Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

ЖАН-КРИСТОФ Я вижу: молча, на мосту, Два кулака сжав за спиною, Стоит и глазом пустоту Сверлит — и небо над стеною Консьержери. Горит звезда Лимонной коркой — в пьяном дегте. И тишина. И никогда. И музыка впускает когти В глухую душу. В тяжкий плеск Отравленной, дегтярной Сены. Есть камни. Звезды. Лунный блеск. Любовь. Оскал ножа измены. Есть ненависть. Есть роды, где Слепая судорга коленей И дым кровей, и в борозде — Плуг — головенкой поколений — Взрезает землю поперек И вдоль. Есть таинство зачатья, Как стеаринный, слезный ток Вдоль икр и голеней Распятья. Есть старости белесый бред. Крик похоронный — бархат алый. И есть безумие — стилет! — А с лезвия Луна стекала, Когда входил он под ребро, Где желтый жир и бабья слякоть, Но так изогнуто бедро, Что суждено, сжав зубы, плакать. Вот это все — как рассказать?! Бах выболтал. И Моцарт выдал. И, Боже, музыку опять На снег, босой, из храма, выгнал. Святая мученица — и Мучительша, каких не сыщешь, Ты, музыка, взамен любви В ушах, как голый ветер, свищешь. Но мир — не музыка. Но мир — Он Богом слеплен, не тобою, Из грязи, из вонючих дыр, Из бирюзы под злой стопою. Из воплей рабьих и костей Солдатских; из телес, что тестом В котле зимы взойдут в людей, Займут средь звезд на небе место. Его ты не преобразишь. Не выродишь — ты разве баба?!.. И смоляной петлей — Париж: Голгофа, Мекка и Кааба. Ты проклят музыкой. Ты раб. И все звучит. И все немое. И когти лунных львиных лап Свисают с крыши над тобою. Сто поколений здесь пройдет: Венеды, хлодвиги и франки. Пребудут: ночь, и черный лед, И визги пьяненькой шарманки. И так же — над Консьержери — По шляпку вбита в горло боли — Звезда, твой фа-диез. Смотри Ты ей в лицо со дна юдоли. Плевать на то, что не сыграть. Что зрячий хлеб — глухие съели. Там, в пустоте, — рыдает мать Над голопузкой в колыбели. И это плачет Жизнь сама, Меняя мокрые пеленки, По Музыке сходя с ума, Как по нероженом ребенке, И эти слезы в пол-лица, И эти волглые рыданья — Твоя, мой гений, без конца Кантата, без роду-названья. ЧЕРНАЯ МОЛЬ. ПАМЯТИ ВЕРТИНСКОГО …Я знаю: там бананы и лимоны. Я знаю: слуг раскосых по щекам Там бьют, когда неловко, ослепленно Они укутывают в шубы важных дам. Там реки фонарей текут, сияя, В ночных, кроваво-мрачных, берегах… О господа!.. Я девушка больная — Чахоточный румянец на щеках!.. Подарят мне грошик — пойду я напьюсь, А может, сгрызу и жаркое. Я в танце с красивым юнцом покружусь, До щиколки ножку открою. Я знаю: там, где-то, волшебная жизнь! Супы черепашьи, алмазы… А ночью себе бормочу: продержись!.. А если не сдюжишь — так сразу… * * * …Вы за оконными решетками. Вы за смешными жалюзи. Вы в булошных стоите — кроткими, И лишь — пардон, шарман, мерси. Вы каблучишками — по гравию. Вы шинами — по мостовой. Вы парижанам всем потрафили: Вы представляете живой Страну, давно уже убитую, Страну, что — скоро век — мертва. …Ты! Над стиральными корытами Клонись, Психеи голова. И крестик со бечевки валится В златую пену до небес… В кафэ хозяин — дрянь и пьяница — Намедни под юбчонку влез. А пальцы толстые, дубовые, А нет ни силы, ни тоски… А ветки Рождества еловые — Во сне: до гробовой доски. * * * …Я не знаю, зачем в этом мире прекрасном Столько выстрелов — в плоть, столько крови лилось?! Сколько раз он делился на белых и красных. Сколько черного угля в парчу запеклось… И опять, и опять — вы в дубовых, сосновых Или цинковых, Боже, железных гробах Устаете вы плыть над толпою бредовой, На чужих озверевших руках. И какая-то дама с букетом фиалок — Иль слепая от горя солдатская мать?! — Резко сбросила в снег дорогой полушалок Цвета крови, чтоб люди могли зарыдать. И валили зеваки, и, не чувствуя боли, Босиком по наждачным российским снегам Шла и Богу шептала: «Родимый, доколе?!.. Дома плачет последыш. Его — не отдам. Всех Ты взял, милый Господи, в гекатомбу святую. Век до шеи связала. Рукоделью — конец. Прямо в губы, Господь, я Тебя поцелую, Если Ты мне укажешь, кто здесь царь, кто — подлец.» И земля была устлана темно-лапчатой хвоей, И гремели в ночи фонари, ледяны. И стояли за храмом, обнимаяся, двое, Узкоглазы, косматы, страшны. * * * …Я себе затвердила: я черная моль. Посходила я сладко с ума. Это нищих изгнанников гулкий пароль, Это с пряностью тайской сума. Не вопи: обязательно скатишься вниз. Магазинишки — пропасть и ад. Голубь ходит, клюет ненавистный карниз. Карусельные кони гремят. Я шарманщице суну в ладонь — на стопарь: На, старуха, согрейся в мороз. А в Париже — декабрь, а в Париже — январь, И лицо все опухло от слез. Жри каштан, эмигрантка!.. Не выйдет Ла Моль Целовать твой немытый подол. Я летучая мышь или черная моль?.. И сабо мои стоят — обол. И подбит ветерком мой истоптанный плащ С соболиным — у горла — кружком. Чашку кофе, гарсон!.. Я замерзла, хоть плачь. Я застыла гаменским снежком. Только в нежной, горячей согрелась руке — Страшно, больно швырнули меня В чернь и сутемь, где Сена течет налегке, Хохоча, от огня до огня… Толстопузый рантье. Куртуазный Париж. Часовщик — перламутров брелок. Я одно поняла: я летучая мышь. Я крылом подметаю порог. И меня во полях не обнимет король, Всю в букетах душицы, смеясь!.. На просвет — через рюмку — я черная моль. Мир — башмак. Я — налипшая грязь. Но душа, что с ней делать?!.. — взыскует Креста. Шубка ветхая. Дрожь на ветру. На, шарманщица, грош, пей во здравье Христа, Валик свой заверти, как в жару. И польется такая музыка в мороз, Грудь ножами мою полоснет, И польется по скулам мед яростных слез, Горький, русский, невыпитый мед. И шарманщица схватит меня за плечо, Как когтями. Почувствую боль. Эх, поплакать в мороз хорошо, горячо, Сен-жерменская черная моль. Я дырявый плащишко до дна распахну: Видишь — реки, увалы, хребты?!.. Ты не сдюжишь, кабатчик, Простора жену. Оттого мои губы тверды. Оттого я иду, запахнувшись в кулак, В обручальное сжавшись кольцо. Оттого я в пивных продаюсь за пятак И от ветра не прячу лицо, А стою, а стою на великом ветру, На восточном, на хлестком, крутом: Я стою и не верю, что завтра умру — О, когда-нибудь!.. Позже!.. Потом… МИСТРАЛЬ Цветные звезды ледяны. Зенита чернота пустая. Ветра из Божией страны Идут — от края и до края. Они плывут. Они несут На крыльях — адский запах крови. И мой курок наизготове, И нож наточен. Страшный Суд Пребудет. Я у изголовья Огонь поставлю. Сколь минут Горит простая плошка с жиром?.. Да, Господи, любовью живы. А холод!.. — будто бы везут В огромных розвальнях, в ночи, Старуху, сходную с звездою. Мир стылый и пустой. Молчи. Молись и плачь. И Бог с тобою. И он, зловещий, как февраль В Москве, — гудением поземки — Над сном морским, солено-ломким — Над смертью корабля в обломках — Над чашкой с тульскою каемкой: Ее разбить душе не жаль — Безумым, волчьим воем, громким, Голодный Серафим: Мистраль. Он надо всем. Он надо всеми. В ладонь уронен мокрый лоб И проклято земное время — Родильный одр, метельный гроб. Вся Франция — един сугроб, И Русь моя — един сугроб, Земного живота беремя, Довременный Господень боб. И Тот, кто живших не осудит, — Живущих за руку возьмет И по водам их поведет Туда, где звезды сердце студят, Струя над миром древний лед, И где Мистраль один ревет, И где Мистраль один пребудет. ЮРОДИВАЯ БЛИЗ ЦЕРКВИ СЕН-ЖАН В ЛИОНЕ. ВИТРАЖ Руку разрежу — и кровью тяжелой Склею каждый осколок малый Витража. Это я — у Престола, Это я — у Креста стояла. Сводит ступни и ладони-крючья Снег мой юродивый, снег блаженный. Снег на чужбине — синий, священный! Лоб окровавлен вьюгой колючей. «ЖИЛ-БЫЛ ВО ХРАНЦЫИ КОРОЛЬ МОЛОДОЙ, ИМЕЛ ЖАНУ-КРАСАВИЦУ ДА ДВОХ ДОЧЕРЕЙ. ОДНА БЫЛА КРАСАВИЦА — ШТО ЦАРСКАЯ ДОЧЬ! ДРУГАЯ — СМУГЛЯВИЦА: ШТО ТЕМНАЯ НОЧЬ». Песня из горла на снег струится. Сижу на снегу. Ноги поджала. Крылья подбили залетной птице. А горя мало. А неба мало! Ширше крестись на храм Иоанна. Бешеней руку вздымай, босячка! Голой да русской да кошке драной Грош да сухарь — Господня подачка. Я — анфилад оснеженных житель. Хлеб ем со снегом и со слезами. …Жил-был во Хранцыи Иоанн-Креститель С длинными волосами, с голубыми глазами. Он сходил с витража. Весь искрился. Совал мне кусок зачерствелой пиццы. Он на снег крестился. Снегом умылся. Сел на снег рядом со мною, птицей. — Клюй ты, клюй, ты моя родная! Склюй все крохи огня, все свечи. Я во Хранцыи молитву рыдаю За твои лебединые плечи. Весь я разбился в осколки, Креститель. Хлеб свой доем да пойду далече. Я для тебя, чухонка, — родитель. Я для людей — Иоанн Предтеча. Прости, богат храм мой!.. * * * …Рука в снегу. Кроху — губами взять не могу. Была я — красавица, что царская дочь. Да оловом плавится Последняя ночь. МАТЬ ИОАННА РЕЙТЛИНГЕР Грачи вопят. Мне росписи кусок Закончить. Закурить. Заплакать. Я знаю: мир неслыханно жесток. Сожжет, как в печке ветхий лапоть. Чужбины звон. Он уши застит мне. Я с красками имею дело, А чудится: палитра вся в огне, А гарью сердце пропотело. Худые ребра — гусли всех ветров — Обуглясь под юродской плащаницей, Вдохнули век. Парижа дикий кров Над теменем — бескрылой голубицей. Ковчег плывет от мира до войны. Потуже запахну монашью тряпку. Мне, малеванке, кисточки нужны Да беличьи хвосты и лапки. Середь Парижа распишу я дом — Водой разливной да землей мерзлотной. Я суриком сожгу Гоморру и Содом, В три дня воздвгну храм бесплотный. Мой гордый храм, в котором кровь отца, Крик матери, кострище синей вьюги Да ледоход застылого лица — В избеленном известкой, бедном круге. Пускай сей храм взорвут, убьют стократ. Истлеет костяная кладка. Воскресну — и вернусь назад В палькто на нищенской подкладке. Монахиня, — а кем была в миру?.. Художница, — гордыню победиши!.. Худая баба — пот со лба сотру, А дух где хочет, там и дышит. Ему Россия вся — сей потный лоб!.. Вся Франция — каштан на сковородке!.. Разверзлись ложесна. Распахнут гроб. На камне — стопка чистой водки, Сребро селедки, ситного кусок, Головка золотого луку. Я знаю твердо: Божий мир жесток. Я кисти мою — бьет меж пальцев ток. Встаю лицом ко тверди, на Восток. Крещу еду. Благословляю муку. И, воздымая длани, обнажась Всей тощей шеей, всей душой кровавой, Рожаю фреску, плача и смеясь, Огромную, всю в облаках и славе. МОЛОДАЯ МАРИЯ СТЮАРТ НА МОСТУ СЕН-МИШЕЛЬ …Смерть позовет потом тебя на ужин. А нынче — твой подол в росе, И платье цвета утра, и жемчужин — Рой белых пчел! — в косе. Идешь. Чуть каблуки стучат. Парижу Проснуться утром лень. И масленый, тягучий — ближе, ближе — С коровьих колоколен деревень — Звон… А зеленщики везут, гремя, корзины. И королева зрит Пучки редиса, турмалин малины Средь фляг, телег, корыт. Собаки метят зубом ухватиться За колесо, за прут… Да, не на троне сумрачно пылиться, А по утрам в Нотр-Дам бежать молиться, Ждать Страшный Суд! Калека тянет костылек культяшки. И судорожно жмет Мари тугой кошель… — держи, бедняжка. Всяк под Луной умрет. Пятнадцать — мне! Горит на лбу корона! А счастье — вот оно: Листы зеленщицы, телега краше трона, Парижа белое вино В тяжелых кружках каменных соборов, В бокале Сент-Шапель, — И пью, и пью, — а время мчится скоро, Как площадная, в тряпках, карусель… Цок, каблуки! Стремись по ветру, платье! Беги, Мари, держись! В созвездьях над тобой — топор, проклятье, А здесь, в Париже, — жизнь! Жизнь — грубая, великая, цветная: Капуста на возах, И Сена яркая, зелено-ледяная, Под черным облаком тускнеет на глазах, Едят молочники вареную картошку, Сколупывая нежно кожуру, В окне трактира глянет ведьмой кошка, — Беги по мостовой, о царственная ножка, Звените, косы, на ветру! Пока ни фрейлины, ни мэтры не поймали. Пока горит рассвет Французской лилией на синем одеяле, Где вензель твои пальцы вышиывали: «Для Бога — смерти нет». Пока еще, Мари Стюарт, девчонка, Бежишь от муженька, Дофина чахлого, — туда, где жарят конскую печенку Во пасти костерка, Где розовое пьют вино монахи, Где днищем трется барк О мох камней, — где в церкви ставят нищие галахи Свечу за Жанну д, Арк, — Всем загорелым яростным народом, Кому ты — блажь и бред! — Даны тебе корона и свобода И жизнь — на кроху лет. Взбежав на мост Святого Михаила, В живую реку — глянь! На дне струятся плаха и могила. А сверху — Сены шелковая ткань: Горох, фисташки, перлы, изумруды, Все чудо естества, Вся юность, вся любовь — поверх остуды, Откуда черный снег валит, откуда Катит с колоды голова. Закинь ее к сверкающему небу! Раскринь же руки — обними Париж — он твой! Мари, пацанка, королева, — с булкой хлеба Для воробьев, с венцом лучей над головой. ВАН-ГОГ. ПРЕДЗИМНИЕ ПОЛЯ Ветер плюнет на желтый суглинок, Снег свинцовый его проклянет. Небо — синий и хищный барвинок — Облетит на морозе, умрет. Я не знаю, что с разумом станет. Он мешает мне холод любить. Пусть и он облетит и увянет, Пусть порвется паучия нить. Холод, милый! По-волчьи — когтями — Щеки, скулы мои разорви. Видишь, поле — огромное пламя. То земля умирает в любви. То земля любит мрак, лютый холод, Снег искрящийся, печи крестьян. Грог горячий, капусту и солод, — И художник с крестьянами — пьян. Пьян от снега. Разрезал он скулы. Жир по скулам — иль слезы текут? Снег идет устрашающим гулом. Пляшет, как королевский салют. Снег вопит по-над черною бездной: Все уйдут в белизну! Все уйдут… Снег и ветер над полем железным. Там огни рыжей шерсти прядут. Золотых, упоительно рыжих И багряных кустов и ракит… Боже! Боже! Ты осенью ближе. Пред зимой мое сердце горит. Вот она. Все так просто и скоро. Мрак и злобный, звериный мороз. И высокого, дальнего бора Развеванье сосновых волос. И по спутанным, сребреным косам, И по черным земным кулакам — Мажь, дави ярко-алые слезы На потеху грядущим векам. А дурак деревенский прискачет, Квакнет: «Красочки! Красочки!.. Кра…» Это осень патлатая плачет: Ты, мужик, ее бросил вчера Для богатой зимы… РЕНУАР Должно быть, так… — …мы, обнявшись, сидим, Ты в черной шляпе, в перьях страусиных, Я — в алом бархате; на лбу горит рубин, Как будто ягода калины; И отражаемся в высоких зеркалах, И обнимаем мы друг друга… Неужто мы с тобой уйдем во прах, Уйдем в рокочущую вьюгу?!.. Нет, нет, не так… — …Спадает тряпок соль. Марс в зеркале плывет остылом. Боль есть любовь. Переплетенье воль — Хочу, чтоб я тебя любила. Перловицы грудей, и клювами — соски… Я — мир живой, животный, зверий, птичий… И — зимородки глаз моей тоски, Моей души простой, синичьей… Я — голая, и я перед тобой, И я — волна реки, и чайки, Рябь золотая, пот над верхнею губой, Купальщица в веселой синей майке, В штанишках полосатых, — о Господь, Ты видишь, — я река, и я пылаю На Солнце!.. — так живот пылает, плоть Горит: от леса и холмов — до краю… И, золотая, — рождена такой! — И, розовая, нежная, речная, Вся — липов цвет, вся — испуская зной, Тебе — дареная, тебе — родная, Я краскою под кисть твою ложусь, И плавлюсь, и плыву, и плачу, И так, не высохла пока, за зрак держусь, За твой — без дна!.. — зрачок горячий… КУРБЭ: АТЕЛЬЕ ХУДОЖНИКА Я собаку ощерившуюся пишу: Вон язык ее до полу виснет. Я кистями и красками судьбы вершу: Вот крестины, а вот уже — выстрел. Вот у края могилы глазетовый гроб, И священник, одышлив, весь в белом, Вырастает над осенью, зимний сугроб, Отпевает погасшее тело. Как на грех, снова голоден… Кость бы погрызть, Похлебать суп гороховый — с луком… Я брюхатую бабу пишу: не корысть! И про деньги — ни словом, ни звуком… Птицы горстью фасоли ударят в меня, В старый бубен, седой, животастый. Вон мальчишка в толпе — он безумней огня, Он кудлатый, беззубый, глазастый. И его я пишу. И его я схватил! Я — волчара! Я всех пожираю… Закогтил… — кисти вытер… — свалился без сил В слепоту у подножия Рая… Признаю: третий день я небрит. Третий день Я не пил молока, — заключенный… Третий день мое красками сердце горит. Сумасшедший, навек зараженный Хромосомой, бациллою, водкой цветной, Красным, синим, зеленым кагором. Я пишу тяжкий кашель старухи больной. Я пишу: поют ангелы хором. Я пишу пьяниц двух, стариков, под мостом. Там их дом, под мостом. Там их радость. Там они заговляются перед постом Пирогом, чья отчаянна сладость. Там, где балки сырые, быки, где песок Пахнет стерлядью, где мох и плесень, Они смотрят на дыры дырявых сапог И поют красоту старых песен. Я пишу их; а чем они платят? — они Платят мне золотыми слезами… Скинь, служанка, одежду. Мы в мире одни. Не стреляй, не танцуй ты глазами. Дура ты. Для какой тебя цели раздел? Стань сюда, под ребрастую крышу. Твое тело — сверкающей ночи предел. Та звезда, что над миром — не дышит. Ты прижми к животу ком тугого тряпья, Эти грязные фартуки, юбки. Так и стой, не дыши. Вот, пишу тебя — я. Стой, не дрыгайся, ласка, голубка. Жемчуг старый на шее и между грудей. Он поддельный. Куплю — настоящий. Ты теперь будешь жить средь богов и людей, Чиж, тарашка, заморыш ледащий. Эх, гляди!.. — за тобою толпится бабье, Губы — грубы да юбки — крахмальны; Руки красны — тащили с морозу белье; А глаза их коровьи печальны… А за бабами — плечи, носы мужиков, Лбы да лысины — в ссадинах, шрамах, — Как их всех умещу — баб, детей, стариков!.. — В злую, черного дерева, раму?!.. В эту раму злаченую, в раму мою, — Я сработал, я сам ее срезал!.. — Всю земную, заклятую Смертью семью: Род, исшедший из царственных чресел Той Царицы безносой, что всех нас пожрет, — Той, скелетной, в парче толстой вьюги, Во метели негнущейся… — весь наш народ, Всю любовь одичалой округи?! И расступятся властно озера, леса! И разымутся передо мною Лица, руки, колени, глаза, голоса, — Все, что жизнью зовется земною! И я с кистью корявой восстану над ним, Над возлюбленным миром, зовущим, — Вот и масло, и холст превращаются в дым, В чад и дым, под Луною плывущий… И в дыму я удилищем кисти ловлю Рыб: щека… вот рука… вот объятье… — Вот мой цвет, что так жадно, посмертно люблю: Твое красное, до полу, платье… И, ослепнув от бархатов, кож и рогож, Пряча слезы в небритой щетине, Вижу сердцем: а Бог — на меня Ты похож?.. — Здесь, где голо и пусто, где звезды как нож, Где под снегом в полях — помертвелая рожь, — На ветрами продутой Картине. СЕНА — КАК БЫ ЖЕНЩИНА Изгиб твой, как малину с молоком, Втянуть — горящими губами… Жизнь кончена. Уже гремят замком, Гремят холодными ключами. Осталось Ренуару-старику Грызть чесноку головку — каждый Господний день… И на любимую реку Глядеть — вне голода и жажды. Разметаны власы приречных ив. По животу воды дрожащей — листья сливы. Нательный крест заката так красив На розовой груди залива. И вся течет, вся — женщина, вода, Вся — гибкий плеск лукавящего тела… О, никогда уже… О, навсегда — Тобою стать — по смерти — я б хотела. В меня бы снег летел, как брачный хмель. Меня бы лодки гладили, как руки. И вся земля была бы мне — постель! — Но без любовной муки, смертной муки… Господь, дни живописцев сочтены, А дни поэтов — и того скупее. Старик Огюст, следи полет волны, Прищурься: барка в виде скарабея… Малец Рембо, брось в воду пистолет! — Негоже перед Женщиной стреляться. В ее глазах, на дне колышащихся лет, Как сладко пить, любить, смеяться, целоваться… Я по-французски птичий крик смогу всего На пальцах показать, а лодочник кивает, И лодку для меня пустую — торжество!.. — Отвязывает, ладит, выпускает… И я сажусь в ладью, и под доской — Живая синь реки горячей, женской, Туринской плащаницей под рукой Струящейся, сметаной деревенской Стоящей в заводях!.. Огюст, старик. Брось свой чеснок. Гляди. Какая участь: На стрежне — барка, в небе — птичий крик. И лечь ничком. И умереть, не мучась, У тела юной женщины нагой, Раскинувшей подмышки, бедра, чресла Под белой — жемчуг в уксусе! — звездой, Погибшей ввечеру в крови за бороздой, А ночь минула — вон она, воскресла, Горит в полнеба… Сенушка моя. Девчоночка. Француженочка. Шлюха Из Мулен-Руж. Склонюсь к тебе. И я — Из зеркала святой воды — старуха Я русская… ВЕСЕЛЫЙ ДОМ Разденься. — Мне в лицо Швырнули ком белья. Страдание влито По горло бытия. Страдание мое — Кому оно нужно?! Засажено копье По древко да в нутро. И взад-его-вперед, И мучь-меня-невмочь! — Умойся, в чане лед, А это только ночь. А это, девка, ночь Из тысячи ночей, Где крик не превозмочь От тысячи ножей. Звонок! Уже идут. Берут тебя, топча, Как вражеский редут, С ухмылкой палача. И руки крутят, и Пинают в грудь спьяна В шакальей той любви, Которой грош — цена. Встаю. Иду вперед. Там — умывальник. …Там Раззявлен жрущий рот, И пятки — по бокам… А рассветет — реву, Пью ром, лимоны ем, И мыслю, что живу, Что смертушки — не вем… Париж это?! Париж! Париж! как бы не так. Как я, подвальна мышь, Вмиг — раз! — на твой чердак?! А разве, бабы, вы Не узрите себя В сем Зеркале Любви — Без амальгам Стыда?! И я трудилась так! И эдак я жила. За кружева?! Пятак?.. Лимончик — со стола — Да в рожу?!.. Нет, о нет! Уж слаще бы — в тюрьму. Я желтый свой билет Так в кулаке сожму, Как желтую свечу — За всех! — по мужикам Таскавшихся! Бичу Подобных, по спинам Хлеставшего зверей… — За губ их сквозняки… За то, что вы в царей Плевали, бедняки! За то, что это мы — Средь кабанов и лис — Не отреклись тюрьмы, Сумы не отреклись. Вся жизнь — Веселый Дом. Мужик, ты при деньге?! «ЛЮБИЛ И Я», — с трудом Читаю по руке. Так вот разгадка! — Смех. У всех в судьбе обман. И потому для всех — Лимон, коньяк, банан. Ты, слюни подбери. (А вдруг любовь ты?! Пусть). Я буду до зари Потеть — не разогнусь. До смерти буду я Тебе, пацанчик, всем: Девица и семья, Стряпуха, коль не съем, И каждую — о, ночь!.. О, тысячи ночей!.. — Жена, и мать, и дочь, — И — в тысяче свечей — На полпостели — сметь Раскинуться лишь мне! — Шалава, шлюха, смерть, Судьба — уста в огне. ЗИМНЯЯ КАРУСЕЛЬ Зима парижская — важная пица: с ледяным хохолком, с колючими шпорами. Злой, с отливом красного морозного пера, петух. Чуть что — клюнет прямо в глаз: не зазевайся, ротозей-гуляльщик, Рождественские карусели обманчивы, — прокатишься круг-другой, и ужебез пинты сладкого пива не обойтись! Лиса это, а не зима! — вроде и не холодно, и дамы сдвигают весело меховые шляпки на затылки, да вот махнет лиска хвостом, мазнет лапой по крышам — и уже сизые они, мертвые; лизнет синим языком небо — и лютость железная, кованая, звонит с неба вниз Анжелюсом декабрьским. Идет по Парижу человек рыжебородый, квадратный. Он угрюм, как рыба в ночной реке. Он чист и светел. Он крепко жмет руки в кулаки в карманах, чтоб не замерзли. Его душа поет неслышно для других. Каменные черепахи мерзлых домов мрачно ползут на него, и панцири-крыши сверкают на Солнце инеем, — эх, иней французский, корм для небесных птиц! Идет человек, по имени Ван-Гог, значит. Ни для кого это ничего вообще не значт. Он сам знает свое имя. Сжимает его в кулаке. Чтобы бросить в лицо толстому, отъевшемуся: кому? Он идет в тоске по краскам. Они дома, в ящике. Из половины тюбиков краска уже выдавлена вся. Солнце злое, морозище злой. Монмартр крутится каруселью в лохмотьях и тряпочках. Краснощекий мальчишка отморозил носопырку. Сидит на деревянном облупленном коне. Трет кулачонком рожицу, шмыгает. «Это подкидыш», — грубым шепотом кто-то — вблизи. Ван-Гог вздрагивает. Где его любезная Голландия, пестрая лапчатая клушка? Париж — жестокий пес, кусачий. Все локти, все щиколотки в синяках. — Эй, парень! — кричит Ван-Гог во всю глотку. — Подбери сопли! Я тебя сейчас до отвала накормлю! Я вчера продал картину! «… — Ти-и-ну, ти-и-ну», — поет в белокожих куполах Сакре-Кер монмартрское эхо. Ван-Гог всей красной на морозе кожей чует, как жизнь мала. Завернуть парня в чистый негрунтованный холст. Унести домой. Е-мое! — тогда иди все прахом, гнилое честолюбие. Он будет отцом и матерью. Если нет у него женщины — он и матерью сам будет. Вот только краски, краски, как быть с ними. Они же кончаются все время, эх… — Дя-дя! — орет пацан, теребя стоячие деревянные уши коня. — Ты только не уходи! Ван-Гог не уходит. Круг замыкается. Дети зерном валятся с лошадей и верблюдов. Бок о бок они идут в кафэ: большой мужчина и маленький. Сосиски, что приносят им в жестяной тарелке, пахнут дымом и счастьем и немножко рыбой. Они едят так, как люди поют песни. И, согретые лаской еды, выходят на мороз смело, как охотники. Чего-то в мире они не приметили. Близ карусели стоит странный шарманщик. Его волосы слишком длинны и седы. Они летят по холодному ветру. Люди ежатся от печали этих волос, как от метели. Ближе подходят, нос к носу, — эх, да это же баба! Вон серьги в ушах пламенеют, сверкают больно. Баба, баба, старая волчица, — что ты быстро вертишь ручку шарманки, а совсем не поешь? Может, немая ты, а?.. Пацан тычет Ван-Гога вбок кулаком: — Поговори-ка с ней! — Я попытаюсь, — сказал Ван-Гог. — Сестра, твои волосы мерзнут! Они прекрасны на Солнце. Обернула к Ван-Гогу старуха древнее Солнце лица. Глаза из-под вытертой лисьей шапки — то ли икона, то ли витраж?. — два кабошона уральской яшмы. На рот пальцем показала: не понимаю, мол, не могу себя выразить. — Немая, — удрученно вздохнул подкидыш, пацан. Рука укутана в кожаную дрянь перчатки. Ручка шарманки крутится без перерыва. Показались бисером слезы на старушьих щеках — на фоне музыки, но музыка не остановилась. — Же эсь рюский фам, — сказала старуха сквозь заслонку музыки сияющим, густым и молодым голосом. И добавила по-русски: — Русская я, господа славные. Ван-Гог, румяный, навытяжку стоял перед ней, как перед старым капралом. Подкидыш цепко держал его за скрюченную, твердую, как редис, руку. Ван-Гог все понял. Но не спешил с ответом. Он хотел написать ее красками на холсте — это было ясно как день. Он поводил в воздухе правою рукой, изображая кисть и холст. Поняла ли она? О, кивает головою, и свободною от шарманки рукой машет, как мельница! И кричит что-то — на морозе не разобрать. — Спасибо, господин хороший!.. Да с Богом!.. С Богом приходите сюда да рисуйте меня, старуху, сколько влезет!.. Вот чести я сподобилась!.. Нарисуйте меня во весь рост, старую дуру, с седыми патлами!.. Авось продадите богачам и купите себе и сыну жареных каштанов!.. Ван-Гог ни слова не понял, однако больнее сжал руку приблудного пацана. Закинул ввысь голову, чтоб выдавленные морозом слезы влились обратно в глаза. — Я тебе жареных каштанов куплю. И душегрейку — стоять тебе холодно здесь целый день. А шарманщица та была вдовой генерала, под Плевной погибшего. А музыка на морозе лилась, лилась. А зима глядела в синее, зеленое небо над Сакре-Кер хитрою, злою лисой из норы. ДЕГА. ОРСЭ. ГОЛУБЫЕ ТАНЦОВЩИЦЫ …Как шли мы — не вспомню от счастья никак, От слез, затянувших петлею Мне горло. И Лувр погрузился во мрак, И Консьержери — пеленою Окуталась. Крепко держал меня муж За руку: боялся, исчезну, Девчонка, без году жена, Скарамуш, В довременно-черную бездну. Мы были в Париже. Казалось то нам Условленным знаком Господним: Он руку воздел — и Содом, и Бедлам России — бельишком исподним За далью помстились… Не помню, как шли И как очутились в покое. А помню — паркет в лучезарной пыли И живопись — шумом прибоя. И живопись — морем, где пена и соль — На лицах, на ртах и ресницах. И живопись — мука, и пытка, и боль, С которой до гроба тащиться — Поклажа тяжка на бугристой спине, Дождями размыта дорога. Муж рот облизнул. Муж стоял, как в огне. Качался, как в холод — от грога. Тек пот по его поседелым вискам, И пальцы его шевелились. «Я землю создам… И я воду создам — Такую, чтоб люди склонились И пили!.. Я тело вот так напишу — Чтоб старец возжаждал юницу!..» И он не заметил, что я не дышу, Что копьями стынут ресницы. Девчонки в балетной тюрьме, у станков, В марлевках крахмальных и пачках Сияли, как синие звезды веков, Как пена в корыте у прачки. Они опускали бретельки со плеч, На козьи копытца пуантов Вставали, горя — тоньше храмовых свеч И ярче златых аксельбантов. Ах вы, колокольчики вы, васильки! Все ваши балетки истлели В пожарищах века, в кострищах тоски — И ваших детей колыбели, И внуков… Шатнулся, любимый: узнал, Почуял всей кожею — небыль… А синий, в полмира, гремел Карнавал, Шел кобальт мой синий — в полнеба! Летел ураган — грозный ультрамарин, Пылала индигова пляска — За то, что тот парень был в мире один — Дега, — и была его краска, И были балетные девки его, Субретки, рабочие клячи, Кормившие черствой галетой его! — Все знавшие, что он там прячет На холстиках драных, где светит пастель, Где масло саргассами льется: Их Вечность!.. Да, Вечность!.. Не смех. Не постель. Не сердце, что кражей упьется Подружкиной брошки. Не пляс во хмелю. А зеркало, в коем — пред Богом… «…Как юбки я синие эти люблю», — Шепнула темно и убого. Муж руку мою взял в горячий кулак И стиснул до боли, как птицу. И так руки сжав, мы дрожали, как флаг, Что по ветру плачет, струится — Затем, что одна опостылая жизнь, Балетка, козявка, Козетта, — Затем, что ты веришь в бессмертье, дрожишь, А Бог покарает за это. ХИОССКАЯ РЕЗНЯ Мама, матушка, не надо плакать. Свалены тела За колючую ограду, где безглавая ветла. Там, где плавают в купелях головы, еще теплы. Там, где девками — метели задирают подолы. Рот зажми дырявым платом. Бисер новогодних слез Отряхни. Идут солдаты. Это зимний наш Хиос. Он был намертво предсказан. Был ко древу пригвожден. В черный был мешок завязан. Был — младенчиком рожден, А убит кривою саблей, насажен на ятаган. Ветви зимние ослабли. Снег-солдат, качаясь, пьян От убийства, ходит-бродит, виснет, землю сторожит. Дулом по зениту водит. Красной манкою дрожит В котелках озер застылых. Ты варись, варись, еда. Ты курись, курись, могила. Не восстать нам никогда Из гробов, мои родные, — вплоть до Судного Огня. Где ракиты ледяные. Где Хиосская Резня Побледнеет перед Этой; где Илья и Нострадам Оботрут от слез планеты, припадут к моим стопам. Снимут мертвого волчонка с живота седых полей, Вынут теплого ребенка из железных челюстей, Из когтей войны последней, что слабо Делакруа Написать, — за грошик медный, выхлеб водки из горла. ТУЛУЗ-ЛОТРЕК Девчонка, сальдо-бульдо подведи. Весь мир ночной, уснувший на груди, Пинком в живот, как кошку, разбуди… — Да ты не спишь?!.. — Лиловый, апельсиновый Монмартр… И лупит дождь. А есть французский мат?! Конечно, есть. Он сладкий, будто яд, — Как ты, Париж. Париж, ты крут. Как лошадиный круп. Я слизываю дождь с гранитных губ. И Сакре-Кер, бараний мой тулуп, Навис в ночи Над жалким телом женщинки: согрей! Над нежным телом нищенки твоей, Горящей меж откормленных грудей, Как угль в печи. Иду. Из подворотни зырк — пацан. За сотню франков я б к его усам Прилипла бы. Да я другому дам. Ему: тому, Кто вознесся над сыростью — царем. Кто вознесся над сытостью — ребром Голодным, тощим, впалым животом, Прожегшим тьму. Лиловый дождь кроваво тек с зонтов. Я каблуками шла поверх голов. Я знала то, что в мире есть любовь. Но чтобы — так?! — Всем золотом фонарных мокрых щек, Всей грудью крыш, — а вот горит сосок — Петуший флюгер! — до костей-досок — За мой пятак — Российский, черный!.. — вжаться так в меня, Чтоб извивалась, чтоб внутри огня Жила! Чтоб не могла прожить и дня Без этих глаз — Без глаз твоих, Париж, гуляка мой, Бросай абсент, мужик, пошли домой, Я баба русская, тебе кажусь немой, Разденусь враз Перед тобой. Все перлы обнажу. Гляди: снега. Гляди: одна дрожу Под выстрелами. Сына не рожу Я от тебя. Ведь ты Портос, портач. Ведь ты богач. Я — нищенка. Я — лишенка. Хоть плачь. Будь мой Сансон. Будь Гревский мой палач. Умру — любя. И, может быть, придет Тулуз-Лотрек, Такой горбатый, хлебный человек, Горбушка, шишка на макушке, век Не жравший всласть, — И зарисует мой горящий рот, И синий дождь, и мокрый эшафот, И мертвый глаз, и пляшущий народ, И ночи пасть. БАР ФОЛИ-БЕРЖЕР Девушка, девушка, Девушка моя… — Дай вина мне, девушка!.. Позабудусь я. * * * …не я, не я живу на свете. А входит в залу он, Он — это я. Старик, как мощный ветер, Суглоб, суров, спален И судоргой сведен былых желаний. …Я — судоргою сведена… — Да, худо мне. Марией — в храм?!.. — …по пьяни Сюда я введена. Красивый бар. Отрубленные пальцы Бокалов. В них, багрян, Горит сей мир. Закусываю смальцем — Вот, выверну карман… — А там, в подземке, — воробьиных крошек!.. Газеты… соль… фольга — И глубко, в запахе бездомных кошек, — Ты, русская деньга… Орел и решка. И, оскалясь, брошу. И в люстру попаду. Французский фраер, господин хороший, Лови свою звезду! Нас полегло в бесснежных гатях много. А снег пошел потом, Плюя в лицо, укутывая Бога Рязанским ли рядном, Руанским ли… — все выпало из лобных, Отверженных костей. Я волка-века слышу вой надгробный И плачу меж гостей. Вы в роскоши! В мантилиях парчовых! Все — в устрицах, икре! А смерд портовый, а Восток грошовый — Весь в грязном серебре Дорог и войн. Недолго мне осталось Курить над хрусталем. Коль нет отца — нет отчества. На жалость Не бью перед тобой, блистающий Содом. А — рюмку со стола рукою птичьей Схвачу — и в глотку, и — об пол! — Затем, что скоро мне менять обличье, Что век мой, волк, ушел, Последнюю провыл мне песню в уши В тех голубых мехах, в снегах, Где смерзись комьями б, парижские вы души, Портянками — в ногах — Скаталисьбы, прилипли к пяткам босым, — А мы, а мы живем, И льем вино, и льем живые слезы, И в барах водку пьем! В Фоли-Бержерах — нашу ртуть, чей жуток Острожный и топорный блеск. И жизнь моя — всего лишь промежуток Между глотками — плеск В отрезанных, отрубленных бокалах, Ступнях, зрачках, кистях, — Девчонка, эй, налей: душе все мало!.. — Я у тебя в гостях! Я — русский, русская, старик или старуха, Мне все равно — налей — Мне все одно: жестянки ли разрухи, Порфиры королей, Тюремных ребер прутья, вопли люда И кружев блуда грязь, — На том я свете с милым Богом буду Пить твой Бурбон, смеясь над собою… Душечка, Девочка моя! Дай мне водки в кружечке — Позабудусь я… Дай в железке льдистой мне, Адской белизны: Все умрем мы — чистыми, В матушку пьяны. Облетим мы — листьями, Стертыми монистами, На последней пристани Бакенами выстынем, Пред Крестом и выстрелом В матушку пьяны… И, моя францужечка!.. — Во вьюге белья… — Дай мне жизни в кружечке, Позабудусь я. ПРИЗРАКИ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ Этих песьих голов, этих бычьих рогов, Этих птичьих застылых зрачков С человечьими шеями диких богов — Не забыть мне во веки веков. Неужели вот это планида моя — Панихидные свечи сбирать, Экономя, в корзину, — да горы белья — Гимнастерки, портянки, — стирать?!.. Неужели вот так соби раюсь я жить — С побиральной сумой в полстраны?! Мир загаснет, коль мокрой рукой притушить. Вспыхнет — во поле мины: с войны. А в оврагах, в подлесках, где прячет река Ледяной живородный улов, — Песьи пасти, да волччии зубы, рога Красноглазых, безумных козлов! Вы опять заплясали, держа в челюстях Алой крови болотной огни. На ослепших копытах, на звонких костях Замесили вы ночи и дни! Вы воздвигнули красного камня дворцы. Снег хлестал в них седой бирюзой. Бородатые, хищные наши отцы, А наколка по скулам — слезой! Выводили птенят, боевых бесенят, — Вылуплялись с ружьем на плече Да с копытом-копьем, да с мешочком, где яд — Под зубами, и блеск — на мече! Много нас — красных глаз. Мы летим саранчой. Мы вопим, разрушая хлевы. Кто укроет нам голову древней парчой, Кто нам даст человечьей жратвы?! Кто протянет травы?! Кто нальет молока?! Кто, утавши вперяться в раздрай, Скинув волчий тулуп, соль отерши с виска, Сволокет на закланье в сарай?! И, храпя и хрипя, и, крутясь под ножом, Зверий век прокляня до хвоста, Роговицами красными лед мы зажжем, Раскалим корневище креста! И, когда воплывут топоров корабли В наши шеи, — прошепчет мясник: «Зверобоги России!.. Откуда пришли?.. Не понять гулкий мык, грозный рык!.. Вы не наши!.. Издревле славяне добры!.. Злое семя, отравный обрат!..» Робеспьер ладит копья. Дантон — топоры. Топорища и древки кровят. И потеют багрянцем во тьме лезвия. Спит под снегом баранья страна. И теку с Божьих губ — сукровь, боль, ектенья — Ночью Варфоломея, одна. КЛОД МОНЭ. «СКАЛЫ В ЭТРЕТА» Да, мне сказали. Знаю. Я больна. Я чую: долго мне не протянуть. Но я хочу анжуйского вина И сливу из Бургундии — на грудь. Да, сливу цвета моря и волны. Ее куснуть — уже не хватит сил. Снега и колья выпитой войны. Да, тот не русский, кто в огне не стыл. Рубахи рваной ворот починю. Веревочку нательного креста Свяжу узлом. Молюсь сто раз на дню. Над изголовьем — «Скалы в Этрета». О синий цвет, земной победный цвет. Морская кровь. Кострище синих вод. …Тот календарь в дому сгоревшем дед Слюнявил, чая: завтра не умрет, А к речке, что, как синяя чехонь, Горит в разломе ледяных снегов, Сойдет, смеясь, сияя как огонь, По козьей тропке белых берегов. А мир!.. — собаки, высунув язык, Метут за ним метелками хвостов Покатый горб холма, и детский крик Висит орехом посреди кустов, Орехом золотым! О, мех собак Чернеет сажей в яркой белизне… И старая рука сожмет пятак — В кармане ватника, на самом дне Военном… — о, какая белизна. И синяя река. И новый век. А там, где умерла его война, Стоит пацан, ест вместо хлеба снег. А там, где умерла его жена — Французский синий цвет до горла, до Кричащих уст. Морская ширь видна До дна — Люси, Веро, Каро, Мадо. И он совал в худые пальцы ей Свечу, что приволок чужой кюре. И ветер бил. Сильнее, ветер, бей! А он хотел икону в серебре — К ее губам… — вот этот зимний день! И пацанов салазки! И реку — Чехонь во льду! И кружевную тень Березы на опаловом снегу, На розовом и желтом, как желток, На палевом, серебряном, родном… О, Господи, коль Ты — великий бог, Дай умереть ему великим Сном. И пусть, на скалы глядя в Этрета, Чей синий глянец коробом ведет, Хрипя, держа лекарствие у рта, Вмерзая рыбый в передсмертный лед, Он вновь — пацан, он катит вниз и вниз — Сгоры — к реке, где Солнце и Луна, И лай собак, и — Боже, оглянись — В малой ушанке — жизнь: еще одна. СВЕЧИ В НОТР-ДАМ Чужие, большие и белые свечи, Чужая соборная тьма. …Какие вы белые, будто бы плечи Красавиц, сошедших с ума. Вы бьете в лицо мне. Под дых. В подбородок. Клеймите вы щеки и лоб Сезонки, поденки из сонма уродок, Что выродил русский сугроб. Царю Артаксерксу я не повинилась. Давиду-царю — не сдалась. И царь Соломон, чьей женою блазнилось Мне стать, — не втоптал меня в грязь. Меня не убили с детьми бедной Риццы. И то не меня, не меня Волок Самарянин от Волги до Ниццы, В рот тыча горбушку огня. Расстельная ночь не ночнее родильных; Зачатье — в Зачатьевском; смерть — У Фрола и Лавра. Парижей могильных Уймись, краснотелая медь. Католики в лбы двоеперстье втыкают. Чесночный храпит гугенот. Мне птицы по четкам снегов нагадают, Когда мое счастье пройдет. По четкам горчайших березовых почек, По четкам собачьих когтей… О свечи! Из чрева не выпущу дочек, И зрю в облаках сыновей. Вы белые, жрные, сладкие свечи, Вы медом и салом, смолой, Вы солодом, сливками, солью — далече — От Сахарно-Снежной, Святой, Великой земли, где великие звезды — Мальками в полярной бадье. О свечи, пылайте, как граф Калиостро, Прожегший до дна бытие. Прожгите живот мой в порезах и шрамах, Омойте сполохами грудь. Стою в Нотр-Дам. Я бродяжка, не дама. На жемчуга связку — взглянуть На светлой картине — поверх моей бедной, Шальной и седой головы: Родильное ложе, таз яркий и медный, Кувшин, полотенце, волхвы На корточках, на четвереньках смеются, Суют в пеленах червячку — Златые орехи, сребряные блюдца, Из рюмочек пьют коньячку… И низка жемчужная, снежная низка — На шее родильницы — хлесь Меня по зрачкам! …Лупоглазая киска, Все счастие — ныне издесь. Все счастие — ныне, вовеки и присно, В трещанье лучинок Нотр-Дам. * * * …Дай Сына мне, дай в угасающей жизни — И я Тебе душу отдам.

Русское Евангелие

…Я закрыла глаза и подумала: ради чего я появилась на белый свет?

А в дому было холодно, ветер дул во все щели, и за слюдой окна в ночи вставали серебряные копья гольцов Хамар-Дабана. Так скалила земля чудовищные зубы, смеялась над смертью, смеялась над жизнью.

И держала я глаза закрытыми до тех пор, пока не засияла передо мной в дикой высоте Звезда.

И так, ослепив мои сомкнутые глаза, вошла она мне острием под сердце, и поняла я: вот для чего живу я, малый человек, сосуд скудельный, вот для чего приуготовила меня метель моя дольняя, слепая повитуха.

И спросила я сухими строгими губами:

— Звезда, скажи, что ты знаменуешь? Долго ли еще надо лбом моим гореть будешь?

Не двигалась Звезда, только испускала лучи свои синие, торжественные, прямые. И зимняя земля под нею, и задраенный намертво железным льдом Байкал жестоки были и безмолвны.

И поняла я, что вот так — однажды в жизни — должны живая душа оказаться перед лицом Троицы Триединой — Мороза, Космоса и Смерти.

И вопросила я еще раз, стоя босыми ногами на холодном полу срубового дома, глядящего очьми в горькую, воющую байкальскую пустыню:

— Что мне уготовано в сем мире, родная?.. Ты же знаешь… Скажи!..

И ворохнулась Звезда тяжело и больно под сердцем моим.

И стало внутри меня светло и горячо, и слезы поземкой пошли по щекам.

Жизнь свою я как на ладони увидела. Себя — седую. Сына — на Кресте. Молнию — в дегтярной тьме. Лики, глаза бесконечной реки людей, любовью к моему сыну — к моему живому горю — живущих…

И возопила я, вскричала6

— Звезда, Звезда!.. Неужто ты меня избрала!.. Да чем же я от других-иных отличилась, чем заслужила, в чем провинилась!.. Вот руки мои, ноги, чрево, сердчишко бьется, как у зайца, когда по льду его собаки геологов гонят, — нищее, бабье, земное… Что ж ты делаешь-то, а, Звезда, пошто меня, многогрешную, на сей путь избираешь?!.. А я не хочу… Ох, не хочу!.. Другую найди… Мало ль баб по белу свету такой доли просят-молят, тебя в безлюбье на закоптелых кухнях, где пахнет черемшою да ржавчиной от стенок чугунов, — призывают!.. Меня — за что?!..

И молчал, дыша в пазы сруба пьяною вьюгой, старый Байкал.

И глядела в меня со смоляных небес острая Звезда: детской гремушкой — свадебным перстнем — старческим плачущим глазом — поминальной свечою — и снова дитячьей пятипалой, лучистой ладошкой — до скончания грозных и ветхих, никому не желанных, неприметных, неслышных, до конца прожитых мною, дотла и до дна, бедных, возлюбленных, могучих дней моих.

Да простится мне, что я изъясняю жизнь Сына своего словами; женское дело другое. Но рек мой Сын: не хлебом единым жив человек. И вот, помню Его слова.

Я видела Его младенцем, Он сосал грудь мою; я кормила Его хлебом, вынимая свежие ковриги из печи; я шла за Ним и внимала Ему, и я видела Его последнее страдания.

Та женщина, чьею рукою я сейчас вожу, чтобы записана была воля моя и жажда моя, — та, живая… да простится ей то, что облекает она мой рассказ в одежды, привычные ей.

Ибо душа кочует из тела в тело, и так живет вечно; ее душа услышала мою — да запечатлеется боль моя печатью ее горячей ладони, еще не утиравшей со щек влаги близ Креста свежевыструганного.

Аминь.

ДЕТСТВО Мать везет меня в санках. Ночь. Снег искрится алмазно. Боль. Я у матери — малая дочь. Мы в миру — перекатная голь. Мать из бани меня везет. Козья шаль — крест-накрест на мне. Лед искрится алмазно. Пот Под шубейкой — вдоль по спине. Мать из бани меня — домой. Сруб дегтярный. Вонь, керосин. Коммуналка. В подъезде — немой: Напугать хочет, сукин сын. Кажет нож под полой. Мычит! Мать полтинник сует ему. Санки тянет. Угрюмо молчит. Я иду за нею — во тьму. Ключ буравит замок. Дом. Коридора слепая кишка. И базарного радио гром, Керосинные облака! Коммуналка, моя родня! Деньги старые — не в ходу… Как ты будешь тут без меня, Кога я — во Время уйду?.. Мать бежит из тьмы, золота. Сковородка в руке: блины… Мне — родить второго Христа?! …Только давят гирею — сны. Только снится: синий простор. На полнеба. На все небеса. И мой Сын горит, как костер. И пылают Его власа. Он, мужицкую длань подъяв И глазами блестя в бреду, Судит грешникам — вопль расправ, Судит праведникам — звезду. Я сижу от Него леворучь. Я, сжимая руки, реву: Сын мой, Сын мой, Ты их не мучь! Удержи Ты их на плаву! Может, эти толпы убийц, Может, эти сброды воров Упадут пред Тобою ниц, Под слепые плети ветров?! Сын мой, Сын мой!.. Ты их прости!.. Человечий недолог век… Погляди: все лицо в горсти Стиснув, плачет горбатый зэк… Он любви и детей хотел! Он не знал, отчего — убил… Он пятнадцать лет отсидел. Он забыл, кем на свете был. Твой носил он нательный крест. И, когда снега — пеленой, Плакал он и глядел окрест На отверженный мир земной. Сын мой, Сын мой, его — прости!.. Прожигает огонь. Дотла. Просыпаюсь. Мороз — до кости. Я во сне внебесах жила. — Мама! — хрипло зову. — Пить!.. Жар. Об кружку зубы стучат Я безумно хочу — жить. Я не знаю дороги — назад. БЛАГОВЕЩЕНИЕ Целый век она шла одичало с работы. Тесто тела крутили и мяли в толпе. И петровские ботики — утлые боты — Так скользили по льду, как текли по судьбе. На жарптичьи витрины она не глядела. Снег ее Мономахову шапку расшил! «…Ничего, наряжу свое бедное тело Да в поземку, — а душу пущу на распыл…» А толпа набегала, стонала, мычала, Море снега прибоем толкало дома, Ресторанные цепи, аптеки-причалы, Где любовь — по дешевке и смерть — задарма! Мальчик плакал в трамвае. Щенок из кошелки Ультразвуком скулил. Пахла нефтью доха У сушеною грушею сморщенной тетки. У баяна людского дышали меха. Город ярмаркой плыл, изукрашенный бедно — То ладьями тюремно обритых церквей, То лампадами лиц, по-чахоточьи бледных, Схожих с ликами тех, за решеткой!.. — зверей, — То печеночным запахом из магазина: Это греза! забыли давно запах тот! — А буранный пирог да с корицей бензина Все глотает, не в силах насытиться, рот… — То под вывеской яркою — матерной песней: Перекресток сырой да колючий старик, Да гармошка трясется над Красною Пресней, Да в ушанку богач положил пятерик, — То сияющим — больно глядеть! — поцелуем Пацана, что вчера в этот мир — из тюрьмы, И румяной Аленушки: кормим-балуем, А потом — прямо в топку их, в зарево тьмы, Наших милых детей, наших роженых в муках, Наших ярых Предтеч, нашу нежную боль… …Целый век она шла. И несла сетку лука И батон, жестяной от мороза. И соль. И дошла она, лестницу тяжко измерив Утюгами шагов. Коммуналка спала. Отворились в каморку скрипучие двери — Или Ангел раскинул два чистых крыла? И застыла она над людскою едою, Над пустою посудой, над грязной плитой. И застыла она — перед новой бедою, Навсегда ей в нутро и в дыханье влитой. И застыла она, так лучистую руку Положа на воздетый ко звездам живот, Что услышали звезды великую муку, Коя в бабьем изгвазданном теле живет. Так стояла она — над раскиданной снедью, Над бельмастым окном, где на вате меж рам От игрушек осколки, — над самою смертью, И над чем мы — по смерти — стоять будем — там! А в окно ее Ангелом билася вьюга. И шептала она: — Ничего, ничего. Погуляла я славно. За дело, подруга. Подниму без Отца и взлелею Его. Заработаю скотьим горбом — я двужильна! Изуверские надписи в лифтах сотру Белым пламенем глаз! — чтобы чистым и сильным Мир предстал перед Ним — о, пока не умру… О, доколе я с Ним! И на улицах людных, И в подземных котлах, и в тугих поездах — Я любить Его буду так долго и трудно, Как рожать: в напряженье, разрывах, слезах! В катастрофах! Крушеньях! Воронках! И взрывах! В колыбелях — в любовных постелях — в гробах! Ибо этой Любовью мы все будем живы. Ибо эта Молитва — у всех на губах. РОЖДЕСТВО Рычала метель, будто зверь из норы. Летел дикий снег. Жженый остов завода Мертво возлежал под огнем небосвода. Зияли, курясь, проходные дворы. Трамваи — цыганские бубны — во тьме Гремели. Их дуги — венцами горели, Сквозь веко окна ослепляя постели — В чаду богадельни и в старой тюрьме. Куда-то веселые тетки брели. В молочном тумане их скулы — малиной Пылали! За ними — приблудная псина Во пряничной вьюге горелой земли Тянулась. Кровавые гасли витрины. Спиралью вихрился автобусный смог. Народ отдыхал. Он давно изнемог Нести свое тело и душу с повинной И класть их, живые, у каменных ног. Тяжелые трубы, стальные гробы, Угодья фабричные, лестниц пожарных Скелеты — все спало, устав от борьбы — От хлорных больниц до вагонов товарных. Все спало. Ворочалось тяжко во сне — В милициях пыльных, на складах мышиных, В суконных артелях, в церковном огне, Где ночью все помыслы — непогрешимы… Ночь темной торпедой по белому шла, По белому свету, песцовомц дыму Котельных, где — Господи! — Мало тепла Для всех наших млых, так жарко — любимых… Шла смертная ночь — тем подобьем смертей, Что мы проживем еще — каждый как может, Шла бредом дитяти, морозом по коже И пьяными воплями поздних гостей… Спи, мир, отдыхай! Ночь на это дана. Труд выжег всю плоть. Сохрани душу живу. В казенных рубахах святых индпошивов Спи, свет мой, калека, слепая страна… Но дом был на улице. Номер с него Бураном сорвало. Обмерзлые ветки Гремели по стрехам. А там — торжество Творилось: на радость потомкам и предкам. Искусаны в кровь одичалые рты. Никто не подходит. Храпят акушеры В каптерке. И болью предродовой веры Бугрятся божественные животы. И, выгнувшись луком, Мария зовет Сиделку, пьянея, дурея от боли… О люди вы, люди! Не слышите, что ли! Он — вот Он, приходит, рождается, вот! Вот — темя сияет меж ног исступленных! А свет золотой! А в крови простыня! Так вот чем кончаются царства и троны… — Мария, Мария, ты слышишь меня! Идет Он на свет не в яслях лучезарных, Где плачет овца, улыбается вол — В гудках пассажирских, в крушеньях товарных, В домах, где — кутьями уставленный стол! Идет Он на свет не под нежные губы, Мария, твои, — а под ругань бланых, Под грузчицкий хохот, буфетчицам любый, Под матерный посвист и водочный дых! Идет Его бедное тельце, сияя Щуренком в протоке — во смрады громад Фабричных предместий, машинного Рая, Где волк человеку — товарищ и брат… Да, Господи Боже, досталось родиться Вот именно здесь, в оголтелой земле, Где в трубах метро преисподние лица Летят, как снега по дегтярной зиме! Да, мальчик, сынок, пей до дна эту чашу — Такую нигде уже не поднесут: Последний приют заметелен и страшен, И ученики — от Креста не спасут… Кричи же, Мария! Пустынна палата. Кричи же, родная! О счастье — кричать, Пока ты — звериным усильем — распята, Пока на устах твоих — вопля печать! Ори! Это счастье — все выкричать в лица Наемных врачей и воровок-сестер, И крком родильным — и клясть, и молиться На сытый очаг, погребальный костер, И в небо упертые копья коленей Внезапно — до хруста костей — развести, И вытолкнуть — Бога иных поколений!.. …И крик оборвется. Помилуй… Прости… Обмоют. Затянут в больничную ветошь. Придут с молоком и лимоном волхвы. И станет метель Ему — Ветхим Заветом, Твердимым устами российской молвы. Он будет учиться любови у старцев На овощебазах да на пристанях. Он с первой любимой не сможет расстаться На грозном вокзале, в дымах и огнях… Ему ляжет Русь и мазутом, и солью Под легкие, злые мальчишьи ступни… Бери эту землю. Болей этой болью Прости. И помилуй. Спаси. Сохрани. ПОКЛОНЕНИЕ ВОЛХВОВ Снега упорные мели и мощно и печально пели, Когда на сем краю земли, в еловом выстывшем приделе, Среди коров, среди овец, хлев освещая ярким телом, В тряпье завернутый, малец сопел и спал на свете белом. Я на коленочках Его держала. Было очень больно Сидеть… Но было торжество отчаянно и колокольно! Старуха супротив меня, слезясь глазами, быстро пряла. А овцы грелись близ огня — таких овец я не видала: Как снеговые горы, шерсть!.. В открытой двери плыли звезды. Навозом пахли доски, жесть и весь печной подовый аоздух. Обрызгал мальчик пелены… (На них — мешок я изорвала…) И бубенцы были слышны — волхвы брели, я поджидала… Они расселись круг меня. Дары выкладывали густо: Лимоны — золотей огня, браслеты хитрого искусства, И кольца золотые — вот — на леску рыбой нанизали, Варенье из лесных смород, а как варили — не сказали… Склонили головы в чалмах — как бы росистые тюльпаны, И слезы в их стоят глазах, и лица — счастьем осиянны: «Живи, Мария! Мальчик твой — чудесный мальчик, не иначе: Гляди-ка — свет над головой, над родничком!..» А сами плачут… Я их глазами обвожу — спасибо, милые, родные!.. Такого — больше не рожу вметелях посередь России… Чтоя. Арапчонок, смотришь ты, косясь, замерзнув, исподлобно?.. Младенцы наши — вот цветы: в снегах да во поле сугробном… И дуют, дуют мне в скулу — о, я давно их поджидада! — Собой пропарывая мглу, ветра с Ветлуги и Байкала, Ветра с Таймыра и Двины, ветра с Урала, Уренгоя, С Елабуги, Невы, Шексны, — идут стеной, рыдая, воя… Изветренная ты земля! Ты, вся продрогшая сиротски! Ты — рваный парус корабля, мазут машинный топки флотской… И в то скрещение ветров, в те слезы без конца-без краю, В ту нашу ночь без берегов — пошто я Сына выпускаю?! И вот уж плачу! А волхвы, стыдясь меня утешить словом, Суют небесной синевы громадный перстень бирюзовый И шепчут так: «Носи, носи, — ведь бабам бирюза — от сглазу!..» Ну, коли так, — меня спаси!.. А не спасешь — так лучше сразу… А будет горе — знаю я. Его к доскам прибьют гвоздями. И будет вся моя семья — тоска меж сохлыми грудями. Лицо ногтями разорву. Прижмуся ко Кресту главою. И, словно чей-то труп — во рву, — себя увижу молодою, Увижу снег, и теплый хлев, пеленки мешковины хлебной, Зубами как блестел, присев, волхвиный царь с травой целебной… И тельце Сына в пеленах, как спелый абрикос, сияет, И на ладошках-облаках кроваво звезды не зияют, И сено пряное шуршит, и тяжело вздыхают звери, И снег отчаянно летит в дубовые, медвежьи двери. ИЗБИЕНИЕ МЛАДЕНЦЕВ На этой земле Гефсиманского сада, На этой земле — детям нету пощады. Для них — за ежами тех проволок жгучих Морозных бараков державные тучи. Для них — трибуналов российская водка, И пальцев — в рыданье! — стальная решетка, Когда, головою воткнувшись в ладони, Ребенок-старик — во приделе агоний, На паперти горя, во храме безумья, — И сжаты не зубы, а колья и зубья… Для них — вечно шмоны, огни «Беломора» Во тьме, зуботычки бывалого вора, — А воля не скоро, свобода — не скоро, А очи слезятся от боли простора — Как будто бы мать режет лук на дощечке, И рыжие косы сестры — будто свечки, Отцово ружье на стене не стреляет И стопочку бабка тайком выпивает… О как бы своим животом я закрыла Таких малолеток! Как я б их любила — Всей матерней плотью, всей зверьею шкурой, Алмазной слезою, — о мы, бабы-дуры… Им жарила б мясо — его не едали, Им пела бы песни про горькие дали, Срастила б им вывихи и переломы, Засыпала б сахаром горечь оскомы Тюремной… Ты плачешь, сыночек?.. Не надо… …На этой земле — детям нету пощады. СРЕТЕНЬЕ Солнце царской парчой накрывает Синих грозных сугробов стада! Я иду по морозу, живая. Под пятой — ледяная слюда. Ребятенка закутала крепко — Меховой да пуховый кочан!.. Рядом — муж. Уши красны под кепкой, Вьюга ластится к мощным плечам. А поземка к ногам — будто цепи! Сын, как молот чугунный, тяжел! Нынче в Крестовоздвиженской церкви Праздник Сретенья — Божий престол. Мы идем через рынок. Как жарок Мед, что, скалясь, нам тянет бурят! Мы священнику купим в подарок Рукавицы из пуха козлят. А еще облепихи отсыплет Огневистую щучью икру Молодуха, чей голос осиплый, Щеки — маки — цветут на ветру! А под валенком — блеск омулевый, А под валенком — хруст ножевой… Праздник! Вьюга слетает половой, Солнце — нимбом — над головой! Мы заходим под грубые своды, Под раскрашенные небеса. И в платках и тулупах народу Здесь стоять три великих часа. Литургия начнется и грянет, Штукатурка слезой потечет — И глухой задрожит и воспрянет, И с окладов закапает лед. Я шепну муженьку: — Подержи-ка… А малец затрубит, как труба! Улыбнувшись от детского крика, Прядь священник откинет со лба. Узловатые руки воздымет, Сам качнется, как темный кедрач, И промолвит огромно: — Во имя… И — байкальскою льдинкой: — Не плачь… Развяжу я платки, меховинки: Душно здесь, в частоколе свечей!.. И плеснутся топленою крынкой Щеки сына в сполохах лучей! Вот к моей потянулся сережке… Вот уж я расстегнула кожух… Свечи, свечи, — о хлебные крошки Для голодных по небу старух… Люди, люди, — вам надо кормиться! Болью, нежностью, злом и добром! Пусть глядят изумленные лица. Храм — он теплый. Он тоже — наш дом. И я, выпростав, как из-под снега, Отягченную лунную грудь, Середь храма кормлю человека, Чей в миру зачинается путь. Ешь, мой заяц, ешь, мой соболенок! — Будешь корку глодать из горсти… Спи ты в сахарных сливках пеленок! — Будешь босый — по снегу — идти… Задыхаясь, ругаясь площадно, Будешь Крест свой тащить на горбу… Пей меня, ешь меня — беспощадно! Я Тобой испытую судьбу. Ты рожден у меня не от мужа — От мороза в венце изо льда. Нас крестила таежная стужа. Причащала лихая беда. Мужики и мужья еще будут, Да как все в этом мире, прейдут. А ребенок — горячее чудо, И глаза его — синий салют! И затихли все люди во храме, На кормление наше смотря, И горела над смертными нами На обшарпанной фреске заря. И ревела девчонка белугой, Со щербинкой бесплодных зубов, Что не ей Богородица-Вьюга Ниспослала такую любовь. КРЕЩЕНИЕ1. ПЕСНЯ Ох, тяжко, тяжко, мила-ай, жить на свете… Ох… Воет ветер, стонет ветер — Убийце прощеному… Тяжко, тяжко жить на светеэ Парню некрещеному. Я пошью тебе рубаху Белую да чистую Нету, нету больше страха Перед нашей жизнию. На войну сейчас ребят Засылают далеко. На груди — кресты горят, Чтобы умереть — легко!.. Я молюсь, чтоб выжил ты В лютом порохе-дыму: А молитвы те просты — Не скажу их никому… Воет, воет волком вьюга, Развевает флаги… Обнимает, будто друга, Черные бараки. В тех бараках мы живем, Сухарики сушим. Сельдь едим да водку пьем — Поминаем души… А священник пьяный нас То и дело крестит — То крестом веселых глаз, То похабной песней… Ох, священник-хулиган! Пригуби бутылку… Отчего ты нынче пьян На своей могилке?.. Отчего ты нынче пьян На своих крестинах?.. Черным смогом осиян — За Отца и Сына… Перегаришком дыхни… Проночуешь ночку?.. В нищей жизни мы одни Да с моим сыночком… Шью крестильную рубаху Белую да чистую… Вот и нету больше страха Перед нашей жизнию. 2. Крещу Тебя, сынок: Медным крестом пыльных дорог. Бирюзовым крестом медленных рек. Серебряным крестом твоим, о летящий снег. Ржавым крестом дымящих труб. Соленым крестом возлюбленных губ. Бетонным крестом острожных зон. Жемчужным крестом звездных пелен. Марлевым крестом больничных жгутов. Мазутным крестом невозвратных поездов. Ледяным крестом навек уснувших очей… Золотым крестом солнечных лучей. ВОСКРЕШЕНИЕ ДОЧЕРИ ИАИРА К Нему бежала: «Воскреси!» — родня, размазывая слезы… И то, — проси тут не проси, — а тьмы морозная угроза: Бесповоротно хлад скует, и сколько ни молись, ни бейся, А лоб любимый — чисто лед, и водкою хоть в дым упейся… И Он пошел. Собрался вмиг: на улице смоль гололедиц, Глядит юродивый старик во небесах — полет Медведиц… Скорее. Вот печальный дом. И кружева на крышке гроба. Дыханье перевел с трудом — души не потревожить чтобы… Ведь здесь она, душа! Жива… Ей больно… И светло, и стыдно — За то, что отошла едва, а сверху все — навеки — видно… А тело юное лежит покорно, вытянутой плеткой, И от рыданий вся дрожит каморка: «Век-то наш… короткий…» Не плачь ты, мать, не плачь, отец! Он прикоснулся лишь рукою — На скулах проступил багрец, дыханье потекло рекою, И в тело милое душа, смеясь и плача, возвернулась, От возвращения дрожа… И плоти дверь за ней замкнулась… «Ох, доченька!.. Да ты жива!..» Упали — и стопы целуют… Любовь слепого естества — до глубины, напропалую… И плачет, заливаясь, мать, отец от радости ликует! И никогда им не понять, зачем метель в ночи лютует, Зачем их молодая дочь, восстав от смерти, вся пылает И так глядит в немую ночь, как будто мертвых призывает. БРАК В КАНЕ ГАЛИЛЕЙСКОЙ …А в солнечный подталый день, Напротив церкви синей, Там, где завода стынет тень В огне трамвайных линий, — Там свадьба вольная жила, Дышала и гремела — На самом краешке стола, Близ рюмки запотелой. Здесь песню злую пел мужик О красном сорок пятом. Здесь над селедкой выл старик О времени проклятом. Здесь над невестиной фатой, Отмывшийся с дороги, Молчал солдатик молодой — Безрукий и безногий. Кричали тетки, обнявшись: «Эх, горько! Подстастить бы!..» Рябиновкой глотали жизнь — И юность до женитьбы, С фабричной песней под гармонь, С плакатной матерщиной, — И старости печной огонь За швейною машиной… Здесь из немытого окна В снопах лучей горячих Россия зимняя видна Калечным и незрячим! Видны лимоны куполов, Сугробов белых груди. Видна великая любовь, Видны родные люди. Исусе, мы Тебя давно На этой свадьбе ждали! Ты воду преврати в вино: За кровь Твою страдали. А коль нам нечем заплатить За бирюзу метели, — Мы будем есть и будем пить И петь, как прежде пели. И я, Твоя седая мать, — В застолье этом душном. О как мне сладко обнимать Девчонок простодушных! На кухне чистила треску — О, только б до подушки… Дай, чтобы разогнать тоску, Вина в железной кружке. И я такую боль запью, Которую — не выжечь. И на таком спляшу краю, Что — никому не выжить! А я пляшу! Кричит гармонь! Топчу печаль ногами! …И Солнца бешеный огонь — Над бедными снегами. ИСКУШЕНИЕ СПАСИТЕЛЯ ОТ ДИАВОЛА — «Покажи свою силу! — свой Божий мускул! — и все это бужет Твое: Серебром, жемчугами, сканью расшитое вьюг кружевное белье, Турмалины яблок, топазы хурмы на заиндевелых лотках — И сиянье в Пасхальной ночи церквей — и вой собачий — в веках!..» — «Да что ты меня прельщаешь, ты, смердящий пес, Сатана! Это все от века — уже Мое, мне подачка твоя не нужна: На меня Россию надели давно — отроду! — медным крестом, И ношу я нательный, родной мой крест, — а могильный — уже за холмом…» — «Ах Ты, душка мой, несмышленыш Ты мой! Да кто силе поверит Твоей?! Сотвори, чтоб не брали на бойню из дома отчего — сыновей, Сотвори, чтоб досыта ели младенцы! Тюремный раскрой алтарь… Ах, не можешь?.. Да какой же Ты после этого — Светлый Царь?!» — «Отыди, черный дух. Я тебя не слышу. Я вижу землю мою — Я лечу над рельсами, над сараями, я безумно ее люблю; И безумье Мое — Мой лазоревый нимб — освещает народу путь, И в ночи по нему — солдаты, косцы, плясуны, — очей не сомкнуть!.. Я могу — мановеньем мощным одним — от страданья избавить всех. Я могу на костистые плечи взять первородный великий грех. Только, люди! Как вы будете жить в этом сахарном, сиром Раю? Как вы будуте есть, Как вы будуте пить мое тело и кровь Мою? Нет! Хрустит под полозом синий снег, И под валенком снег хрустит. Пьет из чаши зальделой всяк человек Злой замес страстей и обид. А когда он их выпьет, когда пройдет Корчи, стоны и муки те, Что когда-нибудь я и сам повторю, весь распатланный, на Кресте, — Вот тогда ты поймешь, дурак Сатана: есть у каждого — Крестный путь! Этот страшный путь, да Голгофский путь, где снегов намело — по грудь, Где юродивой Ксеньи хрустальный взор, Где крестит апостол Андрей, Где заместо нимбов — топор и костер Над затылками матерей». ИЗГНАНИЕ ТОРЖНИКОВ ИЗ ХРАМА Метели тягучий стон. Прядутся ночные нити. Теперь уходите вон, Из Храма — вон уходите. Вы жрали и пили здесь Хранили морковь гнилую. Но Ангел благую весть Принес — я его целую. На красных лоскутьях вы Развешивали цитаты. А после — вели во рвы Живых, распятых трикраты. А после — бокалов звон, Да люстрой — смертям кадите?!.. Теперь уходите вон, Из Храма — вон уходите. Что вы со своим тряпьем Расселись — да с золотишком?! Сей Храм — это Божий дом. А вы о нем — понаслышке: Мол, жил, коптил небосклон, Распяли? — небось вредитель!.. Ну, вы!.. Уходите вон, Из Храма — вон уходите. Монетный звон — и бумаг Вдоль плит истоптанных — шорох… А любящий — нищ и наг На звонких морозных хорах! Он слышит небесный хор. Он холод вдыхает грудью. Он любит пустой простор — На всем безлюбьи, безлюдьи… А ваше: «Купи-продай!..» — Под купольным светлымсводом — Гляди, опричь не рыдай Над купленною свободой… Но время жизни пришло. Но время смерти изникло. Лампады струят тепло Морошкою и брусникой. Вы, торжники!.. Ваш закон: «За грош — Богоматерь купите!..» Все. Срок. Уходите вон. Из Храма — вон уходите. ДИНАРИЙ КЕСАРЯ


Поделиться книгой:



Регистрация