Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Почему-то не могу больше ничего тебе написать помимо того, что касается только нас, нас двоих в толчее мира. Все чуждое чуждо. Несправедливость! Несправедливость! Но губы лепечут, а лицо уткнулось тебе в колени.

* * *

После Вены осталась горечь, можно я это скажу? Там, в лесу, на второй день, по-моему, ты сказала что-то вроде: «Борьба с прихожей долго продолжаться не может». А в предпоследнем меранском письме пишешь о болезни. Как мне найти выход между двумя этими вещами? Я говорю это не из ревности, Милена, я не ревную. Либо мир так мал, либо мы так огромны, во всяком случае мы заполняем его целиком. К кому мне ревновать?

Вторник, вечером

7) Видишь, Милена, теперь я посылаю тебе даже это письмо, вовсе не зная, что в нем написано. Вышло так: я обещал ей сегодня в 3.30 быть возле ее дома. Собирались прокатиться на пароходе; но вчера я лег очень поздно и почти не спал, поэтому с утра пневматической почтой отправил ей записку: после обеда мне необходимо поспать, поэтому приду только в 6. От беспокойства, которое при всех письменных и телеграфных гарантиях никак не желало униматься, я добавил: «Письмо в Вену отошли только после того, как мы его обсудим». Она же в полубеспамятстве написала это письмо еще рано утром – хотя даже не может сказать, что именно написала, – и сразу бросила в ящик. Получив мою пневматическую депешу, бедняжка в страхе бежит на почтамт, умудряется где-то разыскать письмо, на радостях отдает служащему все свои деньги, причем только задним числом пугается размера суммы, и вечером приносит письмо мне. Что мне теперь делать? Ведь моя надежда на скорое, окончательное, благополучное разрешение основана на этом письме и на воздействии твоего ответа, и признаться, это надежда бессмысленная, но другой у меня нет. Если я открою письмо и заранее прочитаю, я, во-первых, обижу ее, а во-вторых, наверняка не смогу его тогда отослать. Вот и шлю его тебе заклеенным, отдаю в твои руки целиком и полностью, как уже отдал в эти руки себя.

В Праге слегка пасмурно, письма пока нет, на сердце тяжеловато, и хотя совершенно невозможно, чтобы уже пришло какое-нибудь письмо, сердцу этого не объяснишь.

Ф.

Вторник, еще позднее

8) Едва бросил это письмо в почтовый ящик – и сразу подумал: как же я мог потребовать от тебя такое. Не говоря о том, что принять здесь правильное и необходимое решение – все же только мое дело, для тебя, верно, совершенно невозможно довериться чужому человеку и написать ему такое ответное письмо. Ну что ж, Милена, прости мне эти письма и телеграммы, отнеси их за счет моего рассудка, ослабленного прощанием с тобою; ничего страшного, если ты ей не ответишь, ведь непременно найдется какое-нибудь другое решение. Не тревожься из-за этого. Я просто донельзя устал от этих прогулок, сегодня на Вышеград, вот в чем дело. К тому же завтра приезжает дядя, и я редко буду один.

Поговорим о более приятном: известно ли тебе, когда ты в Вене была одета красивее всего, ну просто немыслимо красиво? Тут даже и спорить нечего – в воскресенье.

7 июля, Среда, вечер

9) Пишу впопыхах, лишь несколько слов в честь моего новоселья, – впопыхах, потому что в 10 часов прибывают родители из Франценсбада, в 12 часов – дядя из Парижа, и все хотят, чтоб я их встретил; новоселья – потому что я, освобождая дяде место, переехал в пустую квартиру сестры, которая сейчас в Мариенбаде. Пустая большая квартира, это прекрасно; правда, улица более шумная, но в целом обмен отнюдь не плохой. А написать я тебе должен был непременно, потому что из моих последних жалобных писем (самое ужасное я сегодня утром от стыда порвал; подумай: у меня еще нет никаких известий от тебя, но жаловаться по почте глупо, что мне почта) ты могла заключить, что я в тебе не уверен, что я боюсь тебя потерять; нет, ничего подобного. Разве смогла бы ты стать для меня тем, что ты есть, если б я был в тебе не уверен? Такое впечатление создается оттого, что мне дано было пережить краткую телесную близость и потом внезапную телесную разлуку (почему именно в воскресенье? почему именно в 7 утра? почему вообще?), – от всего этого, конечно, голова может пойти кругом. Прости! А теперь, на сон грядущий, на спокойную ночь, прими единым потоком всего меня и все мое – все, что радо покоиться в тебе.

Ф.

8 июля, Четверг, утро

10) Улица шумная, к тому же наискосок что-то строят, перед окном не русская церковь,[50] а жилища, набитые людьми, – и все-таки: быть одному в комнате – это, наверное, условие жизни, быть одному в квартире – условие (если говорить совсем точно: временное) счастья (и – одно из условий, ибо что проку было бы в квартире, если б я не жил, если б у меня не было родины, дарующей мне успокоение, – к примеру, пары ясных и синих, непостижимой милостью вышней зажженных глаз); стало быть, квартира эта – одна из составляющих счастья, все так тихо, душевая, кухня, прихожая, три остальные комнаты, не то что эти общие квартиры с их гвалтом, с их содомом, с кровосмесительным разгулом давно уже неуправляемых, разнузданных мыслей, желаний и тел, когда во всех закоулках, между всеми кроватями и шкафами плодятся недозволенные связи, несообразные, случайные вещи, незаконные дети, – где неизменно все происходит не как в троих тихих пустынных предместьях в воскресный день, а как в оглушительно-суматошных многолюдных предместьях в беспрерывный субботний вечер.

Пришла сестра – проделала долгий путь, чтобы принести мне завтрак (в чем решительно не было нужды, я сам собирался домой), да еще и несколько минут звонила в дверь, пока я не пробудился от этого письма и от своего отрешения.

Ф.

Но квартира мне не принадлежит, сестрин муж тоже намеревается часто наезжать сюда летом.

Четверг, утро

11) Наконец-то твое письмо. Сейчас только быстро несколько слов о самом главном, пусть даже спешка внесет превратности, о которых я после буду сожалеть: этот случай – беспримерный во взаимоотношениях нас троих, потому и не стоит замутнять его опытом других случаев (трупы – муки втроем, вдвоем – каким-то образом исчезают). Я ему[51] не друг и друга не предавал, но я и не просто его знакомый, а очень связан с ним, и кое в чем, наверное, больше чем друг. Ты его тоже не предавала, потому что любишь его, что бы ты ни говорила, и если мы соединимся (спасибо вам, плечи!), то на ином уровне, не в его сфере. В итоге это вправду не только наше с тобой дело, которое надлежит держать в тайне, и не только мука, страх, боль, забота – твое письмо резко спугнуло мое относительное спокойствие, которое шло от нашего общения и теперь, наверное, опять угодит в меранский вихрь, хотя на пути возврата к меранским обстоятельствам существуют мощные преграды, – а открытое, ясное в своей открытости дело троих, даже если ты еще некоторое время будешь молчать. Я тоже очень против обдумывания возможностей, против, потому что у меня есть ты, будь я один, ничто не удержало бы меня от обдумывания… уже в настоящем делаешь себя ареной грядущих сражений, и как же тогда разрытая почва выдержит дом грядущего?

Я теперь вовсе ничего не понимаю, третий день сижу в бюро и еще ни строчки не написал, может быть, теперь получится. Кстати, пока я писал это письмо, сюда заходил Макс, он, разумеется, будет молчать; для всех, кроме сестры, родителей, девушки и его, я приехал через Линц.

Ф.

Можно послать тебе деньги? Например, через Л., я скажу ему, что ты в Вене одолжила мне деньги, и он вышлет их тебе вместе с твоим редакционным гонораром?[52]

9 июля, Пятница

12) Всякая писанина кажется мне никчемной, да она такая и есть. Лучше всего было бы поехать в Вену и забрать тебя с собой; может быть, я так и сделаю, хотя ты этого не хочешь. В самом деле, есть лишь две возможности, одна лучше другой, – или ты приедешь в Прагу, или в Либешице. С давней, типично еврейской подозрительностью я вчера подкрался к Й., поймал его перед самым отъездом в Либешице, у него было твое письмо Стасе. Замечательный человек, веселый, открытый, умный, берет тебя под руку и сразу принимается болтать, готов ко всему, понимает все и даже больше. Он с женой намеревался поехать под Брюнн к Флориану,[53] а оттуда – к тебе в Вену. Нынче во второй половине дня он возвращается в Прагу, привезет ответ от Стаси, я встречусь с ним в 3, потом телеграфирую тебе. Прости болтливость этих одиннадцати писем, отбрось их в – сторону, пришло время реальности, она больше и лучше. Опасаться сейчас, по-моему, нужно только одного – твоей любви к мужу. Что же до нового задания, о котором ты пишешь, то оно, конечно, трудное, но не стоит недооценивать силы, какие придает мне твоя близость. Я, правда, пока не сплю, но держусь куда спокойнее, чем думал вчера из-за двух твоих писем (случайно свидетелем тому оказался Макс, что было не вполне хорошо, ведь это как-никак сугубо мое дело, ах, вот уже и начинается ревность неревнивого, бедная Милена). Твоя сегодняшняя телеграмма тоже несколько успокаивает. Тревога о твоем муже сейчас, по крайней мере сейчас, не слишком велика, вполне терпима. Он взял на себя невероятно трудную задачу и, по сути дела, отчасти, а может быть, и целиком с честью ее выполнил; нести ее дальше он, по-моему, не способен, и не потому, что у него не хватит на это сил (что такое мои силы в сравнении с его?), а потому, что он чересчур подавлен тем, что произошло до сих пор, чересчур угнетен, лишен сосредоточенности, необходимой для этого. Может быть, рядом с другим ему все же будет полегче. Почему мне не написать ему?

Ф.

Пятница

13) Только несколько слов по поводу Стасина письма – дядя, человек очень милый, теперь немножко мешает, ждет меня. Так вот, Стасино письмо очень дружелюбное и сердечное, но есть у него один недостаток, маленький, быть может чисто формальный, недостаток (притом я отнюдь не утверждаю, что письма без этого недостатка более сердечны, скорее даже наоборот), так или иначе, ему то ли чего-то недостает, то ли, напротив, чего-то там в избытке, может быть рассудительности, которая, кстати, идет как будто бы от мужа, ведь именно так он вчера говорил со мной. Каким тоном я говорю об этих поистине добрых людях? Ревность, это в самом деле ревность, но я обещаю тебе, Милена, никогда тебя ею не терзать, только себя, только себя. Хотя одно недоразумение в этом письме, по-моему, все же присутствует, ты ведь вправду не хотела от Стаси ни совета, ни разговора с твоим мужем. Ты просто хотела того, что ничем не заменишь, – ее присутствия. Так мне показалось.

Надеюсь еще сегодня получить от тебя весточку. Между прочим, я прямо-таки капиталист, который знать не знает, что у него есть. Нынче после обеда, когда я в бюро тщетно спрашивал об известиях, мне принесли твое письмо, которое пришло вскоре после моего отъезда в Меран, читать было так странно.

Твой

10 июля, Суббота

14) Дело плохо, позавчера пришли те два несчастных письма, вчера только телеграмма (успокаивающая, конечно, но все же, по-моему, и немного обрывочная, как всякая телеграмма), сегодня же – вовсе ничего. А те письма были для меня не очень-то утешительны, во всех отношениях, и там говорилось, что ты сразу напишешь снова, а ты не написала. Позавчера вечером я послал тебе срочную телеграмму с просьбой срочно ответить, и ответ должен был бы давно прийти. Повторяю текст: «Это было единственно правильное, будь спокойна, здесь ты дома, Й. с женой приедет в Вену, вероятно, через неделю. Как переправить тебе деньги?» Ответа я, стало быть, не получил. «Езжай в Вену, – говорю я себе. – Но ведь Милена этого не хочет, решительно не хочет. Ты был бы решением, и она тебя не хочет, она в тревоге и сомнениях, поэтому ей нужна Стася». И все-таки мне следовало бы поехать, но я нездоров. Правда, я спокоен, относительно спокоен, хотя в последние годы даже не надеялся на такое, но днем я сильно кашляю, да и ночью по четверть часа. Вероятно, это просто привыкание к Праге и последствие неистового меранского времени, прежде чем я узнал тебя и заглянул в твои глаза.

Какой темной стала Вена, а ведь четыре дня кряду была такой светлой. Что там готовится для меня, пока я сижу здесь, откладываю перо и закрываю лицо рукой.

Ф.

Потом я из своего кресла посмотрел в открытое окно на дождь, и мне пришли на ум разные возможности: что ты, наверное, больна, устала, лежишь в постели, что г-жа К. могла бы посодействовать и тогда – странным образом эта возможность самая естественная, самая натуральная – отворится дверь, и на пороге явишься ты.

11 июля, Понедельник

15) По меньшей мере два ужасных дня. Но теперь я вижу, ты совершенно не виновата, какой-то злобный чертенок задержал все твои письма от четверга. В пятницу я получил только твою телеграмму, в субботу ничего, в воскресенье ничего, сегодня четыре письма, от четверга, пятницы, субботы. Я слишком устал, чтобы по-настоящему взяться за перо, слишком устал, чтобы из этих четырех писем, из этой горы отчаяния, муки, любви, ответной любви сразу же уяснить, что остается для меня, таким эгоистом становишься, когда устал и двое суток терзал себя жутчайшими представлениями. Но тем не менее – опять-таки благодаря твоей жизнетворной силе, мать Милена, – тем не менее я в общем-то, наверное, расстроен меньше, чем за все семь последних лет, исключая год в деревне.

Почему до сих пор нет ответа на мою срочную телеграмму, отправленную вечером в четверг, я, впрочем, по-прежнему не понимаю. После я телеграфировал г-же К., ответа тоже нет. Не бойся, твоему мужу я писать не стану, не очень-то мне этого и хочется. Хочется мне только поехать в Вену, но я и этого не сделаю, даже если бы не было таких препятствий, как твое отрицательное отношение к моему приезду, сложности с паспортом, бюро, кашель, усталость, свадьба моей сестры (в четверг). И все-таки лучше бы поехать, чем сидеть вечерами вот так, как было в субботу или в воскресенье. В субботу: я гулял по городу, немножко с дядей, немножко с Максом, и каждые два часа заходил в бюро, справиться насчет почты. Вечером было получше, я пошел к Л., никаких дурных вестей о тебе он не имел, упомянул твое письмо, которое меня осчастливило, связался по телефону с К. из «Нойе фрайе прессе», тот тоже ничего не знал, однако расспросить твоего мужа о тебе и сегодня вечером перезвонить отказался. Так я сидел у Л., то и дело слышал твое имя и был ему благодарен. Правда, разговаривать с ним нелегко и неприятно. Он ведь как ребенок, не очень-то смышленый ребенок, точно так же хвастается, лжет, ломает комедию, и, когда этак спокойно сидишь там и слушаешь его, кажешься сам себе непомерно хитрым и мерзким комедиантом. В особенности потому, что он не только ребенок, но по доброте, участию, готовности помочь – большой и очень серьезный взрослый. Выбраться из этой двойственности невозможно, и если б я не твердил себе все время: «Еще раз, еще только раз я хочу услышать твое имя», то давным-давно бы ушел. Он и о своей свадьбе (вторник) рассказывал точно так же.

В воскресенье было хуже. Вообще-то я собирался пойти на кладбище, и это правильно, но все утро пролежал в постели, а после обеда предстоял визит к свекру и свекрови моей сестры, у которых я еще не бывал. А там уже и шесть пробило. Обратно в бюро, спросить о телеграмме. Ничего. Что теперь? Просмотреть театральную афишу, потому что Й. второпях бегло упомянул, что в понедельник Стася идет в оперу слушать Вагнера. И вот я читаю, что спектакль начинается в 6 часов, а в 6 у нас назначена встреча. Скверно. Что теперь? Пойти на Обстгассе, взглянуть на дом. Там тихо, никто не входит и не выходит, какое-то время жду у входа, потом на противоположной стороне, ничего, такие дома намного мудрее людей, которые на них глазеют. А теперь? В Люцернский пассаж, где некогда была витрина «Добре дило».[54] Сейчас-то уже нет. Потом, может быть, к Стасе, что весьма легковыполнимо, поскольку ее теперь наверняка нет дома. Тихий красивый дом с маленьким садиком позади. На двери квартиры висячий замок, – стало быть, можно безнаказанно позвонить. Внизу короткий разговор с консьержкой, только затем, чтобы произнести «Либешиц» и «Й», для «Милены», увы, возможности не представилось. А теперь? Теперь самое глупое. Иду в кафе «Арко»,[55] где не появлялся уже много лет, ищу кого-нибудь, кто знает тебя. К счастью, там никого не было, и я мог сразу уйти. Поменьше бы таких воскресений, Милена![56]

Ф.

13 июля, Вторник, пополудни

17) Какая ты усталая в субботнем письме! Много чего я мог бы сказать на это письмо, но усталой ничего сегодня не буду говорить, я и сам устал – пожалуй, впервые после возвращения из Вены, – совершенно не выспался, голова раскалывается. Ничего тебе не скажу, просто усажу тебя в кресло (ты говоришь, что недостаточно была добра ко мне, но разве это не высшая доброта, и любовь, и почесть – позволить мне присесть там у тебя и самой сесть напротив и быть со мной), – итак, я усаживаю тебя в кресло – и теряюсь, и не знаю, как выразить словами, глазами, руками, бедным сердцем это счастье – счастье оттого, что ты со мной, что ты все-таки и моя тоже. И ведь люблю я при этом вовсе не тебя, а нечто больше – мое дарованное тобой бытие.

Об Л. сегодня ничего рассказывать не стану и о девушке тоже, все это кое-как пойдет своей дорогой; и как все это далеко.

Ф.

Все, что ты говоришь о «Бедном шпильмане», совершенно правильно. Если я сказал, что для меня он ничего не значит, то просто из осторожности, потому что не знал, как ты с ним справишься, а еще потому, что стыжусь этого рассказа, будто сам его написал; он в самом деле начинается фальшиво и страдает множеством погрешностей, смехотворностей, дилетантизмов, смертельным жеманством (в особенности это заметно, когда читаешь вслух, я мог бы показать тебе такие места); и в особенности сама манера музыкального исполнения – изобретение поистине жалкое и смешное, только на то и годится, чтобы побудить девушку швырять вдогонку этому повествованию все, что у нее есть, в величайшем гневе, который с нею разделит весь мир, и прежде всего я, до тех пор пока рассказ, не заслуживающий ничего лучшего, не погибнет в собственных обломках. В самом деле, для рассказа нет судьбы лучшей, как исчезнуть, и таким вот образом. Рассказчик, этот забавный психолог, вполне с этим согласится, ведь он, вероятно, и есть тот самый «бедный шпильман», который исполняет – до крайности немузыкально исполняет – эту историю, слишком щедро вознагражденный слезами из твоих глаз.

14 июля, Среда

Ты пишешь: «Ano mas pravdu, mam ho rada. Ale F., i Tebe mam rada».[57] Я читаю эту фразу очень внимательно, слово за словом, особенно на «и» задерживаюсь, все верно, ты не была бы Миленой, если б было неверно (а чем был бы я, если б не было тебя?), – и лучше даже, что ты пишешь это в Вене, чем если б ты сказала это в Праге, я все прекрасно понимаю, даже, может быть, лучше тебя; и все-таки в силу какой-то слабости я не могу справиться с этой фразой, чтение затягивается до бесконечности, и в конце концов я еще раз переписал ее, чтобы ты тоже ее увидела и мы читали ее вместе, висок к виску. (Твои волосы у моего виска.)

* * *

Это было написано до того, как пришли два твоих карандашных письма. Неужели ты думаешь, что я не знал, что они придут? Но я это знал только в глубине, а там человек не живет постоянно, он, увы, предпочитает жить в наижалчайшем образе на земле. Не знаю, почему ты все время боишься каких-то моих самочинных действий. Разве я не достаточно ясно об этом написал? А телеграмму г-же Колер[58] я ведь послал только потому, что целых три дня – и ужасных дня – не имел от тебя никаких известий, ни даже телеграмм, и чуть было не подумал, что ты заболела.

* * *

Вчера был у своего врача, он нашел, что мое состояние почти такое же, как и до Мерана, три месяца прошли для легких почти безрезультатно, в левом легком болезнь сидит так же здоровехонька, как и прежде. Он считает подобный успех совершенно неутешительным, я – вполне сносным: ведь как бы я выглядел, если бы то же самое время провел в Праге? Он считает также, что я нисколько не прибавил в весе, но, по моим расчетам, все-таки килограмма на три потолстел. Осенью он хочет попробовать впрыскивания, но я не думаю, что это стерплю.

Когда я сравниваю эти результаты с тем, как ты прожигаешь свое здоровье (по сугубой необходимости, разумеется; я полагаю, тут мне и оговариваться нечего), мне кажется иногда, что мы, вместо того чтобы жить вместе, просто тихо-мирно уляжемся вместе, чтобы умереть. Но что бы ни случилось – все будет рядом с тобой.

Между прочим, не в пример врачу, я знаю, что, чтобы мало-мальски выздороветь, мне требуется только покой, причем совершенно особый покой или, если взглянуть иначе, совершенно особое беспокойство.

* * *

Сегодня национальный праздник Франции,[59] под окнами войска шагают домой после парада. Есть в этом – я чувствую по дыханию твоих писем – что-то грандиозное. Не пышность, не музыка, не парадный шаг; не давний, сбежавший из (немецкого) паноптикума француз в красных штанах да синем кафтане, который вышагивает перед отделением, а некая манифестация сил, возглашающих из глубины: «Невзирая ни на что, о вы, бессловесные, передвигаемые, марширующие, до одичания доверчивые люди, невзирая ни на что, мы вас не оставим, даже в ваших величайших глупостях не оставим, и особенно в них». Смотришь с закрытыми глазами в эти глубины и почти тонешь в тебе.

* * *

Наконец-то мне принесли кучу документов, что скопилась для меня, подумай, с тех пор как служу в бюро, я написал ровным счетом шесть официальных писем, и это терпят. Множество работы, которое меня ожидает, я не мог до сих пор получить из-за лени того отдела, который хранит ее для меня, к моему большому удовлетворению. Но теперь бумаги здесь. И тем не менее – ничего страшного, если я хоть немного высплюсь. Сегодня, правда, с этим обстоит довольно-таки скверно.

Ф.

15 июля, Четверг

Пишу в спешке, перед уходом в бюро, хотел молчать, три дня давлюсь этим, хотя бы сейчас, пока ты ведешь там свою ужасную борьбу, я хотел молчать, но это невозможно, никуда не денешься, это ведь моя борьба. Ты, наверное, заметила, что я уже которую ночь не сплю. Просто от «страха». В самом деле, он лишает меня воли, швыряет, куда ему заблагорассудится, я толком не знаю, на каком я свете… вдобавок в твои последние письма замешались два-три замечания, которые сделали меня счастливым, но только отчаянно счастливым, поскольку то, что ты говоришь, убеждает сразу и разум, и сердце, и тело, но тут есть еще более глубокая убежденность, не знаю, где она помещается, а ее явно ничем убедить не возможно. И наконец, то, что очень помогло ослабить меня, дивное успокоительно-беспокойное воздействие твоей физической близости день ото дня улетучивается. Если б ты была уже здесь! А то у меня нет здесь никого, совершенно никого, кроме страха, вцепившись друг в друга, мечемся мы сквозь ночи. В этом страхе есть что-то очень серьезное (странным образом он всегда был направлен только против будущего, нет, это неправильно),[60] и в определенном смысле его можно понять благодаря тому, что он постоянно напоминает мне о необходимости великого признания: Милена тоже всего лишь человек. Все, что ты об этом говоришь, совершенно замечательно, однажды услышав, только это и хочется слушать, но что речь здесь идет не о самом главном, еще очень и очень большой вопрос, ведь страх этот вовсе не мой частный страх – хотя, конечно, и частный тоже, причем жуткий, – но с незапамятных времен это еще и страх всякой веры вообще.

Написал тебе это, и голова сразу остыла.

Твой

Четверг, позднее

Пришло ночное письмо из «Белого петуха» [61] и письмо от понедельника, первое, очевидно более позднее, но не наверняка. Я только раз быстро их просмотрел и должен тебе сразу ответить, просить тебя не думать обо мне плохо… И никакой ревности тут нет, просто такая игра вокруг тебя; потому что я хочу тронуть тебя со всех сторон, в том числе и со стороны ревности, но это глупо и больше не повторится, это всего лишь нездоровые грезы одиночества. О Максе у тебя тоже складывается превратное представление, вчера я наконец передал ему твои приветы, с досадой (см. выше!), потому что приветы ему передаются постоянно. Поскольку же у него для всего и всегда есть объяснение, он сказал, что ты часто передаешь ему приветы, наверное, только потому, что я еще ни разу не передал тебе его сердечных приветов, я, мол, должен наконец это сделать, и тогда, наверное, все это, к моему успокоению, прекратится. Возможно, вот я и пытаюсь.

А вообще ты, Милена, за меня не беспокойся, не хватало только, чтобы ты за меня беспокоилась. Если б не «страх», который одолевает меня уже несколько дней и на который я жаловался тебе нынче утром, я был бы почти совсем здоров. Кстати, как вышло, что ты тогда в лесу сказала, что именно так и думала? Наверху, в лесу, на второй день. Я точно различаю эти дни, первый был неуверенный, второй – чересчур уверенный, третий – покаянный, четвертый – добрый.

А теперь мне пора идти на свадьбу сестры. – Ну почему, почему я человек, со всеми муками этого неяснейшего и ужасно ответственного состояния. Почему я, к примеру, не счастливый шкаф в твоей комнате, который прямо смотрит на тебя, когда ты сидишь в кресле либо за письменным столом, или лежишь на диване, или спишь (благословен будь твой сон!). Почему я не шкаф? Да потому что я бы сломался от страдания, если бы видел тебя в бедствиях последних дней или если б тебе пришлось уехать из Вены.

Ф.

Знать, что ты скоро получишь паспорт, очень приятно.

Четверг

После обеда, с миртом в петлице, в более-менее твердом рассудке, несмотря на измученную голову (разлука, разлука!), высидел свадебный обед между двумя милыми сестрами нашего зятя. Но теперь все, больше нет сил.

Какая легкая будет жизнь, когда мы будем вместе, – как я, дурак, пишу об этом! – вопрос и ответ, глаза в глаза. А теперь придется по меньшей мере до понедельника ждать ответа на мое утреннее письмо. Пойми меня правильно и оставайся ко мне добра.

Ф.

16 июля, Пятница

Я хотел отличиться перед тобой, показать силу воли, повременить с письмом к тебе, закончить сначала один документ, но комната уже так пуста, никому я не нужен, – будто кто-то сказал: «Оставьте мне его, разве вы не видите, как он поглощен своими заботами, у него словно кулак во рту». Так что я сумел написать только полстраницы и снова вернулся к тебе, лежу над этим письмом, как лежал рядом с тобой тогда в лесу.

Письма сегодня не было, но я не боюсь, пожалуйста, пойми меня правильно, Милена, я никогда за тебя не боюсь; если иной раз и создается такое впечатление – а оно часто создается, – то это лишь слабость это прихоть сердца, которое тем не менее твердо знает во имя чего оно бьется; у великанов тоже бывают минуты слабости, даже Геракл, по-моему, падал однажды в обморок. Но со стиснутыми зубами, глядя в твои глаза, которые я вижу в самый ясный день, я могу вынести все: разлуку, тревогу, заботу, твое молчание.

* * *

Какой я счастливый, каким ты делаешь меня счастливым! Приходил тут клиент (подумай только: и у меня есть клиенты!), оторвал меня от письма, я разозлился, но у него было круглое, розовое, добродушное, при этом имперско-германско-корректное лицо, и он был настолько любезен, что даже шутки принимал за деловые ответы; но, как бы то ни было, он мне помешал, я не мог ему этого простить, к тому же мне пришлось подняться из-за стола, чтобы пройти с ним в другие отделы, – и вот это было для тебя, о добрая моя, уже чересчур, потому что именно в тот момент, когда я встал, вошел служитель и принес твое письмо, я распечатал его прямо на лестнице, и – о небо! – там фотография, то есть нечто совершенно, совершенно неисчерпаемое, такие письма приходят раз в год, раз в вечность, и фотография такая хорошая, лучше не бывает, – бедная маленькая фотография, на нее и смотреть-то дозволительно лишь сквозь слезы, с бьющимся сердцем, не иначе.

* * *

И опять уже какой-то чужой человек сидит передо мной.

* * *

В продолжение начатого: все я могу вынести – с тобой в сердце: и если я однажды написал, что дни без твоих писем были ужасны, то это неверно, они были лишь ужасно тяжелы – лодка была тяжела, погруженная в волны ужасно глубоко, до краев, но плыла все-таки на твоих волнах, в твоем потоке. Лишь одного я не смогу вынести без твоей решительной подмоги, Милена: того самого «страха», – тут я слишком слаб, эту громаду ужаса я не могу даже окинуть взором, она захлестывает и уносит меня.

То, что ты говоришь о Ярмиле, как раз и есть одна из тех сердечных слабостей, на мгновение твое сердце перестает хранить мне верность, и тогда тебе приходят в голову такие мысли. Разве мы в этом смысле еще два человека? И разве мой «страх» сильно отличается от страха самозапятнания?

* * *

Снова меня прервали; писать в бюро становится уже невозможно.

* * *

Обещанное длинное письмо могло бы снова нагнать на меня страху, не будь сегодняшнее письмо таким утешительным. А что будет в том?

Напиши мне сразу, дошли ли деньги. Если они затерялись, я пошлю еще, а если и те затеряются, снова пошлю – и так далее до тех пор, пока у нас вообще ничего не останется, и тогда наконец-то все будет в порядке.

Ф.

А цветка я не получил, – похоже, в последнюю минуту ты его все-таки для меня пожалела.

17 июля, Суббота

Ты не вполне меня понимаешь, Милена, я же почти совершенно с тобой согласен. В одиночку я вовсе не собираюсь этого делать.

Приеду ли я в Вену, сегодня еще не могу сказать, но думаю, не приеду. Если раньше возражений у меня было много, то сейчас только одно: это выше моих душевных сил, ну и, пожалуй, разве что еще далекая второстепенная причина – так лучше для нас всех. Однако добавлю, мне было бы точно так же, а то и еще больше не по силам, если б ты в нынешних описанных тобою обстоятельствах (nechat cloveka cekat[70]) приехала в Прагу.

Необходимость узнать то, что ты хочешь рассказать мне об этих шести месяцах, возникла не вдруг. Я уверен, что это нечто ужасное, уверен, что ты пережила, а может быть, даже и совершила ужасные вещи, уверен, что как современник я, вероятно, не смог бы этого вынести (хотя еще семь лет назад мог вынести едва ли не все), уверен я и в том, что как современник не вынесу этого и в будущем, – ладно, но к чему все это, разве самое важное для меня – твои переживания и поступки, а не просто ты сама? Тебя же я и без этого рассказа знаю куда лучше, чем себя самого, но этим я вовсе не хочу сказать, что не знаю состояния моих рук.

Твое письмо ничуть не противоречит моему предложению, наоборот, ведь ты пишешь: «Nejradeji bych utekla treti cestou, ktera nevede ani k Tobe ani s nim, nekam do samoty».[71] Я предлагаю, чтобы ты написала его в тот же день, что и я.



Поделиться книгой:



Регистрация