Такое плачевное состояние флота объясняется без труда, если вспомнить, что уже в 1723 г. из суммы 1 500 000 рублей, ассигнованных ежегодно на содержание флота, 1 200 000 не были выплачены. В то же время адмиралтейство согласилось на уменьшение кредита, но и при этом не получило полностью суммы следуемой ему. Во время турецкой войны пришлось признать невозможность вывести из Дона флотилию, оставленную там Петром I. Выстроили наскоро 500 судов, на которых отличился своим героизмом только один француз, Тремери. Атакованный 10 июля 1737 года 30 турецкими судами, он посадил свою барку на мель, высадил людей и, оставшись сам на барке с четырьмя канонирами, выпустил четыре заряда и взорвался. Остальные барки были все сожжены турками. На Десне, притоке Днепра, в это время также построили 400 шестидесятифутовых транспортных барок. После взятия Очакова Миних требовал в свое распоряжение эту флотилию, намереваясь двинуться с ней к Константинополю; но из 300 шлюпок, выехавших из Брянска весной 1737 г. только
Речные адмиралтейства в Брянске и Таврове были заброшены после упомянутого опыта, так, же как каспийские доки. В Петербурге и Архангельске выстроили в течение царствования 17 линейных кораблей, 2 канонерки и 7 фрегатов, имевших внушительный вид только на бумаге в рубрике расходов. Работали над каналами и кронштадской верфью, но не спеша и без специального назначения. Эта часть творения Петра Великого, слишком несогласная с континентальным характером страны, приходила все в больше упадок.
Флот, так же, как армия, продолжал получать офицеров из-за границы. Кадетский корпус, основанный в июле 1731 г. собственно не был военно-учебным заведением. Программа его не предвидела подобной специализации. Наряду с основаниями военных наук, кадеты – около 200 «шляхетских», дворянских детей – обучалось «юриспруденции», «танцам и музыке». Расход на содержание корпуса не превышал 30 000 рублей в год. Можно себе представить, как велось в нем обучение. По рапорту, поданному Минихом видно, что «обязательными для всех кадетов были только три предмета: Закон Божий, военные экзерциции и арифметика, остальным же наукам учился, кто хотел. Из 245 русских кадет только 18 учились русскому языку, 51 – французскому, 15 латыни и 237 – немецкому. Любителей геометрии нашлось всего 36 человек, а танцев 110». В 1739–1740 г. участились случаи краж, производимых кадетами. Виновных били кошками публично в зале корпуса и «писали в барабанщики, чтоб выше рядового никогда не производить».
И эта школа была единственной. Существовала еще Артиллерийская школа, и в ней первоначально было до 700 человек, но мало-помалу вследствие недостатка порядка и надзора, они все разбрелись кто куда.[223]
Великая задача народного образования, не затронутая предшественником Анны, и в ее царствовании осталась без практического решения.
По принципу, выставленному Петром, все дети «благородных» должны были учиться, но где и как? Дома могли иметь учителем только какого-нибудь деревенского дьячка, запиравшего своих учеников в тесную комнату, и уходившего затем по своим делам.[224]
Там учился класс привилегированный; для обучения народа не было сделано ровно ничего. От 1732 до 1735 года было открыто несколько начальных училищ в Астрахани и Казанской губернии, но только для крещеных татарских детей, с целью распространения православия.
В Петербурге, кроме упомянутых уже учебных заведений, существовала Академия Наук, как учреждение научное и образовательное. До 1733 г. в ней было всего 20 учеников, набранных из духовных училищ. «Оных половина взята с профессорами в Камчатскую экспедицию, из коих один удался, Крашенинников, а прочие от худого присмотра все испортились. Оставшаяся в С.-Петербурге половина, быв некоторое время без призрения и учения, распределена в подьячие и к ремесленным делам. Между тем с 1733 по 1788 г. никаких лекций в Академии не преподано российскому юношеству».
В 1735 г. вытребованы были вновь 12 человек в Академию из Московской Спасской школы, между которыми был и Ломоносов. Будущий творец русского языка с одним товарищем, которого тоже ждало блестящее поприще, Виноградовым, были отправлены за границу, за «море», по тогдашнему выражению. Прочие десять человек, оставлены без призору.[225]
В царствование Анны ряды ученого персонала, собранного Петром I, редеют. В то время, когда президентом Академии был лейб-медик Блюментрост, секретарь Академии Шумахер, тоже немец, малообразованный, но умевший заискивать расположение сильных, делал столько неприятностей ученым, которым часто вместо жалованья платил «грубостью», что после 1718 г. большинство: Герман, оба Бернулли и Бильфингер решились уехать из России.[226]
Из числа оставшихся наиболее серьезные, как Делиль и Байер, не ходили на заседания, куда показывались одни педанты, как Юнкер и Вейтбрехт, которые только и делали, что спорили и даже дрались.[227] И все это были иностранцы. Россия еще не могла доставлять академиков. Блюментроста сменили на президентском кресле Кейзерлинг, Корф, Бреверн.
В числе состоявших при Академии, мы находим для юстиции Гольдбаха; для астрономии – Делиля, Вингейма и Гензиуса; для анатомии – Дювернуа; для ботаники – Аммона, для высшей математики – Эйлера, для истории – Гросса и Байера – «профессора антиквитетов» (древностей). Делиль, кроме того, занимался картографией. Байер начал писать историю Алексея Михайловича, не зная ни слова по-русски. Но это не помешало ему сделаться главой школы, доказывавшей происхождение варягов, и не иметь соперников до появления Миллера, тоже немца – вестфальца, 20 лет от роду назначенного адъюнктом исторического и географического классов при Академии. Первым научным трудом Миллера был большой «Сборник статей, относящихся к русской истории, куда он вставил и рукопись „Повести временных лет черноризца Феодосьева монастыря Печерского“.[228] Миллер в 1732 не мог подозревать, что его Abt Theodosius есть тот же Нестор, так как Татищев привез в Петербург свою историю только в 1739 г. Вместе с тем Миллер увлекался этимологическими фантазиями, вследствие чего, например, по его мнению
Только около середины царствования Анны среди профессоров Академии появляется один русский – Ададуров. Состоя адъюнктом по кафедре физика, он переводил сочинения своих сослуживцев-немцев и читал свои переводы в «конференции», учрежденной при Академии под названием «Российского собрания», для обработки русского научного языка и слога. Задача нелегкая! Петр I желал, чтобы этот язык возможно ближе подходил к живой разговорной речи, уже сильно отличавшейся от языка церковно-славянского. Но научные переводы исходили, главным образом, из духовных школ, считавших живую народную речь «подлой». А тут еще являются малороссы со своим языком, и разбираться в этом хаосе, приходилось немецким ученым и русскому переводчику-физику!
К счастью Ададурова, у него был приятель и сотрудник, тоже русский, только что возвратившийся из Парижа и Сорбонны, где слушал лекции Ролена. Его звали Василий Кириллович Тредиаковский. Я говорил в своих очерках русской литературы об этом грамматике-поэте, писавшем плохие стихи, но доставившем Пушкину возможность писать хорошие. Анна и Академия, правда, отнеслись к Тредиаковскому несправедливо: его заставляли писать оды на торжественные случаи, и часто за труды ему наградой бывали побои.[229] Нужен был гений Ломоносова, чтобы доказать всем в России, что русский поэт и ученый могут не уступать немецкому и даже превосходить его, и только Елизавета могла поставить на соответствующее место уже предвиденного Петром соперника Бернулли и Делиля.
Битый, травимый Тредиаковский был во время Анны мучеником героической плеяды – призванной к продолжению в области науки и литературы традиции легендарных героев эпохи татарского ига. Тредиаковский совершил путешествие в Париж пешком. Ломоносов, таким же способом, добрался от берегов Ледовитого Океана до Москвы. Манкиев, написавший краткую историю России, напечатанную только при Екатерине II, написал ее в шведской тюрьме. Между изучением горного искусства заграницей, трудами по монетной канцелярии в Москве, где ему поручено было переплавить русские рубли, в Сибири, где он основал заводы, и в Оренбургском крае, где устраивал башкир, Татищев нашел время сделаться историком, этнографом, географом и юристом. Он чуть было не сделался архитектором в «Художественно-ремесленной школе», которая, впрочем, так и осталась в проекте из экономических соображений:[230] Академия и без того очень нуждалась при своем скромном бюджете, большая часть которого поглощалась экспедициями. Продолжавшаяся с 1733 по 1743 г. экспедиция Беринга приняла колоссальные размеры при участии в ней 600 человек. Самостоятельные морские и сухопутные экспедиции Мальгина, Скуратова, Овцына, Пручищева, Харитонова, Лаптева, производили снимки берегов Сибири от Белого моря до устьев Калымы, между тем как Беринг – главный начальствующий – посещал острова Курильские, доезжал до Японии, открыл несколько островов близ полуострова Камчатки и умер на одном из них. Делиль также участвовал в этой экспедиции.
При полном равнодушии и даже враждебности толпы, преследуемые насмешками, даже перенося побои, все эти люди науки шли вперед, заставляя двигаться почти нечеловеческими усилиями корабль, который Петр нагрузил самой благородной частью народной будущности. Но вообще, без помощи Мюллера и Беринга; добросовестные труженики недалеко бы ушли. Они терпеливо и покорно принимали эту помощь. Один только Кантемир стоял совершенно особняком в зарождающемся литературном мире. Разыгрывая недовольного и возмущенного, он обратил весь свой талант на сатиру, критиковал направо и налево и даже не щадил попов, с их «рясами в заплатах» Татищев – которого обвиняли за это в свободомыслии, – желал бы также улучшения их положения, чтобы в них проснулось чувство собственного достоинства.[231]
Сношения господствующей церкви с лютеранской и протестантской кликой, стоявшей у власти, представляют один из курьезов этого царствования, а также служат доказательством той внутренней силы, которую страна хранила и развивала в себе – хотя скрытого, но могучего двигателя, от которого, главным образом зависела ее судьба, причем внешние влияния могли иметь только второстепенное значение. Хотя чужеземный экипаж и захватил в свои руки руль и начальство – он не мог дать судну другого направления.
17 марта 1730 года, Анна, желая показать, что долгое пребывание в еретических странах не повлияло на чистоту ее веры и ревности к ней, издала манифест, где духовенству предписывалось «иметь прилежное попечение о хранении и защищении православного закона христианского Восточной церкви». А Синоду поведывалось: «Прилежное попечение иметь, дабы все христианский Закон Божий сохраняли, тайны святые и прочие предания от церкви святой узаконенные со тщанием и благоговением исполняли и в праздники и в воскресные дни в церковь приходили со тщанием, и во время службы святой в церквах благочиние сохраняли… Установленные же в нашей империи крестные ходы и благодарные моления во дни тезоименитства нашего и нашей фамилии, а также на память усопших предков наших поминовения отправлять неотложно,
Это уже было как бы поворотом назад и осуждением новаторского духа, представителем которого являлся Феофан Прокопович. Противники архиерея воспользовались этим, чтобы возобновить свои нападения. В высших духовных сферах в это время шла борьба между двумя течениями: одно склонялось к протестантизму, другое – к католицизму. Буддей и Мосгейм печатали по-немецки трактаты – мысль которых приписывали Прокоповичу – против книги «Камень веры» Яворского, где автор «мирволил» католицизму. Лопатинский открыто вступил в борьбу, издав ответ, где прямо обращался к архиерею Новгородскому. Старались даже устроить так, чтобы Прокопович не служил в день коронации Анны. Но она была ему слишком многим обязана и не только не послушалась наветов, но при организации Синода, Феофан получил вместе со своим другом Питиримом место несменяемого члена, между тем как девять остальных членов назначались только на два года. Феофан воспользовался этим, чтоб уничтожить своих врагов, замешанных в политическом процессе: Георгий Дашков был сослан в монастырь, архимандрит Маркелл Родышевский, предполагаемый автор памфлета, содержавшего письмо папы к Феофану Прокоповичу, был лишен сана и заключен в тюрьму; а против Лопатинского также начато было уголовное преследование, еще не окончившееся, когда истощенный борьбой Феофан умер 55 лет в 1736 г. Он привлек к допросу одного из предполагаемых сообщников своего врага, монаха Решилова, но не дожил до радости увидать Лопатинского в Выборгском замке, куда тот был заключен два года спустя. Лопатинскому было запрещено читать и писать, и на содержание его выдавалось по гривне в день. Но косвенным следствием борьбы было, что победитель остановился на уклоне, скользя по которому он рисковал пойти по следам Генриха VIII английского. Чтобы победить, Феофан был принужден громко заявить о своей приверженности к
С другой стороны правительство твердо держалось обещаний, высказанных в манифесте 17 марта. В апреле 1730 г. выпроводили под конвоем монаха-бернардинца, явившегося в Россию для пропаганды, а черниговскому архиерею разрешили разрушить лютеранскую часовню, построенную мекленбургцами.[234] В июле 1736 г. по предложению самого Феофана Сенат обратился к Синоду с предложением уничтожить в одном из монастырей могилы двух ересиархов, Лупкина и Суслова. Святейший Синод по этому поводу припомнил, что по Соборному уложению еретиков и ересиархов следует сжигать живыми. И спустя два года капитан-лейтенант флота Возницын был сожжен по доносу своей жены, что он «жидом Борухом превращен в жидовство». Одновременно сожгли и совратителя.[235]
Что же касается раскола, то Остерман и его товарищи шли по старой колее: на отступников налагались двойные подати; детей обязательно крестили; за распространение раскола ссылали в каторжные работы. Раскол, между тем, распространился и в Сибири, где искали убежища многочисленные раскольники. В 1783 году, когда в Польшу были отправлены войска, они воспользовались досугом для выслеживания сектантов. Татищев ловил в лесах раскольничьих монахов и монахинь и препровождал их к тобольскому архиерею для размещения по монастырям; но многие с дороги бежали. Одна монахиня претворилась мертвой и таким образом сохранила жизнь и свободу.[236] В Москве открыты были тайные собрания, где женщины вертелись по целым часам, как дервиши, и говорили, что Дух Святый сошел на них… И тут не, обошлось без вмешательства палача: кнут и топор справились с виновными.[237]
Весь этот быстрый перечень должен оставить в читателе большей частью невыгодное впечатление; но вместе с тем он может доказать, что он, будучи блестящим – этого нельзя было ожидать уже по самому умственному уровню правителей – правительство, несмотря на Остерманов и Биронов, оставалось столько же русским, так как имело в виду направление, данное первоначально русскому национальному развитию.
Чем же объяснить, что это правительство сохранилось в народной памяти, как ненавистное господство иноземной тирании, и что до сих пор по адресу его несутся проклятия? Я уже намекал на ответ; постараюсь теперь изложить его точнее.
Вообще, внутренняя политика царствования обусловливалась обстоятельствами, сопровождавшими восшествие на престол Анны. Среди знати, намеревавшейся предписывать законы императрице, и дворянством, держалось тайное, все порицавшее неудовольствие, уступившее лишь вмешательству вооруженной силы. У дочери Иоанна оставалась только одна точка опоры: иностранцы, на верность которых она могла рассчитывать, пользуясь ими для поддержания своего положения, потому что от последнего зависела их судьба. Кроме того, ей, во всех отношениях, было бы трудно обойтись без их помощи, раз уж и Долгоруким, и Голицыным приходилось обращаться к ним. После государственного переворота, как прежде него, Остерман был необходим для руководства иностранной политикой так же, как впоследствии Минин и Леси для начальства над армией за пределами России. А так как Анна, имевшая в Митаве двор, поставленный на европейскую ногу, не могла обойтись без него и в Петербурге, то само собой для управления им явился Левенвольд. Петр избег такого естественного порядка вещей, созданного им самим, сначала обходясь вовсе без двора, а затем устраиваясь так, чтобы иностранные силы, употребляемые им, служили только подкладкой платью, которое он кроил для преобразованной России из обильного и прочного материала изумительного гения. Теперь материала не хватало; подкладка, естественно, начала выступать повсюду наружу. Это было естественно и неизбежно, но национальное чувство должно было чувствовать себя при этом обиженным. Оно возмущалось, протестовало, и возникшее недоразумение между ним и правлением Анны Иоанновны не имеет другой причины.
Дух царствования очень ярко выразился в поручении, данном в первые месяцы Густаву Левенвольду образовать новый гвардейский полк, подполковником в который был назначен Кейт, шотландец, перешедший с испанской службы в русскую. Ему было поручено набрать прочих офицеров «между ливонцами, эстонцами, курляндцами и прочими иностранцами, а
Новым правительством не только возмущались, но против него устраивались и заговоры. B 1733 г. по доносу бывшего камер-пажа герцогини Мекленбургской, Федора Милашевича, против смоленского губернатора, князя Александра Черкасского было возбуждено преследование за государственную измену. Доносчик обратился со своими сообщениями к Бестужеву-Рюмину, великому государственному человеку будущего – отправленному, как бы в полуопале, резидентом в Гамбург. В надежде вернуть себе милость этим путем, Бестужев сам предал обвиняемого Ушакову.
Таким образом, вместо того, чтоб соединиться против общего врага, русские старались подставить ногу друг другу! Дело Милашевича и Черкасского никогда не было вполне прояснено. Милашевич впоследствии взял свое обвинение назад, говоря, что не имел другой цели обвинять князя, кроме желания удалить его из Смоленска, где оба ухаживали за одной молодой девушкой, а Черкасский говорил, что признался из страха перед дыбой. Однако несомненен факт существования довольно-таки подозрительной переписки между им и Милашевичем с герцогом Голштинским, право которого на русский престол они, по-видимому, признавали.[238] Таким образом, эти двое русских не нашли никого, чтобы заменить Анну и ее немцев, как сына немецкого князя!
Окруженная подобными людьми и зная настроение всего русского общества, Анна постоянно боялась заговоров. Даже в иностранной прессе 1738 г. по поводу нового процесса против Долгоруких говорили об обширном заговоре, имевшем целью положить конец неправильно захваченному царствованию и установленной им гегемонии. В январе 1740 г. Байрейтская газета передавала, что ей сообщали, будто Долгорукие, Голицыны и Гагарины согласились возвести на престол Елизавету, выдав ее за одного из Нарышкиных, невестой которого она уже состоит. Этот Нарышкин, роман которого – истинный или вымышленный – служил бесконечной темой для современной иностранной печати, жил в то время в Париже. Но, если эта государыня, выбранная несколькими недальновидными олигархами для собственного удобства и принужденная таким образом повторить заблуждение всех узурпаторов, если она, действительно захватила трон не по праву, то ни Бирон, ни Левенвольд, ни даже Остерман не сделали ничего, чтобы извлечь ее из Митавы: туда за ней отправлялись трое русских – посланцев семи или восьми таких же чисто русских.
В 1734 г. Анна держала в тюрьме бывшего кабинетского секретаря Макарова, обвиненного якобы в злоупотреблениях и напрасно молившего судить его. Истинное же преступление его заключалось в том, что у него находились письма Анны, относившиеся ко времени, когда ей и в голову не приходило, что она может стать императрицей.[239] И не пришло бы ей этого в голову никогда, если б члены Верховного Совета, Голицыны и Долгорукие, не отыскали, что бы передать ей наследие Петра I, эту вдову немецкого герцога, 20 лет жившую в немецкой стране, деля свое расположение между Левенвольдами, Корфами и Биронами!
Великой искупительной жертвой этого царствования и вместе с тем самым значительным представителем идей и народных стремлений, был Волынский. Поэтому мы остановимся несколько дольше на его истории, – во всяком случае любопытной и поучительной – начиная с его выступления на сцену, где мы его видим борющимся не за русских против немцев, но за немца против другого немца. Они тоже отчаянно грызлись! В 1735 г. со смертью Густава Левенвольда у Бирона стало одним врагом, а у Остермана одной опорой, меньше. Но последний и сам мог защитить себя. Во всех затруднительных делах внешних или внутренних, наученная опытом Анна обращалась к «оракулу», как тогда выражались. А выдвинутый вперед фаворитом Миних проявлял честолюбие еще большее, а главное, еще более обширные аппетиты.
После войны за польское наследство прошел слух, что Лещинскому удалось ускользнуть из Данцига только предложив победителю значительную сумму, и Ягужинский сделал запрос по этому поводу, но, повидавшись с Бироном, Миних добился, что запрос остался без ответа. Кто знает: может быть и поделились! По окончании турецкой войны фельдмаршал настаивал на продолжении враждебных действий; ему приписывали желание сделаться независимым князем Молдавии или Украины. Говорят, будто Анна сказала: «Миних очень скромен; я всегда думала, что он будет просить у меня титула великого князя московского.[240] Таким образом, большой заботой Бирона было преградить дорогу своему бывшему ставленнику.
Сначала он дал своим двум братьям поручение действовать в этом направлении. Но Карл, красивый мужчина – и больше ничего – только сумел встревожить герцогиню Мекленбургскую, уже вообразившую, что он готовится предъявить права на наследие Анны Ивановны вместе с Елизаветой. Она даже решила вызвать из Ревеля удаленного туда красавца Шубина, единственного способного, по ее мнению, отвлечь внимание Елизаветы от ее новой привязанности. Анна, не терпевшая отступления от нравственности в других, косо взглянула на это и запретила Карлу Бирону видаться с влюбчивой цесаревной, Шубина отправили в Сибирь, да в такую глушь, что Елизавета впоследствии с трудом могла разыскать его.[241] Фаворит после этого принялся за упомянутого выше Бисмарка. Отец его, родом из Вестфалии, служил в Пруссии, где у него было поместье Шенгаузен, и был комендантом крепости Кюстрина. Сын его, Рудольф Август, дослужился также на прусской службе до полковника, но, убивши своего слугу, он был принужден бежать в 1715 г. Но, получив прощение, он еще десять лет командовал Голштинским полком, пока новый подвиг не заставил его перебраться в Россию. Фаворит женил его на своей свояченице, некрасивой и болезненной девице фон Трейден, воспользовавшись его услугами в Митаве, где он имел успех, послуживший примером правнуку в его деятельности в Ганновере, наградил его чином генерал-майора и сделал лифляндским губернатором.
Но во внутренней политике и придворных интригах от этого юнкера совершенно не могло быть никакой пользы, а Ягужинский, возвращенный в 1735 г. из своих посольств, назначенный кабинет-министром и обер-шталмейстером по смерти Левенвольда, совершенно некстати умер в следующем году.
Артемий Петрович Волынский был последним из борцов, которого фаворит выдвигал таким образом в продолжение десяти лет. По своей жене, Александре Львовне, урожденной Нарышкиной, Волынский приходился родственником Петру I, что, вероятно, и побудило временщика, после того, как он собственноручно отдул Волынского палкой, назначить его сначала послом в Константинополь, потом командующим войсками, посланными в Персию, и, наконец, губернатором в Астрахань. Волынский всюду злоупотреблял своим положением, всюду отличался всевозможными излишествами. Не особенно образованный, но очень способный, нервный, страстный, беспорядочный, Волынский был одной из тех «широких натур», которые и теперь встречаются на Руси – могучих и способных на великие дела, но не знающих ни меры, ни удержу. Когда он скомпрометировал себя в Астрахани, Екатерина I спасла его, переведя в Казань, где он продолжал проявлять свои необычайные способности наряду с невообразимыми сумасбродствами и неудержимой страстью к лихоимству и проявлениями жестокой свирепости. Мы видели, что в 1730 г. его извещали о проектах конституционной реформы, возникших в Москве. Он сам написал один из них, проводя в нем идеи, дорогие среднему дворянству, к которому он принадлежал, хотя и производил себя от предка, павшего рядом с Дмитрием Донским на Куликовом поле и бывшего женатым на дочери героя. Избегнув в царствовании Анны нового следствия, благодаря родству с Салтыковым, он пробрался в конюшенное ведомство и ждал наследия после Ягужинского.
– Предвижу, что Волынский проберется в кабинет-министра, – говорил перед смертью последний; – но не пройдет и двух лет, как принуждены будут его повесить.
Остерман некоторое время отстаивал
Здоровье Анны начинало в это время внушать опасение и всех озабочивало неопределенное будущее. Конечно делались предположения о том, каким способом Бирон намеревается обеспечить свою будущность и будущность своей семьи. Он был на высоте своей власти. Цесаревна Елизавета не смела показываться в Петербурге, не предупредив временщика о своем приезде в выражениях не только вежливых, но и покорных. Княгиня Черкасская подписывалась в своих письмах к нему: «Ваша покорная раба», а дочь ее вышивала ему туфли.[242] Предполагали, что он хочет женить своего шестнадцатилетнего сына на племяннице императрицы, дочери принцессы Мекленбургской Екатерины Иоанновны, Анне Леопольдовне, у которой уже давно был жених, Антон, принц Брауншвейгский, ей очень не нравившийся. Рассказывали, что, заметив это, Бирон начал уговаривать императрицу поторопиться свадьбой и взял на себя уговорить непокорную невесту. Она ответила ему: «Скорей положу голову на плаху, чем выйду за принца Антона». Тогда Бирон предложил ей выйти за его сына: «Или тот, или другой».
Бирон всегда отрицал подобное намерение. Из одного его письма к Кейзерлингу видно,[243] что прусский министр подал ему эту мысль, говоря, что таким образом Курляндия сделается вассальной землей России, и Польша перестанет ее беспокоить. Но Бирон отверг подобный план. Принеся присягу Республике, Бирон не желал нарушать своей клятвы. Во всем этом достоверно только одно, справедливо или нет, но при дворе упорно держались в 1739 г. слухи о намерении Бирона заменить Антона Брауншвейгского сыном, и Волынский первый высказал свое негодование против этого «годуновского» намерения. Бирон узнал об этом, и война была объявлена.
Новый министр скоро заметил, что она склоняется не в его пользу. Вдруг, благосклонное до той поры ухо императрицы закрылось для его наговоров, между тем как Остерман, приунывший было, стал держать себя более уверенно. Увидев, что ветер переменился, Черкасский принял враждебный тон, и все придворные сразу повернулись спиной к тускневшему светилу. Волынский потерял голову. Он счел себя достаточно сильным, чтобы бороться со всеми, соединившимися против него. Скоро стало известно, что дом его сделался местом собрания целой клики недовольных, которым дали название «новой русской партии». Тут были и архиереи, и люди, состоявшие на государственной службе, и гвардейские офицеры, и писатели – Татищев и Кантемир – и лица, принадлежавшие к высшей знати, как Нарышкин и Урусов – человек тридцать, представлявших собой «интеллигенцию того времени», а также многие, чьи взгляды являлись смесью европейской культуры, введенной Петром Великим, с традициями старомосковских либералов, вроде Ордын-Нащокина. Медик цесаревны Елизаветы, Лесток, тоже принадлежал к этому кружку, что дало повод подозревать заговор в пользу цесаревны. Собрания происходили ночью, и споры и «вольные» речи тянулись целыми часами. Читали комментарии Юста Липсия на Тацита, а на полях писали параллели между Иоанной Неаполитанской и Мессалиной. Волынский написал: «Это она!» намекая на Анну. После отъезда гостей, он еще разговаривал с одним из своих слуг о независимом положении польских шляхтичей, «которым и сам король ничего не смеет сделать, а у нас всего бойся». К этому времени относится его «Генеральное рассуждение о поправлении внутренних государственных дел», о котором упомянуто выше. Хрущев отзывался об этом сочинения, что «эта книга будет лучше Телемаковой», а Волынский, в восторге от похвалы, говорил сыну: «Счастлив ты, что у тебя такой отец».
Однако он не мог не отдавать себе отчета в опасностях, грозивших ему на этом пути. «Не знаю, куда приведет, меня Бог, к славе или погибели», говаривал он. До нас от «Генерального рассуждения» дошли только отрывки. Рядом с указанными выше отголосками конституционных идей 1730 г. в проекте, по-видимому, значительное место было отведено критике существующего образа правления. Волынский представил императрице извлечение из проекта летом 1739 г., и она сразу поняла, что к ней лично относится плохо замаскированный упрек за дурной выбор приближенных. Она спросила Волынского: «На кого метишь?» Он указал на Куракина и Головкина, больше всего на Остермана, и на Бирона. Анна сказала с досадой: «Ты подаешь мне письмо с советами, как будто молодых лет государю!» Несколько дней спустя, говоря об этом с Черкасским, императрица с раздражением прибавила: «Он это из Макиавелли вычитал»! Анна хорошенько и не знала, кто такой Макиавелли, но считала его человеком опасным. Однако, больная и желая покоя, она не дала дальнейшего хода этому инциденту, а Бирон, поглощенный опасениями катастрофы, которой можно было ожидать, причем ему грозила бы потеря всего, на некоторое время оставил брошенный ей вызов без ответа. Двор, вскоре после этого занялся приготовлениями к празднествам по поводу мира, заключенного с Турцией. Принимавший короткое время участие в переговорах и отличившийся затем устройством шуточного маскарада, о котором мы еще скажем ниже, Волынский снова был на виду; императрица как будто вернула ему свою милость, и он получил 20 000 рублей награды. Один Куракин попытался отмстить недругу и подговорил Тредиаковского написать шуточную песенку на своего хулителя. Мы видели, как Волынский отделал поэта в приемной Бирона. Однако и это самоуправство сошло Волынскому до поры до времени.
Но скоро вопрос внешней политики поставил его лицом к лицу с фаворитом. Дело шло о вознаграждении, требуемом поляками за пребывание русских войск на их территории. Бирон считал эти притязания основательными; Волынский вышел из себя: «Не будучи ни герцогом Курляндским, ни польским шляхтичем, он не имеет их причин мирволить врагам империи!» С таким человеком невозможно было оставаться с глазу на глаз, в случае исчезновения Анны. Фаворит поставил вопрос ребром: «Или я, или он». Анна колебалась; но тут вмешался Куракин: «Петр I нашел Волынского на такой дурной дороге, что накинул ему на шею веревку; так как Волынский после того не исправился, то если ваше величество не затянет узел, намерение императора не исполнится».
И Анна уступила.
В апреле 1740 г. Волынский был привезен в следственную комиссию, состоявшую исключительно из русских, в том числе его двух зятьев, Алексея Черкасского и Александра Нарышкина, и двух его близких друзей: Новосильцева и Петра Черкасского. Последние два были также сначала арестованы и допрошены по тому же делу, но затем освобождены и призваны быть судьями. Они оказались неумолимы. После суда с Нарышкиным сделалось дурно; в карете, до возвращения домой, начался бред. Он все кричал: «Я чудовище, я осудил невинного; я послал на смерть брата!» Менее чувствительный, Ушаков закусывал в той самой комнате, где пытали несчастного, и между двумя допросами приглашали палачей: «Поработали; подкрепитесь».
Сначала державший себя очень вызывающе, Волынский впоследствии дошел до трусости: он ползал у ног этих людей, которых сначала называл негодяями, и умолял их умилосердиться. И на дыбе он не сознался в честолюбивых замыслах, приписываемых ему, но предпочел обвинить себя… в воровстве! Рассказывали, будто он мечтал сделаться императором, и даже дипломатический корпус относился с некоторым доверием к этим слухам. В одной из своих депеш Мардефельд упоминал о сонном снадобье, которое обвиняемый приготовил для императрицы, «с целью погрузить ее в вечный сон, чтобы ничто не помешало ему (Волынскому) взойти на престол».[244] Из собранных улик можно только усмотреть, что Волынский очень кичился своим происхождением, так же, как саблей, которая якобы служила его предку на Куликовом поле, и что он украсил свой герб императорскими эмблемами.
Волынский признал себя виновным только во взяточничестве и мошенничестве; но, несмотря на это, он был приговорен к смерти и 27 июня 1740 г. был привезен на место казни со ртом завязанным окровавленной тряпкой. В тюрьме ему вырвали язык, и он не подписал последних допросных пунктов, так как на дыбе во время допроса ему вывернули правую руку. Он был приговорен к колу; но по оказанной «милости» ограничились тем, что отсекли ему сначала руку, а потом голову. Двум его приближенным, Еропкину и Хрущову, отсекли голову, а нескольких других били кнутом и сослали в Сибирь.
Наказание явно не соответствовало вине. Скоро вокруг казненного сложился целый цикл легенд, окруживший его сиянием. Нащокин и князь Шаховской хвалят взапуски в своих записках обширный ум и любовь к отечеству Волынского. На его долю также выпало удивительное счастье дождаться похвалы от Екатерины, назвавшей его в своем завещании хорошим патриотом и жертвой несправедливости; а Рылеев прославил его имя в одном из своих известных стихотворений. Сделав Волынского одним из наиболее симпатичных героев своего романа «Ледяной дом», Лажечников только явился выразителем всеобщих чувств.
История должна быть осторожнее. На основании недавно опубликованных документов можно, по-видимому, безошибочно предположить, что будь этот человек, которого так идеализировали, на месте Остермана или Бирона, Россия ничего бы не выиграла от такой замены. Уже в Казани против него было назначено судебное следствие по обвинению в краже церковных драгоценностей. Он засекал до смерти людей без причины и убил нескольких человек, стреляя из пушки на своей канонерке. Между прочим, на следствии всплыл случай с одним купцом, которого Волынский за его отказ дать взятку приказал раздеть донага, обернуть сырым мясом и отдать на растерзание собакам.[245] В конюшенном ведомстве, которым он управлял, после его ареста оказалась растрата в семьсот тысяч рублей. Среди его многочисленной челяди находились его два незаконных сына, записанных им крепостными и терпевших общую участь дворовых.[246] Собственно он и его приверженцы возмущались большей склонностью к порядку, известной последовательностью и простотой, проявляемыми иностранцами, а также их более порядочным образом жизни и обширным образованием. И мне кажется, что эти же причины играют значительную роль в ненависти русского народа к бироновщине.
В заключение: моя осторожность в выводах не доходит до полного исключения их, когда они сами собой вытекают из фактов. Мне кажется, что русская знать и дворянство, в том числе и Волынский, были сами создателями этого правления, тяжелого, как всякое правление, захваченное силой, и отдавшего власть в руки иностранцев, потому что они сами не были в состоянии взять или сократить ее. Эти иностранцы не были ни гениями, ни образцами добродетели, но среди неурядицы, в которую бросило страну незаконченное дело Петра, они одни, приблизительно угадывая ее судьбы, имели достаточно способности и хладнокровия, чтобы, насколько возможно, охранить ее интерес в этот критический период. Краткое знакомство с внешней политикой того времени, покажет нам это еще более наглядно.
Глава 10
Внешняя политика. Ученики и преемники Петра Великого
I. Осложнения в Персии и в Крыму – Угроза европейской войны. – Австрийский союз – Партия русская и немцы. – Престолонаследие Австрии и Польши. – Лживые переговоры с Францией. – Проекты соглашения с Пруссией и Австрией. – Попытки саксонского двора. – Матримониальный план Августа II. – Девица Огинская. – Окончательное соглашение. – Участь Польши. – II. Двойное избрание Станислава и Августа III. – Война за престолонаследие Польши. – Взятие Данцига. – Французские пленники в России. – Попытки французской дипломатии в С.-Петербурге. – Бернардони. – Польская конфедерация и ее посланник в Париже. – Озаровский. – «Варвары» на Рейне. – Мир – III. Война с Турцией. – Происхождение восточного вопроса. – Исторические толкования. – «Система Петра Великого». – Ученики великого мужа в Константинополе. – Неплюев и Вишняков. – Они требуют войны. – Сопротивление Остермана. – Начало враждебных действий в Крыму. – Неудачный поход Миниха. – Разрыв с Портой. – Бездействие Австрии. – Критическое положение. – Дорогой успех под Очаковым. – Россия и Австрия намереваются заключить договор. – Немировский конгресс. – Прекращение переговоров. – Новые неудачи. – Посредничество Франции – Вильнёв. – Победа Миниха под Ставучанами. – Слишком поздно! – Капитуляция Австрии. – Она принуждает Россию заключить невыгодный мир. – IV. Избегнутый разрыв со Швецией. – Партия русская и французская в Стокгольме. – Женское влияние. – «Колпаки» и «шляпы». – Планы союза между Швецией и Турцией. – Бестужев и Сен-Северин. – Убийство Сен-Клера. – Возбуждение общественного мнения в Швеции. – Торжество русской дипломатии. – V. Ее успех в Польше. – Образование русской партии. – Благоприятное для России разрешение курляндского вопроса. – Новый проект конфедерации, поощряемый Пруссией. – Смерть Карла VI. – Опасность новых осложнений. – Ла Шетарди в Петербурге. – VI. Общий обзор – Политика укрепления внутреннего и внешнего. – Присоединение Малороссии. – Умиротворение, достигнутое на берегах Урала. – Сношение с Китаем. – Национальное стремление к распространению и политике немцев.
Анна застала внешнюю политику при благоприятных условиях, за исключением Персии. Австрийский двор сожалел о Петре II, но изъявил свое согласие поддерживать только что заключенный союз. Король Пруссии выразил живейшую радость при известии о восстановлении самодержавия, осушил громадный кубок вина за здоровье императрицы и сказал: «Теперь меня не беспокоит Польша в курляндских делах». Даже в Версале высказали надежду, что новая государыня окажется более «беспристрастной», чем ее предшественник.
В Персии дела принимали плохой оборот. Тахмасиб, законный шах, взял верх над Эшрефом, узурпатором, с которым Россия заключила договор, а затем был разбит турками под Эриванью. Двойная неудача! Главной задачей России было преградить Турции доступ к Каспийскому морю. Пришлось войти в соглашение с Тахмасибом, обещая возвратить Персии завоевания Петра Великого. Но в 1732 г., заключив в свою очередь мир с Турцией, Тахмасиб был низвергнут Кули-ханом. Крымский хан Каплан-Гирей, как вассал Порты, перешел тогда в наступление и, овладев Кабардой, посягнул на русские владения. Таким образом зарождалась угроза, возникал конфликт, с которым затруднительно было бы бороться, ввиду обязательств взятых на себя в европейской политике. С минуты на минуту Австрия могла потребовать против новых врагов, кроме турок, помощи обещанного тридцатитысячного корпуса, и пришлось бы уплатить выкуп на новое величие, которому еще не соответствовали силы страны.
В апреле 1730 г. была уже первая тревога. Отказавшись идти навстречу требованиям, предъявленным Испанией и ее союзниками, согласно Севильскому договору, венский двор обратился к Петербургскому. «Конечно мы исполним свои обязательства», отвечал Ягужинский графу Вратиславу; но не успел тот выйти, как он разразился смехом: «Неужели нас за дураков считают». Такова была политика русской партии: «Сидеть себе спокойно дома и глумиться надо всем на свете». Но у Остермана была иная политика, и вскоре вся Европа заговорила о тридцати тысячах новых «варваров», ожидаемых на берегах Рейна. И в Вене не преминули воспользоваться таким пугалом. В июне на Маньяна было возложено поручение сделать вице-канцлеру серьезные представления. Если известие подтвердится, Франция не может «скрыть свое неудовольствие». Остерман молча выслушал французского дипломата; но последний заметил, что он «переменился в лице, как человек сильно взволнованный и охваченный чувством либо внутреннего гнева, либо чересчур глубокого потрясения.[247] То был очевидно гнев. И подтверждением этого послужил ответ Маньяну на свою речь: «Сомневаюсь, чтобы вы получили подобные приказания, или достаточно их обдумали, прежде чем исполнить». Вскоре за тем Вейбах, аккредитованный Россией у польского сейма, обнародовал решение своего правительства испросить пропуск для тридцатитысячной армии, между тем как Бирон получил из Вены титул графа Германской Империи, портрет и двести тысяч талеров, на которые купил поместье Вартенберг в Силезии.
Во Франции и Исландии заговорили о продажности временщика. Мне кажется, что в данном случае он заставил заплатить себе за услуги, им вовсе не оказанные. Без его вмешательства Остерман решился – чему достаточным доказательством служит его поведение с Маньяном – исполнить обязательства, нарушение которых некоторым образом выбрасывало бы Россию за черту Европы и окончательно погубило бы будущность ее политики. Дело шло не только о системе вмешательства в дела Западной Европы, введенной Петром Великим. Тревога севильских союзников на этот раз оказалась напрасной; император смягчился вследствие признания Испанией и Англией его «прагматизма», и русской армии не пришлось двинуться в поход. Но уже на горизонте возникала двойная проблема престолонаследия в Австрии и престолонаследия, в Польше, близкая солидарность которых, связывала между собой эти вопросы. Желанием Франции было конечно иметь в Польше своего ставленника, – если возможно Лещинского, в противовес Австрии, где на престол предстояло вступить принцу Лотарингскому. И здесь ее интересы сталкивались непримиримым образом с интересами России.
Дипломатическая борьба возобновилась на этой почве в 1732 г., когда Остерман встретил себе противника, а Франция столь же неожиданного союзника. В апреле Маньян имел свидание с Бироном и был чрезвычайно удивлен, услыхав речи, где Бирон «как бы журил его, за его излишнюю робость, мешавшую им чаще видеться», и выражал свое желание «оказаться для Франции полезным в каком-нибудь отношении». После аудиенции, увлекши французского посла в уединенный покой, Миних в свою очередь поразил его еще сильнее. Его слова граничили с формальными признаниями: «Обязательства России относительно императора распространялись только на случай войны с турками и нисколько не препятствовали соглашению с Францией».[248]
В это время возгоралась борьба между Бироном и Остерманом, и Миних согласился временно принять сторону фаворита, что и послужило причиной подобных излияний пред французским посланником. Но Францию трудно было убедить в возможности извлечь из этого что-либо серьезное. Однако Маньяну было поручено продолжать интригу. Свидания между Маньяном и Минихом участились. Они назначались между пятью и шестью часами утра, чтобы обмануть бдительность Остермана. В июне генерал ручался за успех. Бирон сделал императрице доклад и встретил с ее стороны живейшее сочувствие. В следующем месяце из Версаля был прислан Маньяну проект договора, основанного на соглашении по поводу избрания римского короля. Взамен этого Франция предлагала признание императорского титула за царствующей государыней и «кое-что для герцога Голштинского». Миних нашел, что этого слишком мало. Чтобы уравновесить выгоды австрийского союза, он требовал ни более ни менее, как давления Франции на Турцию, чтобы та согласилась вернуть Азов в обмен на Дербент, обещания содействия в Польше во время предстоящих выборов, – и субсидий. За это тридцатитысячная армия, обещанная Австрии, и даже пятидесятитысячная, если понадобится, готова к услугам короля, и, кроме того, если не «флот, – вам известно, что наш сгнил», добавил Миних с улыбкой, – «то эскадра из двенадцати или пятнадцати кораблей с флотилией из ста галер».[249]
Только вопрос о субсидиях возбудил затруднение во Франции. Петр I их не требовал. Маньяну пришлось намекнуть Миниху, что инициаторы договора лично не будут обижены щедростью короля, и в сентябре дело почти дошло до скрепы подписями. Уже обсуждался вопрос о «благодарностях», которые предстояло подвести царице и ее приближенным. Миних прикидывался совершенным бессребреником, ничего не требуя для себя. Достаточно ста тысяч золотых для Бирона и гобеленов для государыни. «Согласны» получился ответ из Версаля. Таким образом Флёри вовсе не проявил такой скупости и такой небрежности, как его упрекали.[250] Французские дипломаты редко бывают пророками в своем отечестве.
Действительное препятствие к предполагаемому союзу, по-видимому, предвиденное и кардиналом, так поверхностно отнесшимся к этим переговорам, обнаружилось в ноябре, когда оставалось лишь скрепить договор. Неожиданно Миних объявил Маньяну, что вопрос подлежит обсуждению Государственного Совета.
– Но в таком случае мне предстоит иметь дело с Остерманом!
– Без сомнения; не я министр иностранных дел.
И одновременно, возвращаясь к уже исчерпанному спору, генерал снова заговорил о субсидиях.
– Ведь решено, что Бирон получит сто тысяч червонных.
– Что вы этим хотите сказать? Мы здесь не берем денег.[251]
Флёри понял, что над его агентом издевались. Остерман и Австрия очевидно взяли верх. Действительно, в это самое время Бирон, чувствуя себя побежденным, уверял Мардефельда в своем намерении «твердо придерживаться прежней системы». Ему предлагали огромные суммы за отказ от нее; но он совершенно не нуждался в деньгах, предпочитая хорошую лошадь всяким сокровищам. Один Маньян еще некоторое время находился в заблуждении, плохо осведомленный относительно переговоров, происходивших одновременно между Петербургом, Австрией и Пруссией. Уже в сентябре 1730 г. последняя приняла на себя обязательство в новом договоре, не допускать в качестве наследника польской короны ни Лещинского, ни кого-либо из принцев Саксонских.[252]
Но этим не удовлетворялась Австрия. Если Франции вздумается действительно проводить Лещинского, то, по мнению Вены, единственным серьезным конкурентом ему можно было противопоставить принца Саксонского. И с декабря месяца того же года Россия постепенно стала склоняться к такой же точке зрения. Но в Берлине Фридрих Вильгельм оставался непреклонным. Напрасно ему предлагали Эльбинг. «Мой верный Ильген мне сказал», – повторял он, – «что уступай мне Польша хоть Вармию и Померанию, Данциг и Мариенвердер, этим не возместишь воцарения Саксонской династии в Варшаве. Польша должна остаться республикой».[253] В 1732 г. к нему отправили из Петербурга Карла Левенвольда, приложившего все старания к тому, чтобы «соединить трех черных орлов», чего действительно он и достиг в декабре, предложив проект примирительного договора, по которому Лещинский и принц Саксонский исключались, и кандидатом признавался дон Эммануэль Португальский; Фридрих Вильгельм заручался обещанием Курляндии для своего сына, а Бирон подарком в двести тысяч талеров. В Берлине считали, что дело в шляпе, но Петербург и Вена отказались от ратификации сделанных подписей, и король прусский «сел между двух стульев», по его собственному выражению. Он негодовал, носился с широкими замыслами, как занять Польшу и сыграть там роль Карла XII, присоединив к себе польскую Пруссию, вступив в соглашение с Францией, благодаря уступке графств Юлиха и Берга. Но до конца жизни ему пришлось ограничиваться беспокойным и сварливым нейтралитетом, постоянно быть настороже, постоянно рассчитывать получить что-нибудь от кого-нибудь, заигрывая с ла Шетарди, предлагая Станиславу после Данцига гостеприимство в Кенигсберге и добившись лишь утраты к себе всякого сочувствия. Саксонский двор тоже не терял времени. Август II был человек изобретательный. В июне 1731 г. Мардефельд остановился, по-видимому, на самом неожиданном плане, возвестив прибытие в Москву девицы Огинской, дочери польского воеводы. Анна знала ее еще в Митаве и чувствовала к ней такую симпатию, что, кажется, даже спала с ней на одной кровати.[254] И тогда же, в разговоре со своей любимицей, она будто бы призналась, что в случае необходимости вторичного замужества, желала бы иметь мужем короля Польского. Она покровительствовала саксонцам! Действительно ли Августу пришла в голову мысль воспользоваться этими словами? Мардефельд был в том убежден. Девица Огинская должна была уверить государыню, что этому неожиданному жениху и на вид не более сорока лет, хотя в действительности ему было за шестьдесят. Король был готов по первому зову явиться в Москву; Ягужинский одобрял этот план, и жена саксонского посланника, Лефорта, при помощи итальянской певицы, Людовики, приближенной к государыне, брались привести его в исполнение.[255] Фридрих-Вильгельм испугался, и генерал-лейтенант фон Грумбков, поспешно посланный в Дрезден, чтоб разузнать о намерениях короля, прислал вести малоуспокоительные. Искусно наведенный на откровенный разговор после сытного обеда, Август лишь наполовину отрекся от приписываемых ему матримониальных покушений. «Хе! хе! Если б мне с десяток лет поменьше».[256] Но для Анны Иоанновны пора любви была уже отмечена на часах, за стрелками которых наблюдал Бирон. Он устраивался всегда, чтобы присутствовать третьими при разговорах девицы Огинской с ее другом,[257] и план не удался.
Саксонская дипломатия имела более успеха в Вене, добившись там в последнюю минуту отказа от португальского кандидата, чему немало способствовал сам король португальский, предложивший заместить дона Эммануэля его младшим братом, доном Антонио. Продолжение польской анархии под управлением саксонской династии послужило причиной нового оборота дела, к которому Россия поспешила присоединиться.
Одна только Польша, в то время как решалась ее участь, жила, по-видимому, нисколько не заботясь о завтрашнем дне. Народ, сделавшись повелителем, получает склонность веселиться. Таким образом подготовлялись события 1733 г.: двойное избрание Станислава и Августа III (12-го сентября и 5-го октября), бегство французского кандидата в Данциг и странная война, когда Франция, сражавшаяся за Лещинского, одержав победу, обеспечила престол его сопернику. Все эти события слишком хорошо известны, и потому я ограничусь здесь лишь указанием на общий смысл русской политики, среди опасных приключений, куда она была завлечена.
Руководимая Остерманом, несмотря на Бирона и вразрез с ним, эта политика вполне соответствовала традициям Петра I. В июле 1733 г. посол поляков – сторонников Лещинского, Рудомина, встретился в Петербурге с враждебным посольством «благомыслящих поляков», чьи аристократические имена сделались известными лишь впоследствии, когда русские войска пощадили поместья Браницких, Любомирских, Радзивиллов, Сангушко и Сапеги.[258] Рудомина, привезший письмо от маркиза де Монти, французского посланника в Варшаве, к Маньяну, последнего уже не застал на посту. Его решили отозвать. Французский консул Виллардо имел свидания с поляком в церкви францисканцев, но сознался, что не получал никаких инструкций. Французская дипломатия произнесла свое последнее слово; дошла очередь до пороха.
В августе 1733 г. Фридрих Левенвольд заключил в Варшаве двойную конвенцию: с саксонскими министрами относительно пропуска русских войск и с воеводой краковским, и Феодором Любомирским, – который был сам претендентом на корону – относительно избрания Фридриха Августа. Польский королек получил обещание гетманского жезла, и в конце концов удовлетворился пенсией в пятнадцать тысяч рублей. Так как подобных претендентов на королевское достоинство было немало, то они стоили недорого. Польские сторонники Лещинского, совершив его избрание согласно обряду в укрепленной ограде Волы, сумели только уничтожить укрепления и сжечь деревянный сарай, под сенью которого ютился Сенат.[259] Двенадцати тысячная русская оккупационная армия под начальством Леси обошла это затруднение, провозгласив избрание своего кандидата в соседней камиенской церкви. Во время молебна, пушки, расставленные из предосторожности по близости, загрохотали с такой силой, что пол в церкви провалился, увлекая за собой присутствующих в подвал. Трагически-символическое падение![260] Скрывшийся в Данциге Лещинский писал дочери: «Если король (французский) не займет Саксонию, мне остается лишь вернуться к своей аренде». Остерман и Бирон, временно примирившиеся, торопили Миниха, радуясь возможности избавиться от него в Петербурге, скорее овладеть Данцигом и его гостем, Миних, без всякой пользы потеряв четыре тысячи человек при осаде Хагельберга, прозванного с тех пор «кладбищем русских», взял город благодаря подоспевшим десяти тысячам саксонцев под командой принца Сакс-Вейсенфельда, упустил короля и, совершенно в духе Петра Великого, не осудившего бы так же его гекатомбы человеческих жизней, пообещав Ламмоту с его спутниками-французами «корабли в достаточном количестве, чтобы доставить их вместе с обозом в Копенгаген» и нарушил условия капитуляции, удержав пленниками оставшихся в живых участников доблестной фаланги.[261] С доставленными в июле 1734 г. в Петербург офицерами обращались с почетом, почти оскорбительным. Их заставляли присутствовать на балах. Но простые солдаты, заключенные в Копорском лагере испытали все лишения самого строгого плена. В августе 1734 г. официальный агент, Фонтон де Л’Эстан, прибыл из Парижа в Петербург с целью добиться освобождения пленников, в то время как секретный агент французского правительства, Бернардон, личность которого остается довольно загадочной,[262] предлагал Остерману проект договора. Первый пункт его оговаривал признание Россией Станислава в обмен на гарантию, представляемую Францией всем русским владениям, и помощь в тридцать тысяч, человек, обещаемую Францией и Польшей на случай войны с Турцией.[263] Одно время Бернардони рассчитывал на успех. Анна выражала некоторое неудовольствие по поводу слов, приписываемых французскому посланнику в Швеции: «Эта женщина слишком высоко задрала нос, надо ей посбавить спеси. Моему повелителю королю, обойдется не дороже ста червонцев ее отравить, потому, что русские способны за сто рублей убить родного отца». И Л’Эстану пришлось писать Бирону, чтобы опровергнуть слух. Но временщик за одно с Левенвольдом казался настроенным весьма благоприятно. И сам Остерман указывал лишь на предстоящее ему затруднение «преподнести обществу столь быструю перемену». Мне кажется, что Флёра оценил по достоинству такое, по-видимому, благожелательное отношение, написав в декабре Л’Эстану, что с его коллегой просто «забавляются», и сам он, без сомнения, имел в виду лишь дипломатический маневр. Но таким же образом «забавлялись» с Л’Эстаном, и позабавились настолько, что в январе 1735 г., надеясь добиться по крайней мере свободы де Монти, также взятого в плен под Данцигом, он писал Шовелэну: «Я возвращаю вам г-на де Монти, верните меня к себе. Не будь благоразумия графа (Бирона), я сделался бы игрушкой в руках безумцев этого двора. Один из них добыл себе в воскресенье платье, чтобы нарядиться пти-метром, передразнивая меня… В другое время я бы первый рассмеялся, но не теперь. Об этом узнал граф Бирон и пригрозил ему палками, если он покажется ему на глаза».
Монти пробыл в Петербург до заключения мира, и тем временем там было придумано остроумное средство, чтобы урегулировать положение остальных пленников. В июле 1734 г. флотский капитан, Полянский, владевший французским языком, был отправлен в Коморский лагерь с поручением убедить подполковника Лопухина, охранявшего лагерь, уменьшить свою бдительность и облегчить побеги – с тем, чтобы излавливать по дороге воспользовавшихся этим пленников и отправлять их в С.-Петербург, так как среди них рассчитывали найти изрядное количество искусных мастеров.[264] При таких обстоятельствах даже мир оказался не в силах восстановить правильные дипломатические сношения между обеими странами. Они возобновились только в 1738 г. при посылке князя Кантемира в Париж и маркиза де ла Шетарди в С.-Петербург.
Французские защитники Станислава блеснули под Данцигом только своим героизмом, пропавшим совершенно даром; его польским защитникам не хватало даже храбрости. Конфедераты Дзикова (ноября 1735 г.) правда откликнулись на призыв бежавшего короля, вновь появившегося в Кенигсберге, но сражались плохо, и вели переговоры еще хуже. Их посланец в Париже Озаровский, писал: «Со мной ни о чем не говорят, и я это считаю за честь для себя».[265] В этом сказывался уже дух будущих польских эмигрантов и их манеры облекаться в горделивую скромность. Наконец, Шовелэн сообщил этому совершенно необычайному посланнику, что судьба конфедерации и ее короля решится в Вене.
Подписанию всеобщего мирного договора предшествовало и, отчасти содействовало, на этот раз действительно состоявшееся появление «варваров» на берегах Рейна. В сентябре 1735 г. Леси привел их на эти исторические поля битв в количестве десяти тысяч, растеряв по дороге остальные пятнадцать тысяч. Было много дезертиров.[266] Дошедшим до места назначения не пришлось сделать ни одного выстрела; но эффект получился громадный и весьма ощутительный. Заветная мечта Петра Великого осуществилась в этой военной демонстрации, когда русские цвета развивались в сердце Европы, между тем как в Варшаве счастливый соперник Станислава воцарялся под сенью русских штыков.
Это двойное событие послужило источником вдохновения для любопытного панегирика – чешского поэта, по имени Крауса, писавшего плохими немецкими стихами.[267] Но за подобные триумфы предстояла расплата. Ею послужила война с Турцией.
В России существует историческое толкование, ведущее лишь с Петра Великого наступательную политику этой державы относительно Оттоманской Порты. Ранее отношения между обеими странами были довольно дружелюбные. По другим же писателям, миссия, приписываемая себе Россией, – освобождения славянских народностей от мусульманского ига – не более как случайная фикция, зависящая от обстоятельств совершенно новых.[268] Подобному взгляду, встретившему горячие возражения, кажется, действительно противоречат факты. Во всяком случае, соглашаясь ли с большинством русских историков, – в том числе с Соловьевым, видящими в Восточном вопросе только эпизод великой борьбы Европы с Азией, – или с писателями-славянофилами, усматривающими в этом лишь столкновение элемента романо-германского с элементом греко-славянским, и сводящими при подобном толковании роль Турции к защите балканских национальностей от первого из этих враждующих влияний,[269] вплоть до эпохи вмешательства России, так или иначе антагонизм между орлом и полумесяцем насчитывает за собой в прошлом много столетий. Естественное развитие России на обширной равнине, граничащей морями Белым, Балтийским, Черным и Каспийским, горными хребтами Урала, Кавказа и Карпат, реками, текущими в моря в двух различных направлениях, с самого начала было предуказанно знаменитым путем Варягов «из Скандинавии в греческие страны». Сперва Азия выслала татар. Стряхнув их иго и едва приступив к своему стремлению вперед, Россия столкнулась на пути с турками, прочно основавшимися на Балканском полуострове. И уже взятие Константинополя разлучило Русь с ее духовной столицей, священной метрополией, куда с десятого века стекались толпами ее богомольцы, наслаждаться лицезрением великолепия храмов, первого источника своей цивилизации. Под влиянием подобных обстоятельств зародилась постепенно мысль о Москве, как духовной преемнице древней Византии и «третьем Риме». В этом смысле истолковывались некоторые изречения Льва Мудрого и патриархов Мефодия и Геннадия, а также надпись на могиле Константина. Женитьба Иоанна III на Софии Палеолог (1742) содействовала укреплению подобных чувствований и представлений, отсюда проистекавших. Петр I получил лишь готовое наследие.[270] До него один только вопрос о Малороссии привел к кровавому столкновению с Портой. В царствовании Феодора Алексеевича (1676–1682) тянулась эта война, обеспечившая России обладание восточной Украйной. Последовав вначале по стопам князя Голицына и возобновив неудачный поход этого полководца в Крым, Петр был затем отвлечен Северной войной, и Порта, перейдя в наступление, нанесла России поражение при Пруте (июль 1711 г.). Эта злополучная война однако содействовала первому сближению между Россией и народностями, угнетенными победителями. Великий царь умер, мечтая об отплате и подготовляя австрийский союз, необходимый, по его мнению, для успешности действия, – союз, осуществленный его наследниками в 1726 г., продолжавшийся до воцарения Петра III, и называвшийся «системой Петра Великого».
Побежденный в 1711 г. царь пытался подойти к разрешению задачи с другой стороны: через Грузию и Армению. По его словам, то был «такой же путь». При его непосредственных преемниках преобладали миролюбивые наклонности. Остерман находил, что России не по силам придерживаться своей традиционной программы. Но события 1733–1735 г. побудили самую Турцию к возобновлению враждебных действий. В Константинополе не могли равнодушно относиться к упрочению русского протектората на берегах Вислы. И французский посланник, маркиз де Вильнёв, употребивший все усилия, чтобы возбудить подозрения и разжечь природную ненависть, встретил себе косвенного союзника в лице русского посланника Неплюева. Последний был учеником Петра I, более пылким чем его учитель и более оптимистом, чем Остерман. Он видел ослабление Турции, благодаря поражениям в Персии, раскрывал планы Вильнёва, пытавшегося вызвать в России внутреннюю революцию, и твердил без устали: «Война на пороге, не ожидайте нападения, предупредите его!»[271] В начале 1735 г. он заболел, но у него был помощник Вешняков, точно вторивший ему. Напрасно Остерман упорствовал: «Слишком рано; не настаивайте»! В течение года Вильнёву удалось добиться падения миролюбивого визиря Али Паши, и, опасаясь выступлений его преемника Измаила, за намерение которого ручался Вешняков, в Петербурге, решили «предупредить нападение».
Такому решению немало способствовало желание удалить Миниха, возвратившегося из Данцига «увенчанным лаврами пополам с терниями» и ставшего от этого еще несноснее.
Остерман все еще не соглашался открыто объявить войну. Восьмидесятитысячная армия была первоначально отправлена в поход лишь против татар, захвативших русские владения в Кабарде и других местах. Вешняков этим удовлетворился. «При первом поражении своих крымских данников Порта», – уверял он, – «запросит мира». Но усчитанного им успеха не последовало. Русская армия растаяла еще по дороге. Офицеры Миниха довели до укреплений Перекопа не более сорока тысяч, отступивших по тем же причинам, как войска Голицына: недостатку провианта, редким переменам погоды и ссорам генералов между собой. Леси, ссылаясь на свое звание фельдмаршала, а принц Гессен Гомбургский – на свой титул высочества, – отказывались от повиновения главнокомандующему. Тридцать тысяч человек были выведены из строя голодом и жарой![272] И, вместо того, чтобы взывать о мире, Порта собирала войска.
В марте 1736 г. Миних сделал попытку взять Азов, но потребовал 53 263 рабочих для осадных работ. Князь Шаховской, губернатор Малороссии, на обязанности которого лежало удовлетворение этой просьбы, дал понять в Петербурге ее несообразность. В мае 1736 г. победитель при Данциге овладел наконец укреплениями Перекопа, где татары оказали весьма незначительное сопротивление, дошел до Бахчисарая и сжег город вместе с ханским дворцом и монастырем иезуитов, заключавшим прекрасную библиотеку. У этого немца текла в жилах кровь вандала. В Киеве в 1732 г., приступив к укреплению древнего города, он приказал взорвать часть знаменитых «Золотых ворот», возведенных великим князем Ярославом в начале XI века.[273] И вслед за этим успехом армии все-таки пришлось отступить, несмотря на одновременное взятие Азова и Кинбурна усилиями Леси и Леонтьева. Миних обвинял Леси, что тот не выслал ему провианта и не торопился догнать его со своим двадцатитысячным корпусом, Леси утверждал, что главнокомандующий отступил слишком рано.
В С.-Петербурге царило полное уныние. На просьбы о помощи Австрия отвечала одними обещаниями, и Анна с ужасом представляла себе, что станет с ее войсками, когда, кроме татар, им придется иметь дело с турками. «Выручите меня, – писала она Остерману, – и я осыплю благодеяниями вас и ваше семейство».[274] Проклиная Миниха, Вешнякова и свою собственную слабость, допустившую опасное предприятие, вице-канцлер надеялся успеть избежать войны с Оттоманской империей. Пока еще не было официального разрыва; Вешняков оставался в Константинополе, и, несмотря на усилия Вильнёва, поддерживаемого Бонневилем, Порта склонялась к миру. Русский посланник пугал ее своим бахвальством. Он уверял в это самое время, что, гуляя по Пере, замечал, как весь народ расступался перед ним с необычайным почтением. И он повторял свой военный клик: «Вперед. Вы дойдете без боя до Константинополя!» Он держался настолько угрожающим и вызывающим образом, что в октябре 1736 г. турки, подобно людям, бросающимся в воду, чтобы избежать дождя, решились его отослать.
Теперь грозила неизбежная война, а между тем из Персии приходили в Петербург вести совсем неутешительные. Кули-Хан выражал свою готовность сразиться с Турцией, но «вовсе не намеревался совершать путешествие в Крым, добавлял он. У Австрии также находились все новые причины, чтобы откладывать посылку вспомогательного войска. Посланнику Анны в Вене, Ланчинскому, удалось с величайшим трудом добиться разрешения вернуть обратно хотя бы десятитысячный отряд, в настоящее время совершенно излишний на Рейне и стоявший в Богемии. Ему бесцеремонно возражали, что самой Австрии он может понадобиться против турок!
При таком критическом положении вещей начался поход 1737 г., когда, наконец, восторжествовали храбрость, упорство и счастливая звезда Миниха. Под Очаковом, как ранее под Хагельбергом, без припасов, без осадной артиллерии, без плана кампании, даже без объяснения, для чего он собрал здесь всю свою семидесятитысячную армию, рисковавшую умереть с голода, он приказал взять крепость приступом, послал на убой головные колонны, бросил шпагу в разгаре битвы и воскликнул: «Все погибло!» Но в эту самую минуту, пожар, вспыхнувший в городе, и взрыв двух пороховых погребов принудил турок к сдаче (2-го июля 1727 г.).[275] Благодаря счастливой звезде немецкого кондотьера и России, в то же время австрийцы, решив исполнить данное обещание, отвлекли на себя лучшие силы Порты и ее генералов. Так восторжествовала «система Петра Великого» и его властный завет: «Не жалеть ни людей, ни денежных затрат, добиваясь намеченной цели; безгранично рассчитывать на богатство страны, на покорность и самоотверженность ее сынов». Миних даже не потрудился изучить крепость, не знал о существовании глубокого рва, заполнившегося тысячами солдатских тел. Они послужили мостом для остальных.
Победа опоздала. Уже в марте, Россия и Австрия, по обоюдному согласию, решили заключить мир и отправили депутатов в Немиров. Турецкие парламентеры сумели отлично воспользоваться жертвами, ценой которых досталась победа под Очаковом. Миних взял город, но потерял армию. Кроме того, в Боснии дела австрийцев приняли весьма дурной оборот. Остерман послал своим уполномоченным приказ добиваться отдельных условий мира, «потому что союзник был разбит». Но вполне основательно, да и вполне справедливо, турки не соглашались разделять при заключении мира тех, кого связывала война, и в октябре 1737 г. переговоры были прекращены. Месяц спустя в Вене, как и в Петербурге, решили прибегнуть к последнему средству – к вмешательству Франции.[276]
Кампания 1738 г. была неудачна даже для русских. Не будучи в силах переправиться через Днестр, Миних утешал Анну, уверяя, что далее свирепствует чума. Но он должен был сознаться, что, отступая, ему пришлось бросить всю тяжелую артиллерию, и та же чума послужила предлогом к эвакуации так дорого доставшегося Очакова. Австрийский капитан Паради, прикомандированный к особе главнокомандующего, чтобы следить за его действиями, приписывал его неудачи перегруженными обозами, которыми была обременена армия. Простые гвардейские сержанты тащили за собой до шестнадцати повозок. За братом фаворита следовало до трехсот лошадей или волов, семь ослов, да три верблюда! Войскам удавалось тронуться в путь не раньше, как через два, три, а иногда и четыре часа после восхода солнца, а арьергард добирался до лагеря только с зарей.[277] Подбодряемая и поддерживаемая ударами русского кнута и немецкими шпицрутенами, самоотверженность и покорность солдат не мешала дезертирству. У русского человека героизм и по настоящее время идет рука об руку с весьма развитым здравым смыслом. Люди умирали безропотно, когда требовалось, но и бежали также при первой возможности. Старые вояки и молодые рекруты дезертировали взапуски.[278] Австрийцы в свою очередь, после блестящего начала, сдали Орсову туркам, угрожавшим даже Белграду.
В мае 1738 г. Остерман написал Вильнёву, что императрица, совместно с императором, уполномочивают его заключить предварительный договор, отказываясь при этом признать посредничество морских держав, принятое Австрией. В то же время, обмениваясь письмами с Флёри – кисло-сладкими со стороны кардинала – вице-канцлер соглашался признать за Францией право обиженной стороны, выслав, – первый – посланника в Париж.[279] Флёри ему советовал избрать Вильнёва единственным парламентером – не договаривая, что в переговорах, уже начатых с целью спасти Белград, император поступил таким же образом, отстранив участие Англии и Голландии, протестовавших против такой обиды. Франция становилась полновластной распорядительницей переговоров. Но Порта оказывалась весьма несговорчивой. Напрасно ей предлагали уступку Очакова и Кинбурна. Возвращаясь к старинной политической теории: «пустыня-оплот», она требовала кроме того разрушения Азова. За спиной Вильнёва она пыталась столковаться с Россией через посредство князя Молдавского, Гика, но выставляла требования еще более значительные.
В 1739 г. в Петербурге решили действовать на пролом. Так как Австрия в свою очередь настоятельно требовала помощи, то был возбужден вопрос о пропуске через Польшу просимого военного отряда. Таким образом зародилась мысль воспользоваться тем же путем, гораздо более выгодным, для целой армии и этим было положено начало новому порядку вещей, превратившему территорию Республик в арену для борьбы ее соседей. В июле 1739 г. Миних воспользовался ею, чтобы без помехи перейти Днестр, вступить в Молдавию и грозить Хотину. Сераксир Вели-паша преградил ему дорогу под Ставучанами с тридцатью тысячами человек, укрепившимися на выгодной позиции, и положение русской армии казалось снова безнадежным. Останься она на месте, ей в будущем грозил голод, а для штурма ее построение в каре с обозом, запасами и артиллерийским нарком в центре, было по-видимому непригодным.[280] Миних все-таки произвел атаку (17 августа 1739 г.). То было первое столкновение русских и турок в открытом поле, и оно обнаружило такое соотношение между силами, какого не подозревал Петр Великий. Понадобилось участие немца, чтоб открыть глаза его преемникам! Обманутые ложным маневром на левом фланге, турки открыли свой правый фланг и обратились в бегство при первом же натиске. Два дня спустя сдался Хотин. Победоносная армия перешла через Прут 12-го сентября в Яссах, где ее опередил Собесский, праздновала присоединение Молдавии к России. Но в тот же самый день Минин получил известие о заключении мира между Портой и Австрией. 10 июля австрийский генерал Валлис был разбит на голову при Дунае, потеряв двадцать тысяч человек, и Нейперг, заступивший его место с самыми широкими полномочиями начать переговоры, поспешил воспользоваться своим правом, уступив имперскую Валахию с Орсовой и Сербию с Белградом. Это не я, это Нейперг, писал Анне Карл VI, прося ее не нарушать прежний союз и выражая надежду, что после Хотина ей удастся заключить мир, не похожий на заключенный им.
Нейперг и Валлис были преданы суду, и первого, в Вене, обвинили в превышении предоставленных полномочий. Миних настаивал на продолжении кампании, но Остерман считал дело России проигранным. Истощение страны достигло крайних пределов. Вице-канцлер боролся еще некоторое время за сохранение Азова. Объявляя, что возлагает все надежды только на Вильнёва, он пытался в свою очередь вступить в тайные переговоры через «средство итальянского авантюриста Каниони, затем покорился. Азов подлежал уничтожению, а Анна даже не добилась признания за ней императорского титула. Россия совершенно бесполезно потеряла сто тысяч человек и уйму денег. Миних называл Вильнёва „изменником“; но более осторожный Вешняков говорил: «Это человек любезный, ума не слишком высокого, но здравомыслящей, требовать же того, чтобы французский посланник был более расположен к нам и более искренен с нами, чем с турками, мы не можем; это не соответствовало бы интересам его родины.
Русский историк, наиболее основательно занявшийся изучением этой эпохи, М. Кочубинский, не колеблясь, возлагает всю вину и всю тяжелую ответственность на Неплюева и Вешнякова, создавших войну, последствия которой предвидел Остерман «более русский по духу», на его взгляд, и бесспорно более предусмотрительный. Его соперник, немец Миних, по крайней мере не посрамил русского оружия и покрыл его славой на поле брани, плоды чего в недалеком будущем пожала Екатерина II. Таким образом два иноземных сподвижника Петра Великого во всех смыслах затмили его отечественных учеников.
Анне и ее министрам оставалось лишь поздравить себя с избавлением от новой опасности, какой грозила им эта злосчастная война. В августе 1735 г. Бестужеву, их представителю в Стокгольме, удалось несмотря на усилия французского посла Кастежа «заключить со Швецией оборонительный союз. Кастежа был отозван, но оставил довольно сильную партию, преимущественно в рядах молодежи», «опьяневшей от французского вина», – по выражению Хорна, представителя русской партии, – а также среди дам. Графиня Ливен, графиня де ла Гарди и баронесса Будденброк отличались страстностью своих французских симпатий, тогда как в противоположном лагере едва ли не одна графиня Бонд увлекала за собой своих поклонников. За столом сторонники Франции и сторонники России выражали симпатии тостами в виде загадок:
«Was wir lieben» означало войну с Россией, a «Ich denke mir’s», – означало мир и дружественные отношения с этой державой. Ссоры и дуэли не перемежались. Молодые люди подносили дамам шарфы, служившие в виде шляп, табакерки и подушечки для булавок такой же формы, олицетворявшие собою мужественную храбрость, после того, как графиня де ла Гарди объявила поборнику союз с Россией: «Вы и ваши друзья ночные колпаки»! В конце 1736 г. «партия шляп» заволновалась по поводу предложений Турции, обещавшей широкие субсидии и дававшей слово, что не прекратить войны, пока Швеция не получит обратно все свои владения. Графу Горну, щедро награжденному Бестужевым, удалось отвести грозу. Но в 1738 г. сейм открылся при обстоятельствах, неблагоприятных для России. Кандидата этой державы в президенты сейма, Пальмфельд получил всего сто сорок голов, и кандидат Франции, Тессен, прошел подавляющим большинством. В тайной комиссии из пятидесяти членов Бестужев мог рассчитывать лишь на преданность пяти, шести человек. Новый французский посланник, граф де Сен-Северин очевидно брал верх. В июне визирь и Бонневаль обратились с новыми предложениями союза, и Бестужев посоветовал Остерману перехватить майора Сен-Клера, уполномоченного комиссией, членом которой он состоял, доставить ответ – благоприятный по подозрению русского посла. Он уверял, что шведский король и его министры отнесутся благосклонно к такому смелому шагу.
В действительности Сен-Клер вез лишь дубликаты депеш, отправленных через Марсель и содержавших в себе только поздравления, однако с поручением шведским агентам уговорить Порту продолжать войну.
В октябре Сен-Северин предложил субсидию в триста тысяч экю ежегодно при единственном условии, что в течение десяти лет Швеция не заключит союза ни с какой другой державой без согласия Франции. В этом была уже почти победа для России и во французской партии, горевшей воинственным пылом, раздался ропот неудовольствия, а русская партия упрекала Англию в том, что та не отразила щедрости Версальского кабинета. В С.-Петербурге не удовольствовались таким полууспехом, и на Кантемира было возложено поручение убедить Францию отказаться от поощрения шведских интриг в Константинополе, сделав в этом смысле официальную декларацию. «Так вы хотите, чтобы Вильнёва заключили в Семибашенный замок!» возразил Флёри: «Мы не вмешиваемся в дела Швеции в Константинополе, но вам придется удовлетвориться в этом отношении нашими словами». «Кантемир не настаивал; но в Петербурге сделалось известным, что Франция посылает эскадру в Балтийское море, а Бестужев! – отмечал тревожное вооружение Швеции. Этими обстоятельствами была решена судьба несчастного Сен-Клера, возвращавшегося в то время из Константинополя через Польшу и Саксонию.
Причины, вызвавшие это известное преступление XVIII века, до сих пор остаются неясными. Предупрежденные Бестужевым шведские министры хорошо знали, что офицер будет арестован, но они не предвидели, что его ожидает смерть. Распространившаяся в Стокгольме в июле 1739 г. весть об убийстве, вызвала там всеобщее возмущение, и канцлер Гилленборг, хотя принадлежавший в данное время к партии мира и союза с Россией, нашел, что за дело взялись очень неловко. Убийцы, капитан Куттлер и майор Левицкий имели форменное поручение от Миниха, паспорт от резидента императора в Варшаве, Кюнера, и приказ об аресте, выданный из «Оберамта» Верхней и Нижней Силезии. Министр Август III в Дрездене Брюль и русский посланник в Париже Кейзерлинг имели по этому поводу переговоры, причем последний уверял первого, что императрица будет благодарна за содействие предприятию. Разумеется, все и каждый складывали с себя потом ответственность за происшествие. Остерман притворялся страшно изумленным и полным искреннего негодования, называя поступок бесчеловечным и требуя колесования убийц. Брюль прикинулся совершенно ничего не подозревавшим и уверял в полнейшей непричастности Кейзерлинга, «питавшего такое отвращение к подобным злодеяниям, что теперь заболел от огорчения». В действительности ни в переписке обоих дипломатов, ни в других однородных документах, по крайней мере, из числа известных нам, не встречается никаких указаний на предполагаемое убийство. Сен-Клера было решено только арестовать и отобрать у него бумаги, и так как, по-видимому, с его стороны не последовало никакого сопротивления, то убийство является непонятным. С другой стороны нельзя допустить, чтобы Куттлер и Левицкий действовали самостоятельно, тем более что по возвращении в Петербург, по крайней мере последний (нам неизвестна судьба первого) не только не был колесован, но преспокойно жил, получая хорошую пенсию.[281] В Петербурге и в Дрездене решили всю вину взвалить на Миниха; во всяком случае не надо забывать, что первоначальный план был русского происхождения, исходя от Бестужева.
Последнему приходилось раскаиваться об этом в Стокгольме. Офицеры гвардии угрожали ему кровавой отплатой. Он сжег свой архив с отчетностью о подкупах, окружил свой дом охраной, обратился к шведскому правительству с официальной декларацией в духе уверений, высказанных Остерманом, и все-таки вынужден был послать уведомление, что без решительной победы со стороны Миниха война неизбежна. Битва при Ставучанах и договоры Белградский и Константинопольский успокоили его тревогу. Партия войны обвинила Францию в измене, и русская дипломатия могла праздновать по праву новую победу, дешево купив неоцененный нейтралитет.