2) с другой стороны, эта теория делает ценными и оправдывает страдания того, кто не избрал освобождение, но зато покорно выносит свое существование — именно потому, что он понимает драматический и катастрофический характер эпохи, которую ему придется прожить (или, точнее, пережить).
Нас особенно интересует второй вариант, выпадающий на долю человеку, который живет в "эпоху мрака" и конца цикла, поскольку этот вариант встречается в других культурах и в другие исторические периоды. Суметь вынести то, что являешься современником катастрофической эпохи, сознавая при этом, какое место она занимает на нисходящей траектории космического цикла — такому подходу предстояло доказать свою эффективность главным образом в сумерках греко-восточной цивилизации.
Мы не станем обсуждать здесь многочисленные проблемы, связанные с восточно-эллинистическими цивилизациями. Единственный интересующий нас аспект — это осознание той ситуации, в которой человек этих цивилизаций оказывается перед лицом истории и, в частности, перед лицом современной ему истории. Именно поэтому мы не станем задерживаться на происхождении, структуре и эволюции различных космологических систем, где подхватывается и углубляется древний миф о космических циклах. Равным образом, мы не будем говорить о философских последствия (от досократиков до неопифагорейцев) этих космологических систем, поскольку они интересуют нас лишь в той мере, в какой им удается ответить на следующий вопрос: в чем состоит смысл истории — той совокупности пережитого, которая была накоплена в силу неизбежных географических факторов, особенностей той или иной социальной структуры, стечения политических обстоятельств и т. д.? Сразу же отметим, что в эпоху эллинистически-восточных цивилизаций подобным вопросом задавалось лишь незначительное меньшинство людей — те, кто ощущали свой разрыв с миром архаической духовности. Громадное большинство их современников признавало — особенно поначалу — власть прежних архетипов, от которых они отойдут очень поздно (и, быть может, вовсе не окончательно, как это очевидно, например, в случае с земледельческими общинами), вследствие сильнейших исторических потрясений, связанных с завоеваниями Александра Македонского и едва ли завершенных даже с падением Рима. Однако философско-космологические мифы, получившие более или менее научную форму в трудах этого меньшинства, начиная с досократиков, со временем обретут громадную популярность. Почти недоступная в V веке до Р. X. теологическая система через четыре столетия превратится в доктрину, утешительную для сотен тысяч людей (об этом свидетельствуют неопифагорейство и неостоицизм в римском мире). И, само собой разумеется, греческие и греко-восточные доктрины, в основании которых лежит миф о космических циклах, интересуют нас именно с точки зрения их последующего «успеха», а не в плане их вневременного значения.
Этот миф был еще вполне прозрачен в первых досократических спекуляциях. Анаксимандр знает, что все родилось из апейрона (бесконечности) и вновь вернется к нему. Эмпедокл объясняет вечную смену творения и разрушения Космоса (цикл, где можно различить четыре фазы,[106] почти аналогичные четырем «неисчислимым» буддийской доктрины) чередованием двух основополагающих начал — филия (любовь и нейкос (вражда). Как мы уже видели, Гераклит принимает и идею о всемирном пожаре. Что касается "вечного возвращения" — периодического обращения всех живых существ к своему прежнему существованию — это один из тех редких догматов, о которых мы можем с полной уверенностью утверждать, что они наличествовали в изначальном пифагорействе (у Дикеарха, которого цитирует Порфирий в Vita Pyth, 19). Наконец, благодаря недавним исследованиям, получившим великолепное обобщение в работе Ж. Биде,[107] можно считать весьма вероятным, что по крайней мере некоторые элементы платоновской концепции имеют ирано-вавилонское происхождение.
Мы еще вернемся к этим возможным восточным влияниям. Остановимся пока на интерпретации, данной Платоном мифу о циклическом возвращении, и обратимся прежде всего к фундаментальному тексту, а именно — Политику (260с sq.).
Платон считает причиной космических возвратов и катастроф двойное движение Вселенной: "…Нашей Вселенной управляет либо Божество, которому подчинен весь цикл превращений, либо она сама, когда эти превращения достигают уровня, подходящего для этой вселенной; и тогда она начинает двигаться в противоположном направлении, повинуясь собственному толчку…" Смена направления сопровождается гигантскими катаклизмами — "почти полным вымиранием живых существ в целом и человеческого рода в частности, от которого остается, как и следовало ожидать, лишь малое число представителей" (270с). Однако за этой катастрофой следует парадоксальное «возрождение». Люди начинают молодеть, "седые волосы старцев становятся черными" и т. п., тогда как мужчины и женщины зрелого возраста с каждым днем уменьшаются в росте вплоть до размеров новорожденного ребенка, и "если это усыхание продолжится, они окончательно перестанут существовать". Трупы умерших в это время "исчезают без видимых следов, в течение нескольких дней" (270е). Именно тогда рождается раса "Сынов Земли" (гегенейи), память о которых сохранили наши предки (271 а). В эту эпоху Кроноса не было ни диких зверей, ни вражды между животными (271 е). Мужчины этой эпохи не имели ни жен, ни детей: "Выйдя из земли, они возвращались к жизни и не помнили ничего, что с ними происходило в их предыдущем существовании". Деревья в изобилии отдавали им свои плоды, они спали обнаженными на земле, не нуждаясь в постели, ибо во все времена года климат был благоприятным (272а).
Описанный Платоном миф об изначальном рае отчетливо просматривается в индийских верованиях; он встречается у древних евреев (например, мессианское illud tempus в книге Исаии, XI, 6, 8; LXV, 25), в иранской (Денкарт, VII, 9-35 и проч.) и греко-латинской традиции.[108] Этот миф, впрочем, прекрасно укладывается в архаическую (и, возможно, универсальную) концепцию "райского начала времен", которую мы обнаруживаем в любой трактовке изначального illud tempus. И нет ничего удивительного в том, что Платон воспроизводит подобные традиционные взгляды в диалогах, написанных в старости, ибо сама эволюция его философской мысли принуждала вновь обращаться к мифическим категориям. Ему, разумеется, были известны воспоминания о "золотом веке" Кроноса в эллинской традиции (ср., например, четыре века Господа в Трудах и днях, 110 sq.). Однако подобная констатация ничуть не мешает нам увидеть в Политике и определенные вавилонские влияния: например, там, где Платон приписывает возникновение периодических катаклизмов воздействию планетарных возмущений — в некоторых работах недавнего времени[109] подобное объяснение выводится из вавилонских астрономических понятий, с которыми эллинский мир позднее познакомился благодаря Вавилонским древностям Бероза. Согласно Тимею, отдельные катастрофы происходят из-за смещения планет (ср. Тимей, 22 и 23е, потоп в рассказе жреца Саис), тогда как объединение всех планет приводит к "совершенному времени" (Тимей, 39d), то есть к завершению "Великой Годины". Как замечает Ж. Биде (op. cit., p. 83), "мысль о том, что планетам достаточно собраться вместе, чтобы вызвать всемирное потрясение, несомненно халдейского происхождения". С другой стороны, Платону, судя по всему, известна и инарская концепция, согласно которой целью всех этих катастроф является очищение человеческого рода (Тимей, 22d).
Стоики в свою очередь восприняли рассуждения относительно космических циклов, сделав упор либо на вечное повторение (например, Хрисипп, фрагм. 623–627), либо на катаклизм — экпиросис, завершающий космические циклы (встречается уже у Зенона, фрагм. 98 и 109 по изданию фон Арнима). Черпая вдохновение у Гераклита или непосредственно в восточной теологии, стоицизм соотносит эти идеи с "Великой Годиной" и с космическим пожаром (экпиросис), который периодически уничтожает вселенную с тем, чтобы возродить ее. Со временем мотивы "вечного возвращения" и "конца света" станут доминирующими в греко-римской культуре. Периодическое обновление мира (метакосмесис) являлось, впрочем, излюбленной доктриной неопифагорейства, который, как показал Ж. Каркопино, имел наряду со стоицизмом наибольшее количество приверженцев в римском обществе 11-1 века до Р. X. Однако принятие мифа "о вечном возвращении", равно как и мифа об апокастасисе (этот термин возникает в эллинском мире после Александра Великого), свидетельствует о том, что эти две философские системы исповедуют стойкое отвращение к истории и желание защититься от нее. Мы рассмотрим каждую из этих концепция отдельно.
В предыдущей главе было показано, что миф о вечном возвращении в той новой трактовке, которая была дана греческой философией, означает максимальное усилие для "придания статичности" поступательному движению, для уничтожения необратимости времени. Все мгновения и все события Космоса повторяются бесконечное число раз, поэтому их исчезновение оказывается в конечном счете мнимым; в перспективе бесконечного каждое мгновение и каждая ситуация остаются на своих местах и приобретают тем самым онтологическую сущность архетипа. Следовательно, среди всех форм поступательного движения поступательное движение истории также насыщено существованием. С точки зрения вечного повторения исторические события преображаются в категории и обретают тем самым онтологическую сущность, которую они имели в рамках архаической духовности. В некотором смысле можно даже сказать, что греческая теория вечного возвращения представляет собой завершающий вариант архаического мифа о повторении архетипического жеста, точно так же, как платоновская доктрина об идеях является последней — и наиболее разработанной — версией концепции архетипа. Стоит обратить внимание и на то, что обе доктрины обрели блестящую в своей законченности форму в период величайшего расцвета греческой философской мысли.
Но особую популярность приобрел во всем греко-восточном мире миф о всемирном пожаре. Наиболее вероятным представляется то, что миф об уничтожении мира огнем, из которого праведники выйдут невредимыми, имеет иранское происхождение (ср., например, Бундахишн XXX, 18) — по крайней мере, в версии, известной "западным магам", которые, как это доказал Кюмон (La Fin du Monde, p. 39 sq.), принесли его на Запад. В стоицизме, Сивиллиных книгах (например, II, 253) и иудео-христианской литературе именно этот миф положен в основу их апокалиптических откровений и эсхатологии. Как ни странно, миф этот был утешительным. В самом деле: огонь обновляет мир; благодаря огню возрождается "новый мир, избавленный от старости, смерти, упадка и гниения, обретающий вечную жизнь и вечный расцвет; в это время мертвые встанут из гробов, а живым будет даровано бессмертие; мир станет постоянно обновляться по желанию людей" (Яшты XIX, 14, 89). Следовательно, речь идет об апокастасисе, которого праведным нечего опасаться. Финальная катастрофа положит конец истории — иными словами, человека ожидает вечность и блаженство.
Благодаря недавним исследованиям Ф. Кюмона и Г. С. Ниберга,[110] удалось несколько прояснить темные вопросы иранской эсхатологии и уточнить степень их влияния на иудео-христианский апокалипсис. Как и в Индии (в определенном смысле и в Греции), в Иране получил хождение миф о четырех космических эпохах. В утерянном маздеистском тесте Судгар-наск (его содержание передается в Денкарте, IX, 8) говорится о четырех веках: золотом, серебряном, стальном и "в смеси с железом". Те же металлы упоминаются в начале Бахман-яшта (I, 3), где, впрочем, чуть дальше (II, 14) говорится о космическом древе и его семи ветвях (золотой, серебряной, бронзовой, медной, оловянной, стальной и "в смеси с железом"), что вполне совпадает с мифической семикратносгыо истории у персов (ср. Cumont, La Fin du monde, 71 scj.). Эта космическая седмица возникла, вероятно, под влиянием халдейских астрономических толкований, в которых каждая планета «управляет» тысячелетием. Но в маздеизме гораздо раньше появилось представление о Вселенной протяженностью в 9000 лет (3 х 3000), а зерванизм, как это установил Ниберг (Questions de cosrnologie, p. 41 sq., 235), довел максимальные пределы этой Вселенной до 12 тысячи лет. В обеих иранских системах — как, впрочем, во всех концепциях космических циклов — мир погибнет от огня и воды, per pyrosiuin et cataclismum("От пожара и потопа" (лат.)), как напишет позднее Фирмик Матери (III, 1). Для нас, в сущности, не имеет значения, что в зерванистской системе "безграничное время" — эерван акарана — предшествует и следует за "ограниченным временем" протяженностью в 12 тысяч лет; что в рамках этой системы "время обладает большим могуществом, нежели оба Творения" (Бундахишн, chap. I, Nyberh, p. 214–215) — иными словами, творения Ормазда и Ахримана; что зерван акарана, оказывается, не было созданием Ормазда и, следовательно, не подчинено ему.
Мы вполне можем обойтись без обсуждения всех этих проблем, поскольку нам важно подчеркнуть следующее: согласно иранской доктрине — независимо от наличия или отсутствия в ней представлений о "бесконечном времени" — история не является вечной, она не повторяется и когда-нибудь завершится эсхатологическими экпиросисом или потопом. Ибо финальная катастрофа, которая положит конец истории, станет одновременно судом над этой историей. Именно тогда — in illo tempore — всем придется держать ответ за то, что они делали "в истории", и лишь признанные невиновными познают блаженство и вечность.[111]
Виндиш показал, какое важное значение имели эти маздеистские идеи для христианского апологетика Лактанция (ср. Cumont, р. 68 scj.). Мир был сотворен Богом за шесть дней, а в седьмой он отдыхал — из этого следует, что мир будет длиться шесть эонов, во время которых "зло победит и восторжествует" на земле. В течение седьмого тысячелетия князя демонов закуют в цепи, а человечество будет наслаждаться покоем и полной справедливостью. Затем демон вырвется из своих цепей и возобновит войну с праведниками, но, в конечном счете он потерпит поражение, и в конце восьмого тысячелетия мир будет сотворен вновь и навечно. Это деление истории на три акта и восемь тысячелетий, судя по всему, было известно христианским хилиастам (см. Cumont, р. 70, № 5), но иранское происхождение этой схемы не подлежит сомнению, хотя подобная эсхатологическая версия истории получила распространение на всем средиземноморском Востоке и в римской империи через посредство греко-восточных теологических концепций.
О близости конца мира возвестит ряд бедствий, и первым среди них станет падение Рима и уничтожение Римской империи — подобное апокалиптическое видение часто встречается в иудео-христианстве, но о нем знают также и иранцы (см. Cumont, p. 72). Впрочем, апокалиптический синдром встречается во всех традициях. Лактанций, как и Бахман-яшт, заявляет, что "год станет короче, месяц уменьшится, день сократится" (цит. по: Cumont, р. 78, № 1) — это то же самое представление о порче Космоса и человека, с которым мы встречались в Индии (где продолжительность человеческой жизни уменьшается с 80 тысяч до 100 лет) и которое широко распространилось в греко-восточном мире через посредство различных астрологических доктрин. Тогда обрушатся горы, и земля станет гладкой, люди начнут желать смерти и завидовать мертвым, и в живых останется лишь каждый десятый из них. "Это время, — пишет Лактанций (Instltittiones divinae (Божественные установления), VII, 17, 9; Cumont, p. 81), — когда будет отвергнуто само понятие справедливости, и невинность подвергнется поношению, когда дурные люди обрекут праведных на гонения, когда придут в забвение порядок, закон и воинская дисциплина, когда никто не будет выказывать почтения седовласой старости, когда все забудут о молитвах, когда не будет ни у кого жалости к женщинам или детям, и т. п.". Однако вслед за этой предварительной стадией придет очистительный огонь, который уничтожит дурных людей, а затем наступит тысячелетие блаженства — его ожидали также христиане-хилиасты, о нем было возвещено Исаией и в Сивиллиных книгах. Люди познают новый золотой век, который продлится до конца 7-го тысячелетия, ибо после этого последнего сражения всемирный экпиросис поглотит вселенную огнем, благодаря чему родится новый мир — справедливый, вечный и счастливый, не подверженный астральным влияниям и освобожденный от владычества времени.
Равным образом, евреи ограничили продолжительность мира семью тысячелетиями (ср., например. Завет Авраама, Этика Еноха и т. п.), однако раввины никогда не поощряли определение конца мира посредством арифметических расчетов. Они довольствовались утверждением, что о конце мира будет возвещено рядом космических и исторических бедствий (голод, засуха, войны и т. п.). Затем явится Мессия: тогда мертвые восстанут из гробов (Исаия, 26,19), Бог победит смерть, и мир обновится (Исаия, 65, 17; в Книге Юбилеев, I, 29 говорится даже о новом Творении).[112]
Мы встречаем здесь, как и во всех рассмотренных выше апокалиптических доктринах, традиционный мотив всеобщего падения нравов, торжества зла и мрака, которые предшествуют смене Эона и обновлению Космоса. В одном из вавилонских текстов[113] апокалипсис описывается следующим образом: "Когда все это случится на Небесах, прозрачное станет мутным, а чистое — грязным, все народы придут в смятение, никто не станет слушать молитв, гадания окажутся неблагоприятными…" "В этом царстве люди начнут истреблять друг друга и продавать детей своих с целью наживы, муж оставит жену свою, а жена — мужа, и дочь прогонит мать свою из дома". Другой безымянный автор возвещает, что солнце не будет больше всходить на небо, что луна больше не покажется, и т. п.
Однако в вавилонской концепции за этим периодом сумерек всегда следует новая райская заря. Как и следовало ожидать, райская эпоха часто начинается с интронизации нового владыки. Ашшурбанапал считает себя восстановителем Космоса, ибо "с тех пор, как Боги милостью своей утвердили меня на троне моих отцов, Адад ниспослал дождь свой… хлеба щедро уродились на полях… урожай был обилен и велик… стада умножились, и т. д.". (Набукудурриусур говорит о себе: "Благодаря мне земля моя познала царство изобилия, годы процветания". В одном из хеттских текстов Мурсили следующим образом восхваляет правление своего отца: "…В царствование его страна Хатти благоденствовала, при нем умножились и народ, и скот, и стада".[114] Это, несомненно, архаическая и универсальная концепция: она встречается у Гомера, у Гесиода, в Ветхом Завете, в Китае.[115])
Допустив некоторое упрощение, можно сказать, что у иранцев, равно как у евреев и христиан, отпущенная на долю Вселенной «история» имеет свой предел и конец света и совпадает с уничтожением грешников, воскрешением мертвых и победой вечности над временем. Но хотя эта доктрина становится все более и более популярной в I веке до Р. X. и в первые последующие столетия, ей не удается окончательно вытеснить традиционную доктрину периодического обновления времени посредством ежегодного повторяющегося Творения. Как мы показали в предыдущей главе, реликты этой доктрины сохранились у иранцев вплоть до позднего Средневековья. Равным образом, эта доктрина, доминировавшая в домессианском иудаизме, не исчезла целиком, поскольку в раввинистических кругах затруднялись установить точный предел, установленный Богом для Космоса, и предпочитали говорить лишь о том, что illud tempus непременно когда-нибудь наступит. С другой стороны, в христианской эллинистической традиции дается понять, что BASILEYA TON DEON(Царство Божие (греч.)) уже присутствует среди (ENTOS) тех, кто верует: следовательно illud tempus извечно пребывает в настоящем и достижим для любого человека, в любой временной момент — посредством метанойи. Поскольку речь идет о религиозном поведении, абсолютно не совпадающем с традиционным, иными словами, о «вере», периодическое обновление мира становится в христианстве обновлением самого человека. Но для того, кто включен в это вечное nunc(Ныне (лат.)) царства Божия, «история» завершается столь же бесповоротно, как и для человека архаических цивилизаций, который упразднял ее периодически.
Следовательно, и для христианина история может быть обновлена — воздействием каждого верующего и через него самого — даже до второго пришествия Спасителя, когда она и все творение будут окончательно уничтожены.
Обсуждение спорных вопросов по поводу революции, произведенной христианством в диалектике уничтожения истории и освобождения от власти времени, увело бы нас слишком далеко в сторону от данного эссе. Заметим только, что даже в трех великих религиях — иранской, иудейской и христианской — которые ограничили продолжительность Космоса тем или иным числом тысячелетий и стоят на том, что история окончательно завершится in illo tempore, сохраняются следы древней концепции о периодическом обновлении истории. Говоря другими словами, история может быть упразднена и, следовательно, обновлена немалое количество раз, прежде чем осуществится финальный эсхатон. Добавим, что в основе христианского литургического года лежит периодическое и наглядное повторение Рождества, Страстей, смерти и воскрешения Иисуса — со всеми кон нотациями, которые эта мистическая драма вызывает у христианина; иными словами, это личное и космическое обновление посредством реактуализации in concrete рождения, смерти и воскрешения Спасителя.
3.4. Судьба и история
Мы напомнили обо всех этих эллинистически-восточных доктринах, имеющих отношение к космическим циклам, с одной-единственной целью — извлечь из них ответ на вопрос, который мы задали в начале этой главы: каким образом человек выносил историю?. Ответ обнаруживается в каждой отдельно взятой системе: в зависимости от ее положения в космическом цикле — невзирая на наличие или отсутствие повторения — он определяет историческую судьбу человека. Это никоим образом нельзя считать фатализмом, какой бы смысл в него ни вкладывали, поскольку речь не идет о счастье или несчастье каждого конкретного индивидуума. Эти доктрины дают ответ на вопросы о судьбе всей современной истории, а не только индивидуальной судьбы. Человечеству (а под словом «человечество» каждый понимает известную ему совокупность людей) предназначено пережить определенную долю страданий в силу того, что оно пребывает в определенном историческом моменте — то есть, в космическом цикле, который идет к упадку или близится к своему завершению.
Каждый индивидуум волен абстрагироваться от этого исторического момента и — ввиду неизбежности его роковых последствий — найти утешение либо в философии, либо в мистике (чтобы оценить совершенно поразительное увеличение числа тех, кто пытался абстрагироваться от «истории», нам достаточно вспомнить о невероятном количестве теологических спекуляций, сект, таинств и философских систем, которые заполонили средиземноморский Восток в столетия сильнейшего исторического напряжения). Однако исторический момент в целом не имел возможности избежать своей судьбы, роковым образом проистекающей из самого пребывания на нисходящей траектории того цикла, к которому он принадлежал. Подобно тому, как в индийской системе каждый человек кали-юги может обрести личную свободу и духовное блаженство, но не в его власти избежать конечного уничтожения этого сумеречного мира во всей его полноте, в представленных ранее разнообразных доктринах исторический момент во всей своей полноте может быть только трагическим, мучительным, несправедливым, хаотическим и т. п. Невзирая на возможность бегства, предоставленную отдельным современникам, он обречен быть предвестником финальной катастрофы.
Действительно, у всех циклических систем, получивших распространение в эллинистически-восточном мире, есть одна общая черта — в рамках каждой из них современный исторический момент (какой бы ни была его позиция во времени) представляет собой упадок по сравнению с предыдущими историческими моментами. Мало того, что современный Эон уступает всем другим «векам» (золотому, серебряному и т. д.), но даже в рамках нынешнего века (то есть, в нынешнем цикле) «мгновение», в котором пребывает человек, ухудшается по мере движения времени. Эту тенденцию к девалоризации текущего момента не следует трактовать как пессимизм. Напротив, в ней выражается скорее излишний оптимизм, ибо в ухудшении современного положения вещей по крайней мере некоторые люди видели приметы неизбежного грядущего обновления. Начиная с эпохи Исаии, многие живут в тревожном ожидании военных катастроф и политических потрясений, которые служат неоспоримым признаком мессианского illud tempus, которое должно обновить мир.
Тем не менее, при всем разнообразии человеческих реакций, все они сходятся в одном: историю можно вынести не только потому, что в ней имеется смысл — в конечном счете она необходима. И для тех, кто верил в повторение всего космического цикла, и для тех, кто верил лишь в один приближающийся к своему завершению цикл, драма современной истории представлялась необходимой и неизбежной. Уже Платон, невзирая на свое снисходительное отношение к определенным системам халдейской астрологии и использование их в собственных целях, осыпал сарказмами тех, кто впадал в астрологический фатализм или уповал на вечное повторение в строгом (стоическом) смысле этого термина (ср., например, Государство, VIIi, 546 sq.). Что до христианских философов, то они вели ожесточенную борьбу против такого же астрологического фатализма,[116] заметно усилившегося в последние века Римской империи. Как мы сейчас увидим, святой Августин будет защищать мысль о вечности Рима с одной-единственной целью — опровергнуть fatum, доминирующий в циклических теориях. Однако столь же верно и то, что астрологический фатализм также учитывал ход исторических событий и тем самым помогал «современнику» понять их и вынести их, делая это столь же успешно, как разнообразные греко-восточные теологические системы, неостоицизм и неопифагорейство. Управляется ли история движением светил или же просто космическим процессом, непременно предполагающим полный распад в силу фатальной связи с изначальным объединением; подчиняется ли история воле Бога, предугаданной в видениях пророков, и т. д., результат всегда получается одинаковым: нет в истории такой катастрофы, которая была бы произвольной и случайной. Империи возникали и рушились, войны приводили к бесчисленным страданиям, испорченность, падение нравов, социальная несправедливость и т. д. постоянно возрастали именно потому, что это было необходимою, иными словами, предусмотрено космическим ритмом, демиургом, расположением светил или волей Бога.
В этой перспективе история Рима приобретает особую, благородную значимость. Несколько раз в ходе своей истории римляне испытывали ужас при мысли о неминуемой гибели города, пределы существования которого — согласно их верованиям — были положены в самый момент его основания Ромулом. Жан Юбо с изумительной проницательностью анализирует в работе Grands muthes de Rome ключевые моменты этой драмы, вызванной расхождениями в подсчетах «жизни» Рима, а Жером Каркопино напоминает об исторических событиях и духовном напряжении, благодаря которым сохранялась надежда на не катастрофическое возрождение Города (Virgile et le mystere de la IV eglogue). В периоды всех исторических кризисов два сумеречных мифа неотступно преследовали воображение римского народа: 1) жизни Города положен предел, ее продолжительность ограничена определенным количеством лет ("мистическое" число, открытое Ромулу двенадцатью орлами); 2) "Великая Година" посредством всемирного пожара — экпиросиса — положит конец всей истории, а, следовательно, и Рима. Сама римская история довольно долго опровергала эти страхи. Ибо через 120 лет после основания Рима стало понятно, что увиденные Ромулом двенадцать орлов не означают отпущенного Городу исторического срока в 120 лет, как многие опасались. Через 365 лет появилась уверенность, что пока нет речи о "Великой Године", в которой каждый год жизни Города был бы равен одному дню, и было высказано предположение, что судьба даровала Риму иную "Великую Годину", составленную из двенадцати месяцев по 100 лет. Что же касается мифа о смене ухудшающихся «веков» и вечном возвращении, разделяемого Сивиллой и философами, которые интерпретировали его в духе теорий о космических циклах, то несколько раз возникала надежда, что переход от одного «века» к другому может осуществиться без всемирного экпиросиса. Однако надежды эти всегда сопровождались тревогой. Каждый раз, когда исторические события приобретали масштаб катастрофы, римляне приходили к убеждению, что Великая Година близится к завершению и Рим находится накануне гибели. Когда Цезарь перешел через Рубикон, Нигидий Фигул возвестил о начале космическо-исторической драмы, которая положит конец Риму и всему человеческому роду (Лукан, Фарсалия, 639, 642–645; Carcopino, op. cit., p. 147). Но тот же самый Нигидий Фигул полагал (Carcopino, 52 sq.), что экпиросис не является фатальным, и возрождение, неопифагорейский метакосмесис, вполне может произойти без космической катастрофы — мысль, которая затем будет подхвачены и развита Вергилием.
В "Эподе XVI" Гораций не смог скрыть своих страхов относительно грядущей судьбы Рима. Стоики, астрологи и восточные теологи видели в войнах и бедствиях знаки неизбежной фатальной катастрофы. Исходя либо из расчетов «жизни» Рима, либо из доктрины космическо-исторических циклов, римляне были убеждены в том, что при любом раскладе Город должен исчезнуть до наступления нового Зона. Однако империя Августа, утвердившаяся после долгих и кровавых гражданских войн, будто бы установила pax aeterna. Страхи, порожденные двумя мифами — «веком» Рима и концепцией "Великой Годины", — показались тогда беспочвенными: Август вновь основал Рим, и нам больше нечего бояться за его «жизнь» — так мог сказать себе тот, кто твердо верил в мистическое значение увиденных Ромулом двенадцати орлов. Переход от железного века к золотому осуществился без экпиросиса — так мог сказать себе тот, кого неотступно преследовала мысль о космических циклах. Именно поэтому Вергилий заменяет последний saeculum (Век, поколение (лат.), а именно — век Солнца, вызывающий всемирный пожар, — веком Аполлона, наступившим без экпиросиса, и высказывает предположение, что войны оказались теми самыми знаками, которые предвещают смену железного века золотым (ср. Carcopino, p. 45 sq.). Позднее, когда царствование Августа действительно покажется новым золотым веком, Вергилий попытается развеять страхи римлян относительно срока, отпущенного Городу. В Энеиде (I, 255 sq) Юпитер уверяет Венеру, что не назначил римлянам никаких временных или пространственных пределов: "Я даровал им бесконечную империю" (His ego пес metas rerum пес tempora pono: imperium sine fine dedi, cp. Hubaux, p. 128 sq.). И именно после появления Энеиды Рим был провозглашен вечным городом (urbs aeterna), a Август — его вторым основателем.
Дата его рождения — 23 сентября — стала рассматриваться, как "отправная точка той Вселенной, чье существование Август спас и лик которой полностью изменил" (Carcopino, p. 200). Тогда распространилась надежда, что Рим может обновляться регулярно, ad infinitum. Отныне, освободившись от мифа о двенадцати орлах и экпиросисе, Город, по словам Вергилия (Энеида, VI, 798), расширится до тех пределов, что "превышают дороги Солнца и года" (extra anni solisque vias).
Здесь мы становимся свидетелями наивысшего усилия с целью добиться освобождения от астральной судьбы или от закона космических циклов и вернуться — посредством мифа о вечном обновлении Рима — к архаическому мифу ежегодного (и, главное, не катастрофического!) возрождения Космоса путем его вечного пересотворения Властителем или жрецом. Это, прежде всего, попытка переоценки истории в космическом плане, когда исторические события и катастрофы приравниваются к подлинным космическим пожарам или распадам, которые должны периодически уничтожать Вселенную, чтобы она могла возродиться вновь. Таким образом, в каждую мирную эпоху история обновляется, и, следовательно, начинается новый мир — в конечном счете (как мы убедились в случае с мифом, сложившимся вокруг Августа), Властитель повторяет Творение Космоса.
Мы привели пример с Римом, чтобы показать, как исторические события подверглись переоценке при помощи рассмотренных в этой главе мифов. Включенные в определенную теорию-миф (век Рима, Велика Година и т. д.) катастрофы не только могли быть терпимым для современников, но и обретали позитивную оценку сразу же после своего появления. Разумеется, учрежденный Августом золотой век пережил свое время лишь благодаря тому, что было им привнесено в латинскую культуру. История позаботилась о том, чтобы опровергнуть "золотой век" сразу же после смерти Августа, и для современников вновь началась жизнь в ожидании неизбежной катастрофы. Когда Рим был захвачен Аларихом, возникло убеждение, что знак двенадцати орлов Ромула восторжествовал — Город вступил в двенадцатый и последний век своего существования. Только святой Августин стремился доказать, что никому не дано знать, в какой именно момент Господь примет решение завершить историю; что, в любом случае, "вечный город" — град Божий — существует, хотя всем прочим городам согласно их природе положен предел; что в силу этого жизнь или смерть народа не зависит от какой бы то ни было астральной судьбы. Христианская мысль стремилась, таким образом, окончательно преодолеть старые мотивы вечного повторения — точно так же, как она пыталась преодолеть все прочие архаические воззрения, открыв значение нового религиозного поведения или «веры» и сделав упор на оценку человеческой личности.
ТЕРМИНЫ:"Валоризация" (франц. valorisation) означает "придание чему-либо большого по сравнению с прежним значения", "повышение цены". Другими словами, «оценивать». Соответственно «девалоризация», франц. de valorisation) означает "переоценка".
Глава 4. "УЖАС ПЕРЕД ИСТОРИЕЙ"
4.1. Устойчивость мифа о "вечном возвращении"
Проблема, к которой мы приступаем в последней главе, далеко выходит за рамки поставленных нами в этом эссе задач — поэтому мы ограничимся здесь лишь самыми общими соображениями. В самом деле, нам необходимо сопоставить "исторического человека" современности, который все знает о самом себе и желает быть творцом истории, с человеком традиционных цивилизаций, который, как мы уже показали, занимал по отношению к истории негативную позицию. Человек традиционных цивилизаций либо периодически уничтожал историю, либо подвергал ее переоценке, всегда находя универсально-исторические модели и архетипы, либо, наконец, приписывал ей метаисторический смысл (циклическая теория, эсхатологические значения и т. п.), — но в любом случае он не признавал ценности исторического события самого по себе, или, говоря другими словами, не рассматривал это историческое событие в качестве специфической категории своего собственного существования. Сравнение этих двух типов человеческого поведения неизбежно влечет за собой анализ всех современных теорий «историцизма» — с той оговоркой, что детальный их анализ увел бы нас слишком далеко от темы настоящей работы. Тем не менее, мы обязаны бросить беглый взгляд на проблему человека, который сознает самого себя лицом историческим, поскольку современный мир в настоящее время еще не целиком воспринял «историцизм»; более того: мы являемся свидетелями борьбы двух концепций — архаической, которую мы назвали бы архетипической и неисторической, и современной, постгегельянской, которая считает себя исторической. Мы ограничимся изучением лишь одного, но при этом самого существенного аспекта данной проблемы — тех решений, которые предлагаются в перспективе историцизма современному человеку с целью помочь ему вынести все более мощное давление современной истории.
В предыдущих главах мы привели множество примеров того, каким образом человек традиционных цивилизаций выносил «историю». Напомним, что он защищался от истории тем, что либо периодически упразднял ее благодаря повторению космогонического акта и периодическому обновление времени, либо придавал историческим событиям метаисторическое значение, которое было не только утешительным, но прежде всего структурным — то есть обладало способностью включаться в четко определенную систему, где Космос и человеческое существование имели присущий каждому из них смысл. Мы должны добавить, что эта традиционная концепция защиты от истории и этот способ выносить исторические события продолжали доминировать в мире вплоть до самого недавнего времени; равным образом, даже и сегодня они продолжают утешать европейские землевладельческие (= традиционные) сообщества, которые упорно держатся за подобную неисторическую позицию и именно поэтому вынуждены отражать яростные атаки революционной идеологии всех типов. Христианизация простонародных слоев европейского населения не сумела полностью упразднить как концепцию архетипов (где исторический персонаж превращается в образцового героя, а историческое событие — в мифическую категорию), так и циклические или астральные теории (благодаря которым история получает оправдание, и муки, вызванные историческим давлением, обретают эсхатологический смысл). Приведем лишь несколько примеров. Завоеватели-варвары эпохи раннего Средневековья были отождествлены с библейским архетипом Гога и Магога, а затем обрели онтологический статус и эсхатологическую функцию. Несколько веков спустя христиане увидели в Чингисхане нового Давида, призванного осуществить пророчества Иезикииля. При таком взгляде страдания и катастрофы, произошедшие вследствие появления варваров на историческом горизонте Средневековья, оказались «выносимыми» — точно такой процесс несколькими тысячелетиями ранее позволил вынести ужас перед историей обитателям древнего Востока. Подобные оправдания исторических катастроф еще и сегодня помогают сносить тяготы существования десяткам миллионов людей, которые по-прежнему видят в нескончаемом давлении событий знак божьей воли или астрального рока.
Если мы взглянем на другую традиционную концепцию — теорию циклического времени и периодического обновления истории, независимо от наличия или отсутствия в ней мифа "вечного повторения" — то убедимся, что и она, в конечном счете, проникла в христианскую философию, хотя первые христианские мыслители вели с ней ожесточенную борьбу. Напомним, что в христианстве время реально в силу того, что имеет смысл — Искупление. "Человечество движется по прямой линии — от изначального Грехопадения к финальному Искуплению. Смысл этой истории является единственным в своем роде, поскольку Воплощение — факт единственный в своем роде. Не случайно так упорно повторяется в главе IX Послания к Евреям и в Первом послании Петра (Prima Petri, III, 18), что Христос отдал жизнь за грехи наши только один раз, раз и навсегда (hapax, ephapax, semel); это событие не принадлежит к явлениям повторяющимся, неоднократным (pollakis). Ход истории, следовательно, направляется и определяется единственным в своем роде, уникальным по определению фактом. В силу этого судьба человечества, равно как и частная судьба каждого из нас, включается — также один раз, раз и навсегда — в конкретное и необратимое время, "время истории и жизни"".[117] Именно эта концепция линейного времени и истории, которую уже во II веке наметил Ириней Лионский, будет воспринята святым Василием, святым Григорием и окончательно разработана святым Августином.
Однако, невзирая на усилия этих Отцов Церкви, теории циклов и астральных влияний на судьбу человека и исторические события будут использованы, пусть даже частично, другими Отцами и религиозными писателями — такими, как Климент Александрийский, Минуций Феликс, Арнобий, Теодорет. Конфликт между этими двумя фундаментальными концепциями Времени и Истории продолжался вплоть до XVII века. Мы не можем изложить здесь суть великолепных исследований Пьера Дюана и Л. Торндайка, дополненных и расширенных Сорокиным.[118] Напомним лишь, что в период расцвета Средневековья циклические и астральные теории начинают доминировать в историологических и эсхатологических трудах. Получив широкое распространение уже в XII веке (Thorndike, I, р. 455 sq.; Sorokin, p. 371), они становятся объектом систематического изучения в следующем столетии — благодаря, прежде всего, переводам арабских авторов (Duhem, V, p. 223 sq.). Основное направление усилий — это попытка установить все более точные корреляции между космическими и географическими факторами и соответствующими периодами (подобный подход был предложен уже Птолемеем в Тетрабиблии во II веке до Р. X.). Такие мыслители, как Альберт Великий, святой Фома, Роджер Бэкон, Данте (Пир, II, гл. 14) и многие другие верят, что циклы и отдельные периоды подчиняются влиянию звезд, которое либо происходит по воле Бога и служит ему средством воздействия на историю, либо — и эта гипотеза постепенно становится доминирующей — могущество звезд является силой, имманентно присущей Космосу.[119] Короче, если воспользоваться формулировкой Сорокина (ор. cit., p. 372), в Средние века господствует эсхатологическая концепция (в двух своих существенных аспектах — творение и конец мира), дополненная теорией циклических волн, которая объясняет периодическое возвращение тех или иных явлений. Эта двойная схема лежит в основе философских рассуждении вплоть до XVII века, хотя параллельно уже начинает зарождаться концепция поступательного прогресса истории. В Средние века зачатки этой теории можно обнаружить у Альберта Великого и святого Фомы, однако с наибольшей четкостью и цельностью она представлена в Вечном Евангелии Иоахима Флорского, который включил ее в свою гениальную эсхатологию истории — самую значительную из тех, что появились в христианстве после святого Августина. Иоахим Флорский делит историю мира на три великих эпохи, каждую из которых вдохновляет и направляет соответственно один из членов Троицы — Отец, Сын, Дух Святой. В видении калабрийского аббата эти эпохи последовательно раскрывают по ходу исторического развития новый масштаб божества, что означает постепенное движение человечества к совершенству, которое в последней фазе — вдохновленной Святым Духом — приводит к полной духовной свободе.[120]
Но, как уже было сказано, господствующей тенденцией постепенно становится стремление увековечить циклические теории. Наряду с объемистыми астрологическими трактатами возникают также первые проявления научной астрономии. В силу этого в теориях Тихо Браге, Кеплера, Кардан, Дж. Бруно или Кампанеллы циклическая идеология мирно уживается с концепцией линейного прогресса, приверженцами которой выступают такие мыслители, как Ф. Бэкон или Паскаль. Начиная с XVII века теория линейного и поступательного движения приобретает все больше сторонников, порождая веру в бесконечность прогресса. Провозглашенная уже Лейбницем, эта вера начинает доминировать в век «просвещения» и, благодаря триумфу эволюционистских идей, подвергается вульгаризации в XIX веке. Только с приходом нашего столетия вновь появляются признаки определенного отторжения представления о линейности исторического прогресса и возникает некоторый интерес к теории циклов (Sorokin, p. 379 sq.): так, мы присутствуем при реабилитации понятий цикла, волн, периодических колебаний в политической экономии; в философии Ницше выдвигает на первый план миф о вечном возвращении; что же касается философии истории, то такие ученые, как Шпенглер или Тойнби, по-новому осмысляют проблему периодизации,[121] и т. п. По поводу этой реабилитации циклических концепций Сорокин вполне справедливо замечает (р. 383, п. 80), что нынешние теории о смерти Вселенной не исключают гипотезу о создании новой Вселенной — это несколько напоминает теорию "Великой Годины" в греко-восточных теологических рассуждениях и состоящий из юг цикл индийской философии (см. выше). В сущности, можно было бы сказать, что лишь в современных циклических концепциях архаический миф о вечном повторении достигает вершины своего развития. Ибо средневековые циклические теории довольствовались тем, что определяли периодизацию событий, включая их в космические ритмы и подчиняя роковому воздействию звезд. Благодаря этому имплицитно утверждалось и циклическое повторение исторических событий, даже если такое повторение не считалось продолжающимся ad infinitum. Более того: поскольку исторические события зависели от циклов и астральных влияний, они становились постижимыми и даже прогнозируемыми, ибо для них можно было найти совершенную модель, войны, голод, бедствия, вызванные современной историей, были всего лишь имитациеи архетипа, установленного звездами и небесным распорядком, в котором далеко не всегда отсутствовала воля божества. Точно так же, как и на закате античности, эти новые версии мифа о вечном повторении были источником наслаждения для интеллектуальной элиты и источником утешения для тех, кто испытывал на себе давление истории. Крестьянские массы — как в древности, так и в современную эпоху — не слишком интересовались циклическими и астральными формулами, поскольку находили поддержку и утешение в концепции архетипов и повторения; эту концепцию они «переживали» не столько в космическом и астральном, сколько в мифическом и историческом плане (превращая, например, исторических персонажей в образцовых героев, исторические события в мифические категории, и т. п. — в полном соответствии с диалектикой, суть которой была раскрыта ранее).
4.2. Затруднения историцизма
Возвращение циклических теорий в сферу современной мысли чрезвычайно знаменательно. Не чувствуя себя достаточно компетентными, чтобы определить их истинность, мы заметим лишь, что сформулированный в терминах Нового времени архаический мир выдает, по крайней мере, одно стремление — попытку обнаружить смысл и трансисторическое оправдание исторических событий. Стало быть, мы вернулись на догегельянские позиции, поскольку решения в духе «историцизма» — от Гегеля и Маркса до экзистенциализма — имплицитно поставлены под сомнение. Ведь со времен Гегеля все усилия были направлены на то, чтобы сохранить и дать общеисторическому событию как таковому, событию в себе и для себя. "Если мы признаем, что вещи являются такими, как они есть, по необходимости, иными словами, не произвольными и не случайными, мы тем самым признаем, что они должны быть такими, как они есть", — писал Гегель в своей работе, посвященной немецкой конституции. Понятие исторической необходимости спустя столетие приобретет победоносную актуальность — ибо все жестокости, извращения и трагедии Истории получали и продолжают получать оправдание требованиями "исторического момента". Весьма вероятно, что сам Гегель не желал заходить так далеко. Но, решив примириться с собственным историческим моментом, он вынужден был в каждом историческом событии видеть волю Мирового Духа. Именно по этой причине он считал "чтение утренних газет чем-то вроде позитивного благословения наступившему утру". С его точки зрения, ежедневный контакт с событиями сам по себе помогает человеку сориентироваться в своих отношениях с миром и Богом.
Каким образом мог Гегель знать, что именно является необходимым в Истории и, следовательно, должно осуществляться именно так, как осуществилось? Ему казалось, будто он знает волю Мирового Духа. Мы не станем говорить о дерзновении подобного подхода, который, в конечном счете, упраздняет как раз то, что Гегель желал спасти в Истории — человеческую свободу. Но в его философии истории есть один аспект, чрезвычайно для нас интересный, поскольку в нем сохраняется кое-что от иудео-христианской концепции — историческое событие рассматривается как проявление Мирового Духа. Таким образом, мы наблюдаем явный параллелизм между гегелевской философией и теологией истории у еврейских пророков: для них, как и для Гегеля, событие считается необратимым и самоценным, ибо это новое проявление воли Бога — как мы помним, эта позиция была несомненно «революционной» в рамках традиционных цивилизаций, управляемых вечным повторением архетипов. Следовательно, согласно Гегелю, в судьбе народа сохраняется трансисторическое значение, поскольку любая история оказывается новым и все более совершенным проявлением Мирового Духа. Однако с приходом Маркса история лишилась всякого трансцендентального значения — теперь она становится всего лишь проявлением классовой борьбы. В какой мере подобная теория могла оправдать исторические страдания? Достаточно вспомнить, среди прочего, страстное негодование таких мыслителей, как Белинский и Достоевский, которые задавались вопросом, как могут быть искуплены — в свете марксисткой или гегелевской диалектики — трагедии, вызванные угнетением, массовым голодом, депортациями, унижениями и убийствами, которыми переполнена история человечества.
Тем не менее, марксизм сохраняет за историей определенный смысл, ибо события не рассматриваются в нем как череда случайных действий: они включены в стройную систему и, главное, имеют точную цель — окончательное уничтожение ужаса перед историей, «спасение». Таким образом, в терминах марксисткой философии истории воспроизводится Золотой Век архаических эсхатологических концепций. В какой-то мере можно согласиться не только с тем, что Маркс "поставил гегелевскую философию с головы на ноги", но и с тем, что он осуществил на чисто человеческом уровне переоценку изначального мифа о Золотом Веке, но с одной лишь разницей — Золотой Век располагается в конце истории, хотя ему следовало находиться также и в начале. Именно в этом состоит для убежденного марксиста тайна исцеления против ужаса истории: если современники "темных веков" утешались тем, что увеличение их страданий и возрастание зла в мире в целом ускоряет финальное избавление, то убежденный марксист нашего времени перед лицом драмы, вызванной давлением истории, точно так же воспринимает зло как необходимость, видя в нем предвестие неизбежной близкой победы, которая навсегда положит конец любому историческому «злу».
В рамках различных концепций философского «историцизма» становится все труднее выносить "ужас перед историей". Это происходит из-за того, что любое историческое событие обретает в них свой полный и единственный в своем роде смысл. Нам достаточно напомнить здесь, что в связи с теоретическими затруднениями историцизма выказывали беспокойство уже такие мыслители, как Риккерт, Трёльч, Дильтей и Зиммель; эти опасения лишь частично были развеяны в недавних работах Кроче, К. Манхейма или Ортеги-и-Гассета.[122] Мы не собираемся дискутировать по поводу философских обоснований исгорицизма как такового или обсуждать возможность создания "философии истории", которая сумела бы преодолеть релятивизм. Сам Дильтей в семидесятилетнем возрасте признавал, что "относительность всех человеческих понятий является последним словом исторического видения мира". Напрасно надеялся он, что "allgemeine Lebenserfahrunf"("Всеобщий здравый смысл"(нем.)) окажется заветным средством для преодоления этой относительности.
Тщетно и Майнеке взывал к "опыту совести" в качестве транссубъективного подхода, способного выйти за пределы релятивизма исторической жизни. Хайдеггер уже взял на себя труд разъяснить, что историческое восприятие человеческого существования препятствует каким бы то ни было попыткам выйти за пределы Исторического Времени.
Для нашей работы представляет интерес только один вопрос: каким образом можно вынести "ужас перед историей" в рамках историцизма? Простая констатация того факта, что перед нами историческое событие, иначе говоря, оно произошло именно так, а не иначе, вряд ли может служить ему оправданием и освободить человечество от внушенного им ужаса. уточним сразу же, что речь не идет о проблеме зла, которое — под каким бы углом его ни рассматривать — остается проблемой философской и религиозной; речь идет о проблеме истории как таковой, о проблеме «зла», связанной не с условиями человеческого существования в целом, а с поведением человека по отношению к другим людям. Хотелось бы понять, к примеру, как можно вынести и оправдать муки и исчезновение стольких народов, которые страдают и исчезают с лица земли лишь по той простой причине, что они оказались у истории на дороге, что им довелось жить рядом с Империями, озабоченными своей постоянной экспансией, и т. д. Какое может иметь оправдание, скажем, тот факт, что Юго-Восточная Европа была обречена на страдания в течение многих веков — ив силу этого ей пришлось отказаться от малейших поползновений пробиться на более высокий уровень исторического существования, от всяких попыток творчества в общемировом масштабе — и все это лишь потому, что она лежала на пути у азиатских завоевателей и стала потом ближайшим соседом Османской империи? Да и в наши дни, когда историческое давление не предоставляет более никакого укрытия, как сможет человек вынести катастрофы и ужасы истории — начиная от депортаций и массового истребления и кончая атомными войнами — если за всем этим не увидит он никакого знака, никакого трансисторического намерения, если все это будет лишь слепой игрой экономических, социальных и политических сил или, что еще хуже, результатом тех «свобод», которые присвоило себе меньшинство, чтобы без помех распоряжаться на сцене всемирной истории?
Мы знаем, как смогло человечество в прошлом вынести все выпавшие на его долю страдания — они считались наказанием Божьим, приметой упадка «Века» и т. д. И с ними примирялись лишь потому, что они имели мета-исторический смысл, и потому еще, что для большей части человечества, остававшейся в рамках традиционной культуры, история не обладала и не могла обладать собственной ценностью. Каждый герой повторял архетипический жест, в каждой войне возобновлялась битва между добром и злом, каждая новая социальная несправедливость отождествлялась с муками Спасителя (а в дохристианском мире — со страстями божественного Вестника или растительного божества), в каждом новом убийстве видели повторение славной кончины мучеником, и т. п. Для нас совершенно не важно, в какой степени были эти верования наивными и всегда ли подобный отказ от истории оказывался эффективным. Значение, по нашему мнению, имеет только один факт: именно благодаря подобному подходу десятки миллионов людей в течение долгих веков выносили величайшее историческое давление — и они не предавались отчаянию, не сводили счеты с жизнью, не впадали в состояние духовного бесплодия, которое всегда влечет за собой релятивистский или нигилистический взгляд на историю.
Впрочем, мы уже отмечали, что еще и сегодня весьма значительная часть населения Европы, не говоря уже о других континентах, продолжает оставаться в рамках традиционной, «антиэволюционистской» культуры. Следовательно, проблема встает только перед «элитой», ибо лишь ей приходится осмыслять — все более напряженно — свою позицию по отношению к истории. Не подлежит сомнению, что христианство и эсхатологическая философия истории по-прежнему способны удовлетворить значительную часть этой элиты. Равным образом, до определенной степени верным является утверждение, что марксизм — особенно в своих народных формах — представляется для некоторых людей защитой против ужаса истории. Одна лишь эволюционистская позиция, во всех ее разновидностях и нюансах — от «судьбы» Ницше до «темпоральности» Хадегтера — оставляет человека безоружным.[123] И это вовсе не случайное совпадение, что отчаяние, amor fati и пессимизм были возведены этой философией в ранг героических добродетелей и инструментов познания.
Тем не менее, хотя эта позиция является самой современной и, в некотором смысле, неизбежной для всех мыслителей, которые считают человека "существом историческим", ей не удалось окончательно подчинить себе современную философию истории.
Мы отметили выше различные недавние тенденции, нацеленные на переоценку цикличной периодичности и даже вечного возвращения. Эти тенденции свидетельствуют не только о пренебрежении к «историцизму», но и к истории как таковой. Похоже, мы имеем полное основание видеть в них сопротивление истории и более того — бунт против исторического времени, попытку вновь включить это историческое время, обогащенное опытом человеческого существования, в космическое, циклическое и бесконечное время. Стоит напомнить, что творчество двух самых значительных писателей нашего времени — Т. С. Эллиота и Джеймса Джойса — проникнуто глубочайшей ностальгией по мифу о вечном повторении и, в конечном счете, упразднении времени. Равным образом, мы имеем право предположить, что по мере нарастания ужаса перед историей, по мере осознания хрупкости существования в рамках истории, позиции историцизма будут окончательно поколеблены. И в тот момент, когда история окажется способной сделать то, что до сей поры не удавалось ни Космосу, ни человеку, ни случаю, а именно — полностью уничтожить человеческий род, мы, быть может, станем свидетелями отчаянной попытки поставить "исторические события" под запрет при помощи реинтеграции человеческого общества в культуру (искусственную в силу своей заданности) архетипов и их повторения. Другими словами, вполне возможно представить себе эпоху, причем, не слишком удаленную, когда человечество ради своего выживания полностью прекратит "творить историю" — в том смысле, в каком ее творили начиная с появления первых империй — и предпочтет повторять предписанные архетипические жесты, постаравшись забить такую опасную и бесполезную вещь, как спонтанное действие, рискующее иметь «исторические» последствия. Было бы очень интересно сравнить неисторическое поведение грядущего общества с райскими и эсхатологическими мифами Золотого Века — мифами о начале и конце времен. Впрочем, мы собираемся продолжить эти размышления в другой работе, поэтому вернемся к нашей проблеме: отношение исторического человека к воззрениям архаического и те доводы, посредством которых он пытается их опровергнуть в рамках эволюционистского подхода.
4.3. Свобода и История
Мы с полным правом можем трактовать неприятие концепций исторической периодизации и вытекающий из него в конечном счете отказ от архаических концепций архетипов и
повторения как сопротивление современного человека Природе, как желание "исторического человека" утвердить свою автономию. В свое время Гегель с благородной самонадеянностью заявил, что в Природе не происходит ничего нового. Фундаментальное различие между человеком архаических цивилизаций и современным «историческим» человеком состоит в том, что последний придает все большую ценность историческим событиям, иными словами, тем «новшествам», которые для человека традиционной культуры были либо незначительной случайностью, либо нарушением нормы (следовательно, «ошибкой», "грехом" и т. д.) — в силу этого их следовало периодически «изгонять» (упразднять). Человек, сознающий себя существом историческим, неизбежно увидит в традиционной концепции архетипов и повторения неоправданную реинтеграцию истории (то есть, «свободы» и "новизны") в Природу (где все повторяется). Ибо архетипы, скажет современный человек, также являются «историей», поскольку представляют собой определенные жесты, действия или распоряжения — пусть даже считается, что они происходили in illo tempore, но они тем не менее произошли, то есть родились в определенное время и «случились» точно так же, как любое другое историческое событие. В изначальных мифах часто говорится о рождении, жизни и исчезновении божества или героя, «цивилизующие» деяния которых повторяются затем до бесконечности. Это означает, что у архаического человека также имеется «история» — пусть даже примитивная и соотнесенная с мифическим временем. Упорный отказ архаического человека от истории и нежелание осознать себя в конкретном времени свидетельствуют, таким образом, о его слишком рано насупившей усталости, о патологической боязни движения и действия: оказавшись в ситуации, когда следует либо принять историческое существование и связанный с этим риск, с одной стороны, либо целиком погрузиться в Природу, с другой стороны, он делает выбор в пользу такой реинтеграции.
Современный человек имел бы даже право увидеть в столь полном подчинении архаического человека архетипам и повторению не только наивный первобытный восторг перед первыми созидательными, спонтанными, свободными деяниями и бесконечно повторяющееся поклонение им, но и чувство вины человека, совсем недавно вырвавшегося из животного (Природного) рая, — именно это чувство заставляет включить в рамки вечного повторения природы те изначальные, созидательные и спонтанные деяния, которыми ознаменовалось освобождение. Продолжив свой критический анализ, современный человек мог бы, пожалуй, обнаружить в этом страхе, этих колебаниях и этой усталости перед лицом любого неархетипического деяния стремление Природы к равновесию и покою; и он обнаружил бы такую же тенденцию в нарушении равновесия, которое фатальным образом сопровождает каждое буйное проявление Жизни — некоторые считают нарушением равновесия даже потребность разума унифицировать Реальность путем познания. В конечном счете, современный человек, который принимает или верит, что принимает историю, может упрекнуть архаического человека, пленника мифического мира архетипов и повторения, в креативном бессилии или, что означает почти то же самое, в неспособности справиться с риском, неотделимым от любого созидательного деяния. Для нашего современника человек может быть творцом лишь в той мере, в какой он является существом историческим) говоря другими словами, нет у него иной возможности созидать кроме той, которая черпает силы в его собственной свободе) следовательно, ничто ему не дозволено, кроме свободы творить историю, сотворяя самого себя.
На критические высказывания современного человека человек традиционных цивилизаций мог бы ответить обличениями прямо противоположного толка — и одновременно они стали бы апологией архаического типа существования. Все более спорным выглядит утверждение, сказал бы он, что современный человек способен сотворить историю. Напротив, чем более он становится современным,[124] иными словами, лишенным защиты перед ужасом истории, тем меньше у него шансов творить историю. Ибо эта история либо делается сама по себе (благодаря тем зёрнам, что произросли из деяний, совершенных в прошлом, несколько веков или даже несколько тысячелетий тому назад: упомянем лишь последствия открытия земледельческих культур или способов обработки металлов, промышленную революцию XVIII века и т. п.), либо совершается все более ограниченным числом людей, которые не только запрещают своим современникам прямо или косвенно вмешиваться в созидаемую ими (или им) историю, но и сверх того обладают вполне достаточными возможностями, чтобы заставить каждого индивидуума выносить последствия этой истории — то есть жить в постоянном и нарастающем страхе перед ней. Свобода творить историю, которой так гордится современный человек, на самом деле иллюзорна почти для всего человеческого рода. Самое большое, что остается человеку, это свобода выбирать между двумя возможностями: 1) оказывать сопротивление истории, создаваемой незначительным меньшинством людей (и в этом случае у него есть свобода выбора между самоубийством и неизбежными репрессиями); 2) вести существование, недостойное человека или же спасаться бегством. Свобода, вытекающая из «исторического» существования, имела место — и то с определенными ограничениями — лишь в начале современной эпохи, но она становится все более недостижимой по мере того, как эта эпоха обретает свое «историческое» значение, то есть отчуждается от любой трансисторической модели. Поэтому марксизм и фашизм, например, естественным образом приводят к появлению двух типов исторического существования: вождя (единственного «свободного» человека) и подчиненной ему массы, которая обнаруживает в историческом существовании вождя не архетип своего собственного существования, а руководящую силу, которая позволяет им совершать те или иные действия.
Таким образом, для человека традиционной культуры современный человек отнюдь не является свободным существом или творцом истории. Напротив, человек архаических цивилизаций может гордиться своим способом существования, который дарует ему возможность быть свободным и творить. Он свободен стать лучше, чем был, свободен уничтожить свою собственную «историю» путем периодического уничтожения времени и коллективного возрождения. Эту свободу по отношению к собственной «истории» человек, считающий себя «историческим», никакими средствами обрести не может, ибо собственная его «история» абсолютно необратима и вдобавок является неотъемлемой частью человеческого существования. Нам известно, что архаические и традиционные общества допускали свободу начинать каждый год новое, «чистое», незапятнанно добродетельное существование. И речь здесь идет вовсе не о подражании Природе, которая также периодически возрождается, "начинаясь вновь" с каждой весной и обретая в каждой весне новую могучую силу. Ибо Природа повторяет саму себя, и каждая новая весна — все та же вечная весна (то есть повторение акта Творения), тогда как «чистота» архаического человека после периодического уничтожения времени и обретения своих незапятнанных добродетелей позволяет ему на пороге каждой "новой жизни" достичь существования в вечности и, вследствие этого, окончательно — hic et nunc(Здесь и теперь (лат.)) — уничтожить мирское время. Незапятнанные «возможности» Природы в начале каждой весны и «возможности» архаического человека в начале каждого нового года не идентичны.
Природа обретает только саму себя, тогда как архаический человек обретает возможность окончательно преодолеть время и утвердиться в вечности. В той мере, в какой ему не удается это сделать, в той мере, в какой он "совершает грех", то есть впадает в «историческое», временное существование, он каждый год мешает себе реализовать эту возможность. Однако в любом случае он сохраняет свободу уничтожить подобные ошибки, упразднить воспоминание о своем "падении в историю" и сделать новую попытку окончательного выхода из времени.[125]
С другой стороны, архаический человек, безусловно, имеет право считать себя в большей степени творцом, нежели современный человек, который по собственному убеждению является творцом всего лишь истории. В самом деле, каждый год архаический человек становится участником повторения космогонии — акта творения по определению. Можно даже добавить, что в течение некоторого времени человек был «творцом» в космическом плане, поскольку имитировал эту периодическую космогонию (повторяя ее, между прочим, и во всех других жизненных сферах, ср. с. 98 и ел.[126]) и принимал в ней участие. В связи с этим уместно напомнить о «созидательных» сторонах восточных философских систем и обрядов, в частности, индийских, которые также остаются в рамках традиционной культуры. Восток с полным единодушием отвергает мысль об онтологической необратимости существования, хотя и признает изначальной в определенном смысле «экзистенциалистскую» идею (а именно, констатацию того факта, что «страдание» является типической ситуацией любого космического существования). Но при этом Восток отказывается считать человеческую судьбу окончательной и необратимой. Восточные обряды нацелены, прежде всего, на то, чтобы упразднить или преодолеть условия человеческого существования. Тут можно говорить не только о свободе (в позитивном смысле) или об освобождении (в негативном смысле), но и творении — ибо речь идет именно о сотворении нового человека. Подобного сверхчеловека— человека-бога — исторический человек никогда не помышлял создать даже в своем воображении.
4.4. Отчаяние или вера
Строго говоря, подобный диалог между архаическим и современным человеком не имеет большого значения для решения нашей проблемы. В самом деле, при всей разноголосице мнений относительно свободы и творческих возможностей исторического человека совершенно очевидно, что ни одна из эволюционистских философских систем не способна защитить его от ужаса перед историей. Можно было бы представить себе еще одну, последнюю попытку спасения истории и создания ее онтологии, когда события рассматривались бы как серия «ситуаций», посредством которых человеческий разум осознает уровни реальности, не постижимые иными средствами. Подобное оправдание истории не лишено интереса,[127] и мы обещаем вернуться к этой теме в другом месте. Но мы уже и сейчас можем заметить, что такая система способна защитить от ужаса перед историей лишь тогда, когда в ней постулируется существование хотя бы Мирового Духа. Какое утешение дает нам знание того, что страдания миллионов людей позволили открыть конечный уровень человеческого существования, если за этим уровнем остается лишь небытие? Еще раз повторим, что мы не обсуждаем здесь истинность эволюционистской философии — нас интересует лишь то, в какой мере может подобная философия спасти от ужаса перед историей. Если исторические трагедии оправдываются тем, что они послужили для человека инструментом познания границ человеческого сопротивления, то подобное оправдание никак не может спасти от отчаяния.
В сущности, безнаказанно выйти из культуры архетипов и повторения можно лишь при условии принятия философии, не исключающей существование Бога. Это, кстати говоря, подтвердилось, когда за пределы культуры архетипов и повторения первым вырвалось иудео-христианство, которое ввело в религиозный опыт новую категорию — веру. Не надо забывать: если вера Авраама состояла в том, что для Бога нет ничего невозможного, то вера христианства означала, что нет ничего невозможного для человека. "Имейте веру Божию. Ибо истинно говорю вам: если кто скажет горе сей: "Поднимись и ввергнись в море", и не усумнится в сердце своем, но поверит, что сбудется по словам его, — будет ему, что ни скажет. И потому говорю вам: все, чего ни будете просить в молитве, все получите, — и будет вам" (Марк, XI, 22–24).[128] Вера в данном контексте, как, впрочем, и во многих других, означает полное освобождение от всякого рода естественных «законов» и, следовательно, ведет к высшей степени свободы, какую только может вообразить человек — возможность оказывать влияние даже на онтологический статус Вселенной. Поэтому она является созидателъной свободой по определению. Другими словами, она представляет собой новую формулу сотрудничества человека с творением и была дарована ему первой — оставаясь при этом единственной — в момент выхода за пределы традиционной культуры архетипов и повторения. Лишь такая свобода (помимо ее сотериологической и, следовательно, религиозной в строгом смысле этого слова ценности) способна защитить современного человека от ужаса перед историей — это свобода, которая исходит от Бога и опирается на него. Любая другая современная свобода может, конечно, принести некоторое удовлетворение тому, кто ею обладает, однако она бессильна оправдать историю, а это равносильно ужасу перед историей с точки зрения любого человека, который не лукавит сам с собой.
Впрочем, можно сказать, что христианство — это «религия» человека современного и исторического, человека, который одновременно обрел личную свободу и линейное время (вместо времени циклического). Равным образом, интересно отметить, для современного человека, признающего историю как таковую, а не как повторение, существование Бога становится настоятельной потребностью — в отличие от человека архаических и традиционных культур, который мог защищаться от ужаса перед историей с помощью всех упомянутых в этой книге мифов, обрядов и ритуалов. Заметим к слову: хотя концепция Бога и связанного с ней религиозного переживания существовала уже в самые отдаленные времена, она порой замещалась другими религиозными «формами» (тотемизм, культ предков. Великие Богини плодородия и т. п.), которые больше отвечали религиозным потребностям «примитивного» человека. В рамках культуры архетипов и повторения можно было вынести ужас перед историей, если таковой обнаруживал себя. С тех пор, как была «придумана» вера в иудео-христианском смысле этого слова (= для Бога нет ничего невозможного), человек, вырвавшийся за пределы архетипов и повторения, может защититься от этого ужаса только при помощи Бога. Ибо лишь при условии веры в существование Бога он обретает свободу (в силу своей автономии во Вселенной, управляемой по своим законам, или, говоря другими словами, в силу «появления» во Вселенной нового и уникального в своем роде существа), и одновременно уверенность, что все исторические трагедии имеют трансисторическое значение — даже если это значение не всегда внятно для человека в его нынешнем состоянии. Любая иная позиция современного человека ведет, в конечном счете, к отчаянию. Это отчаяние вызвано не только самой природой человеческого существования, но и сознанием того, что в исторической вселенной подавляющее большинство человеческих существ испытывает постоянный (пусть даже и не всегда осознанный) ужас перед историей.
В этом смысле христианство, безусловно, оказывается религией "падшего человека" — в той мере, в какой современный человек ощущает необратимость своего включения в историю и в прогресс, а также в той мере, в какой история и прогресс означают падение, обусловленное их полным и окончательным отречением от рая архетипов и повторения.