— Рассолом, — отвечала я. — Извините, Сандро.
— Хоть кто-то из перебивающих повинился, — сказал Сандро, улыбаясь мне моей улыбкой. — Ганс переходил от памятника к памятнику; кому только не ставили памятников в благословенной Пальмире! Чиновникам, синодиархам, водителям караванов, военачальникам, сенаторам и даже одному водоносу.
— Водоносу-то с какого перепугу? — спросил Шиншилла.
— Поживите на такой жаре, поймете, — сказал Леснин.
— Это был любимый водонос халифа, — предположил Николай Николаевич.
— Наконец, — продолжал Сандро, — к вечеру, совершенно устав от ходьбы, зноя, шума таможен, харчевен, рынков и постоялых дворов, криков менял, воплей спорщиков, косых взглядов соглядатаев и звона браслетов проституток…
— Как я его понимаю, — сказал Шиншилла.
— Ну, это вы, почтеннейший, загнули, — сказал Хозяин, — кто ж устает от звона браслетов проституток? Чай, не колокола.
— Он устал от всего по совокупности. Устав, Ганс забрел в пустой амфитеатр со скамьями на греческий манер и нишами в центре стены на манер римский. В театре ничего не играли, и только один человек сидел у стены, размышляя о своем или отдыхая.
— Мир тебе, чужеземец, — сказал сидящий.
— И тебе мир, — отвечал Ганс.
— Нравится ли тебе город?
— Истинное чудо! — воскликнул Ганс. — Кто же построил такую жемчужину зодчества в сердцевине песков?
— Ходят слухи, что Пальмиру, подобно Баальбеку и театру в Басре, построили джинны и шайтаны по велению царя Соломона, которому, как известно, Аллах подчинил шайтанов, строителей и водоносов. Ночами джинны властвуют в Пальмире с давних пор; будь осторожен тут после захода солнца. Откуда ты, чужеземец?
— Я из города, — ответствовал Ганс, — именуемого Северной Пальмирой.
— О чудо! — воскликнул собеседник его. — А вашу Северную Пальмиру тоже строили северные джинны?
Ганс замялся.
— Не совсем так; однако строили ее в местах пустынных, болотистых и гиблых, и многие строители умерли, не выдержав тягот; говорят, что их призраки, особливо тех, кого похоронили не по обряду, тоже властвуют в нашей Северной Пальмире ночами; правда, несколько месяцев в году солнце у нас заходит за горизонт ненадолго, и тогда ночи наши светлы, как дни.
— Это страшно, — сказал сидящий у стены, — ибо вы не видите звезд, и их охранительные взоры не проникают в ваши сердца, и в сердцах, должно быть, воцаряется смута. Да и уснуть засветло трудно, а человек не может жить без сновидений, он ведь не призрак.
— Браво! — сказал Хозяин.
— К тому же, — бестрепетно продолжал Сандро, — (это не мой текст, а речь человека из амфитеатра) к тому же в вашем городе, видать, мало пророков по этой причине, ведь пророки получают откровения во снах. Сон верующего, говорит Аллах, — сороковая часть пророчества.
— Думаю, вы правы, — заметил вежливо Ганс, — в белые ночи действительно не спится. Зато у нас много мечтателей и фантазеров, равно как и сочинителей, они грезят наяву и выдают свои сны за правдивые истории.
Человек у стены покачал головой.
— А это уж вовсе никуда не годится, — сказал он, — ибо сказано: лгущий о своих снах ответит в день восстания мертвых. Говоришь, у вас много сочинителей? Ты имеешь в виду поэтов?
— Да, — отвечал Ганс, — например поэтов.
— Знаешь, как называл поэтов аль-Джахиз? "Псы шайтана".
— За что же он их так называл? Не оскорбление ли это?
— Только не для меня, — последовал ответ, — я знаю цену вдохновению, чужеземец. Ведь я шаир.
— Что такое шаир?
— Шаир — ведун, поэт, маг. Ты никогда не писал стихов, чужеземец?
Ганс вспомнил, что он сочинял ко дню рождения Анхен, смутился и ответил:
— Нет, никогда!
— Как тебя зовут?
— Ганс.
— Ты говоришь с шаиром Абу-Бакром ибн аль-Хусейном. Я истинный пес шайтана, уж можешь мне поверить, и, хотя я принял ислам, меня не отмоет и это. Видишь ли, у меня есть фаль, дар ясновидения, связанный с подсказкой демонов; именно они, я полагаю, а не архангел Джебраил, диктуют мне мои касыды. И повествуют мне немало лишнего о мире и о людском нраве. Шайтаны приклоняют слух к речам ангелов, перегоняющих дождевые облака, к их громовой речи, молниеносному смеху и ливневым слезам, подслушивая разговоры небожителей и, по непониманию и злому умыслу, перевирая их, передают поэтам. Мы лжецы и грешники поневоле, чужеземец. Я не могу вызвать вдохновение, когда захочу; демоны насылают его на меня, демоны вдохновения, у которых столько имен: Хаджис, Халиля, Амр. Некоторые из правоверных называют стихи "Кораном дьявола".
— Ну, уж это, верно, слишком сурово, — сказал Ганс. — Но если все обстоит так, как ты говоришь, попытайся бросить писать стихи.
— Разве в силах человек не быть тем, что он есть? Такова судьба моя, сина. Был момент, когда хотел я уклониться от своей доли и замолить грехи свои, и ходил поклониться черному камню Каабы, и видел на его поверхности белую, сверкающую, как мечта, точку, обостряющую зрение. Но через некоторое время меня вновь посетил демон вдохновения, и я не устоял перед ним. Я в родстве со знаменитым поэтом Имруулькайсом, а стало быть, и с предком его Акилем, по прозванию аль-Мурар, "едок мурара", столь горького растения, что у верблюда выворачиваются губы; у нас в роду всегда превыше всего ценилось умение терпеть, сабр. Ас-сабр джамиль, чужеземец, в терпении красота. Мне придется претерпеть участь пса шайтана. Пожалуй, я подарю тебе горсть семян мурара, и, когда эта горечь прорастет и взойдет в твоей Северной Пальмире, вспомни обо мне, шаире, лжепророке, лжеце поневоле.
Абу-Бакр ибн аль-Хусейн дал Гансу горсть семян, завернутую в клочок старинной эблаитской ткани с золотой нитью, и сказал:
— Прощай.
Но Ганс попросил его на прощанье прочесть какие-нибудь стихи, что шаир и исполнил. И стихи его были так хороши и так потрясли Ганса, что он тут же забыл их, выйдя из амфитеатра, и никогда ни единой строчки, ни единого слова не мог вспомнить, а помнил только, какие осиянные звезды стоят над Пальмирой и над пустыней, обнимающей ее, и как отдает свое дневное жаркое дыхание песок провалу немереной бедуинской ночи, перед которой меркнут абрисы развалин, стираются следы покинутых стоянок и растворяются в непроглядном ничто превратившиеся в пепел костры.
Краткую паузу после подобного финала прервал Леснин.
— Какое, однако, безобразие, что мы не услышали газелей, бейтов либо касыд. С чего бы Гансу или Сандро их запамятовать? Кто-нибудь может процитировать восточного шаира? Любого.
— Пожалуйста! — с готовностью отозвался Шиншилла. — Кушайте на здоровье:
@5 =
@ST 25 = Лишь только ночь подобрала край черного плаща, И утра розовый подол заискрился, блеща, Я вызвал ловчего, он вел гепарда на ремне, Ему покорен был гепард, а ловчий сладок мне.
@SNOSKA =
— Кто про что, — отозвался Камедиаров.
Но Николай Николаевич прервал его:
@5 =
@ST 25 = Вот готова птицам гибель — ноги кречета сильны, Сам ширококрыл и крапчат, цвета вызревшей луны, Гордо голову он держит с клювом крепким и кривым, Как написанный левшою, завиток у буквы «джим».
@5 =
— Похоже на Киплинга, — сказала я.
На сей раз провожал меня Шиншилла.
— Ты любишь драгоценные камни? — спросил он.
Я отвечала, что больше люблю их, когда они сами по себе, а не в изделиях.
— Смотри, что мне подарил мой покровитель.
У Шиншиллы на безымянном пальце красовалось бронзовое кольцо с настоящим египетским скарабеем, поворачивающимся на оси и показывающим брюшко с резной печаткою. Я собиралась молчать, но на меня внезапно нашло.
— И все ты врешь, — сказала я, — нет у тебя никакого покровителя.
Шиншилла остановился.
— Откуда почерпнута информация?
— Ниоткуда. Знаю — и все.
— Этого никто знать не может.
— Только я.
— У тебя агенты охранки под началом?
— У меня кийяфа, — сказала я, — и частично фаль.
— Я надеюсь, — сказал он медленно, — это между нами и останется. Иначе мне придется тебя задушить.
— Неужели задушить? Вот она, любовь к искусству-то, какова. Может, ты меня утопишь, на всякий случай, прямо сейчас? Фонтанка рядом.
— Будешь теперь меня шантажировать?
— Нет. Но ты должен мне помочь.
Все, произносимое мной, было для меня самой полной неожиданностью. Импровизация.
— В чем?
— Я хочу кое-что взять из библиотеки. Ты будешь стоять у входа, чтобы никто мне не помешал.
— У тебя проявляются уголовные замашки, малышка.
— Помнишь, был такой разговор: все у нас приблатнены?
— Присутствовала тематическая беседушка во пиру честном, — сказал Шиншилла, — но мне и в голову не могло прийти, что ты примешь ее в качестве руководства к действию. Ладно, по рукам. Надеюсь, ничего ценного ты из библиотеки не слямзишь.
— Я возьму почитать несколько старых писем. Позапрошлого века. А потом с твоей помощью верну их на прежнее место.
— Ты сексотка или шпионка?
— Ни в малой мере, — отвечала я, — я просто любопытная тварь.
Так получила я на следующий вечер пачку старинных бумаг, перевязанных тесьмою, и в своем портфельчике институтском утащила их домой.
Что касается Ганса, то он в пятую белую ночь из обещанных тысяча одной ("Сколько лет мы теперь должны играть в карты, чтобы обозреть весь маршрут нашего любителя Востока?" — спросил Николай Николаевич), увлекаемый толпой людей, оказался на окраине Пальмиры, где встретил бродячих музыкантов.
Сперва музыка показалась ему монотонной, а как всякий немец (как и всякий армянин), Ганс был меломан и в музыке, как ему казалось, знал толк. Мелодия повторялась, варьировалась, возвращалась к исходной точке, начиналась сызнова, всякий раз орнаментированная по-другому, ее извивы напоминали Гансу орнамент сыгравшего с ним странную шутку восточного ковра и его тайную пестроту, погашенную темно-алым преобладающим фоном. Звенели ударные, усердствовали тамбурины, бубны, кастаньеты, били барабаны. Пели флейты (пара флейт померещилась Гансу отпиленными винтовочными стволами), заливались тростниковые дудочки и свирели, возобновляя дыхание, требуя постоянно воздуха и усилий выдоха и вдоха. Вибрировали струны лютни, ребаба и каманджи, похожей на виолу, звучали цимбалы. Лютня была пятиструнной, и четыре струны являли тело музыки: желтая холерическая зир, алая сангвиническая масна, белая флегматическая миснас, черная меланхолическая бам; была и пятая струна, струна души, радужная струна, не имеющая цвета. Постепенно у Ганса захватило дыхание, пульс то ускорялся, то становился нитевидным, приливы слез следовали за взрывами радости — музыка погружала в наркотический транс. Один из слушателей кричал: "Душа улетает, душа улетает!" — бил себя по лицу, рвал на себе одежду. Люди падали ничком, бились головой о землю. А музыка и не думала прекращаться, ее бесконечный неисповедимый повтор нес в себе нечто навязчивое и угрожающее. Тут в толпе зародилось движение, толпа учуяла толчок извне, расступилась с криками, и группа людей ворвалась в маленький оркестр, избивая музыкантов палками и плетями.
— Что они делают? — спросил Ганс стоящего рядом старика. — Кто они?
— Они борются с шайтаном, сина, — отвечал тот, — они правоверные из правоверных, и, по их мнению, верующий не должен слушать звуков лютни.
Лютню борцы с шайтаном разломали вдребезги, та же участь постигла и свирель, и дудочку, и тамбурин. Музыканты, прикрыв головы руками, бежали; за ними следовали и слушатели. Правоверные, покончив с последними виолами, в свою очередь удалились, оставив от всей сцены обломки инструментов с жилами струн да клочья одежды. Побрел восвояси и Ганс, в душе которого еще звучали несуществующие ныне духовые, струнные и ударные, да капо аль фине, и опять, и опять, и опять.
Вдалеке ревел осел, увидевший шайтана; но и петухи, узревшие ангелов, тоже покрикивали, а одуревшие от музыки окраинные лягушки кваканьем воздавали хвалу Аллаху.
— Ля илла! — сказал Леснин.
Принеся домой письма, я их спрятала — от самой себя? Удовольствие растягивала, что ли? — и увидела на столе две книги. Первую решила я Камедиарову не отдавать, мне не хотелось, чтобы она оказалась у него, это могло, почему-то решила я, повредить Хозяину. Я собиралась засунуть книжку без начала и конца на верхнюю полку, где стояли множественные истрепанные неотличимые томики приложений к «Ниве», пусть Камедиаров ищет, если не лень; да не станет он искать, а я скажу — забыла про него, поставила на полку, не помню куда. Теперь, видимо, предстояло мне врать на каждом шагу.
Я открыла книгу, принесенную Эммери. Картинка с лунатичкой либо сомнамбуличкой в ночной рубашке, с закрытыми глазами и распущенными волосами шляющейся по оконному карнизу, простирая длани к луне. В тексте говорилось о сне. Шрифт несколько назойливый, ярко-белая бумага, выходные данные отсутствуют; похоже на русские книги, вышедшие в Париже, именуемые "эмигрантскими изданиями". Главы предваряли эпиграфы; например, такие мне попались: "…подверженный воздействию искусства человек… с помощью увиденного (во сне) … учится жизни". Фридрих Ницше. "…два разъединенных художественных мира: мир сновидения и мир опьянения…" Он же.
До восточной маски я, вероятно, пребывала, среди прочих ночных посетителей квартиры Хозяина, в состоянии опьянения; а теперь и сновидения черед настал.
И снова Ницше: "Чудесные иллюзии мира сновидений, создавая которые, каждый человек действует как настоящий художник".
Уже и наяву начинала я действовать, как в сновидении: в импровизации с Шиншиллой было нечто художественное, если это можно так назвать.
"Я собирался написать труд, в котором сравнил бы сны правоверного и сны неверных". Мухаммед Абу-Нимр ибн аль-Джебран.
"О сновидениях греков, несмотря на их литературу из этой сферы и многочисленные истории о снах, мы можем говорить лишь предположительно; … а у греков, к стыду всех последующих поколений, и в снах ощущалась логическая связь линий и очертаний, красок и групп, последовательность сцен… грезящие греки — это Гомеры, и Гомер — один из грезящих греков, мы рассуждаем об этом в более глубоком смысле слова, чем если бы наш современник, говоря о своем сне, осмелился сравнить себя с Шекспиром". Ф. Ницше.
Цитат в сей хрестоматии, или, точнее, путеводителе по миру сновидений, было великое множество, но большинство цитируемых были мне неизвестны, их имена, кроме, разве что, Зигмунда Фрейда, ничего мне не говорили.
Особо вникать в проблемы грез мне не хотелось. Однако меня и прежде притягивали научно-популярные издания о волках или о пчелах, об океанских приливах и именах народов мира, и не роман лежал у меня в пятнадцать лет под подушкой, а "Охотники за микробами" Поля де Крюи; и я продолжала чтение, сильно в суть не вникая. Следовали рассуждения о снах овальных и квадратных, причем вторые насылал на спящих синклит преисподней; исследовались сонники, символика и семиотика сновидений; сравнивались сны дикарей и цивилизованных граждан, стариков и детей и тому подобное. В общем, скажи, каков твой сон, и я скажу, кто ты.
Одна из страниц остановила меня в вялом передвижении по абзацам и главам. "…два мира, — читала я, — видимый мир и мир невидимый — соприкасаются. Однако их взаимное различие так велико, что не может не встать вопрос о границе их соприкосновения. Она их разделяет, но она же их и соединяет…"
Я вспомнила разговор с Эммери, его слова о меже, и поняла, почему именно эту книгу он случайно достал для меня с полки.
"…глубокий сон… не сопровождается сновидениями, и лишь полусонное-полубодрственное состояние, именно граница между сном и бодрствованием есть время, точнее сказать, время-среда возникновения сновидческих образов".
Быстро прочла я, дивясь, несколько страниц, посвященных обратному времени, характерному для сновидений, и мнимому пространству.
"То, что сказано о сне, должно быть повторено с небольшими изменениями о всяком переходе из сферы в сферу. Так, в художественном творчестве душа исторгается из дольнего мира и восходит в мир горний. Там без образов она питается созерцанием сущности горнего мира, осязает вечные ноумены вещей и, напитавшись, обремененная видением, нисходит вновь в мир дольний. И тут, при этом пути вниз, на границе вхождения в дольнее, ее духовное стяжание облекается в символические образы — те самые, которые, будучи закреплены, дают художественное произведение. Ибо художество есть оплотневшее сновидение".