашел в бар, заказал сэндвич с пастрами и пять двойных бурбонов. После ночи холода и неудобства здоровье снова расползалось по кровеносной системе. Посетители – всего несколько стариков неопределенного вида, что-то про себя бормочущих, – в Нью-Йорке самая высокая в мире концентрация бормотальщиков на акр. Отпахав на этот город до шестидесяти пяти лет, получай часы «Булова» и начинай бормотать. Рубашки из-за этого все в слюнях. Бармен с интересом смотрел шоу Джека Паара,[99] где звезды со страстью предавались голливудскому кривлянию. Жуть как остроумно. А неплохо бы заявиться туда в один прекрасный день, снять комнату, побродить по округе и предложить Эстер Уильямс[100] поплавать наперегонки: три мили по Тихому океану, на кону – судьба этого мира. Мозг отравлен тысячей фильмов. Джеймс Дин, о Джеймс Дин, где ты? Шесть футов под крышкой Индианы. Я не похож на Роберта Митчума из «Дороги грома».[101] Телевизор у нас дома появился, только когда мне исполнилось восемнадцать лет и я вот-вот должен был уехать. До сих пор его не люблю: слишком маленький экран – войдешь в студию, а люди там окажутся такого же размера. Я попросил стакан воды и закатил три колеса. Пошли, ребята. На улицу, потом в сабвей, шебуршание начинается.
Я вышел из поезда на Шеридан-сквер и зашагал по Гроув посмотреть на дом, в котором жил год назад. На глаза навернулись слезы глупости. Как на футбольном матче во время гимна. Поглазел на Бэрримор-хауз, развернулся, зашагал обратно к площади, зашел к Райкеру и заказал кофе. Рядом со мной гомик с наклеенными ресницами попросил сахар. Мырг мырг. Я питал к нему самые теплые чувства – какое нам дело, с кем они ебутся и почему. Все эти законодательные органы с Любовным Регламентом Роберта.[102] Хорошая власть – это когда в конгрессе пропорционально больше трансвестистов и гомиков с раздолбанными жопами, чем в Ларедо, штат Техас, Спрингфилде, штат Массачусетс, или на Малибу-бич. Секретный доклад, маркированный «Китаем» в каталоге Американской академии искусств и литературы, – коллективный разум этой организации способен отполировать вазу эпохи Мин с пузырьками. Разумеется, поодиночке каждый ее член – альфа, но во время выборов ромашки сплетаются в венок и, крутя носами, выбирают самых недостойных. Допил кофе. Три колеса – это на два больше, чем надо. Если иду со скоростью света, это мое дело. Я брел в общем направлении Салливан-стрит, где она жила в своем любимом убожестве, которого и была достойна. Если ее нет дома, я вылижу на двери свое имя, и она ничего не узнает, разве что вернется до того, как высохнет слюна. По Западной Четвертой во всей ее красе, призванной обнаружить тебя настоящего. Любители оперы жрут маникотти и ни с того ни с сего заводят арии с полным ртом маринары. Музыка исходит из дыр, истекающих кровью. Если бы меня забрали в армию, я таскал бы с собой кетчуп и прикидывался мертвым, пока меня не отпустили бы домой. У почтового ящика на Шестой авеню девушка, ее привела сюда элегантная афганская борзая. Такая красивая, с длинными ногами, высоким задом и бедрами. Пожалуйста, будь моей, пусть нас кто-нибудь познакомит, прямо сейчас. Она уходит прочь, и ее шары трутся друг о друга там, где мог быть мой нос или шланг. Как бы скинуть с себя эту химию и вернуться на землю. Хочу домой, заколачивать гвозди в брусья, кидать на заднее сиденье корзинку для ланча, и пусть мама спрашивает: как сегодня? Плохо, очень плохо. Два раза попал по большому пальцу, и очень сильно. В первый день на ирригации обломал под корень три ногтя. Орал на все сухое поле, по которому разбрызгивалась вода, растворяясь в моей крови. Наконец через Вашингтон-сквер к ее улице. Люди в темноте играют в шахматы, дюжина жеребцов вдоль «мясного ряда». Отзываться на йодль за мзду. Я купил пакетик фисташек и сел на скамейку собраться с остатками мыслей. Когда разбогатею, найму себе Пулитцеровского лауреата, пусть лущит мне фисташки. В остальное время будет кудахтать в курятнике. Яйца трогать запрещу.
Вверх по лестнице. Время «Ч», а в горле ни одного разумного слова. Может, дзен: «Я здесь, потому что я здесь, потому что я здесь». И тут из чулана появляется мастер и укладывает меня на пол чем-то, по звуку напоминающим хлопок одной ладонью. Хлоп. Пахнет обычным капустным супом. Хлоп. Рыбой и «римским очистителем». Дверь открывает толстуха с заплывшими глазками.
– Ты меня разбудил.
– Клево. Лори дома?
– Ты кто?
– Свансон.
– У нее смена до полчетвертого.
Она собралась закрыть дверь.
– Погоди минутку.
Я протискиваюсь мимо нее в узкий коридор, затем в культурненькую гостиную. У дальней стены стоит диван, я сажусь, потом ложусь.
Толстуха пожимает под халатом плечами и плетется в другую комнату. Я пытаюсь закрыть глаза, но в них песок. По полу разбросаны книги, пластинки и журналы, на стене театральные программки. И картина Мозеса Сойера[103] – девушка с ляжками, косыми в том месте, где начинается красное платье. Репродукция Ларри Риверса.[104] На угловом столике подделка под Хаима Гросса.[105] Лори – кассирша в большой ист-сайдской кулинарии, которую облюбовали богатенькие из «Темпл-Эммануэль».[106] Мы познакомились, когда я только приехал на восток и собирался в Вашингтон, имея при себе рекомендательное письмо от выдающегося бизнесмена к конгрессмену. В Филадельфии я свернул на боковую дорожку, заложил часы «Уиттнауэр», подаренные мне в честь окончания школы, и заявился в Нью-Йорк. В комнате темнеет, мои нервы чуть-чуть расслабляются, тело размякает на диване. Толстуха в соседней комнате заводит пластинку, сладкое басовитое латино, у меня перед глазами мексиканцы, и я опять в Сан-Хосе, прикрытый пальмовыми листьями. Стою посреди раскаленной асфальтовой стоянки на автовокзале. Пальмы с голыми стволами, похожими на слоновью шкуру, и ананасы. Ем рагу из потрохов, менудо, я люблю менудо с зернами мамалыги и красным перцем.
Меня будит Лори. Я спал совсем недолго, но от узкого дивана болит затылок. Она в три раза тоньше, и веснушки не так заметны. Пахнет языком и пастрами.