Весь свой гнев кардинал выместил на командоре де Жаре.
Командор примкнул к партии королевы по той же причине, что и канцлер, – его привлекла красота госпожи де Шеврез. Кажется, она сильно кокетничала с ним; во всяком случае, де Жара не покидала надежда на взаимность.
Он был арестован зимой 1633 года в тот день, когда намеревался последовать за своей возлюбленной в место ее ссылки. Его бросили в самый ужасный каземат Бастилии, где он провел одиннадцать месяцев. Комендант Трамбле не позволял узнику менять белье, платье и морил его голодом; ногти и волосы командора отросли до чудовищных размеров, одежда на нем истлела и едва прикрывала его изможденное, полуобнаженное тело. Глядя на де Жара, трудно было поверить в то, что это еще совсем молодой человек.
Командор переносил лишения с удивительной твердостью, тюремщики не слышали от него ни одной жалобы. Де Жара поддерживала мысль, что он страдает за свою возлюбленную; любовь сделала из этого светского щеголя стоика.
Ришелье поручил вести расследование по его делу опытному чиновнику – интенданту[22] Шампани де Ла Феймасу. Этого человека называли «палачом кардинала», так как Ришелье использовал его для исполнения самых грязных и жестоких поручений. Кардинал уполномочил Феймаса действовать по своему усмотрению и во что бы то ни стало вырвать у командора признание в существовании заговора с участием королевы, Шатонефа и госпожи де Шеврез.
Феймас начал с того, что облегчил условия содержания де Жара и постарался сблизиться с ним, но эта уловка ему не удалась. Тогда он надел личину сострадательного судьи, побуждая командора сознаться для облегчения своей участи, – бесполезно. Угрозы тяжелого наказания также оставили де Жара равнодушным.
Всего Феймас учинил командору 24 (!) допроса, но тот ни одним словом не выдал ни себя, ни герцогиню де Шеврез, ни королеву.
Наконец его предали суду, на котором председательствовал сам Ла Феймас. После вынесения приговора интендант пришел в тюрьму к де Жару, чтобы лично сообщить ему решение суда: смертная казнь. Командор остался невозмутим, ни один мускул не дрогнул на его лице. Его отвели в пыточную и показали ужасные орудия и приспособления, с помощью которых Ла Феймас клялся выудить у него правду. На губах командора играла улыбка. Взбешенный Ла Феймас завопил:
– Через час вы будете обезглавлены!
Де Жар пожал плечами. Его отвели обратно в камеру.
Когда явился палач, Де Жар спокойно дал связать себе руки, обстричь волосы и последовал за стражей. Он поднялся на эшафот без посторонней помощи и, последний раз взглянув на небо, бросил палачу:
– Я готов.
После этого он встал на колено и положил голову на плаху. В то мгновение, когда палач занес топор, рядом с эшафотом раздался возглас:
– Остановитесь! Король милует!
Палач отбросил топор, поднял с колен командора и развязал ему глаза. Оглушенный, ослепленный де Жар ничего не понимал. Оказалось, что смертный приговор был последней уловкой Ла Феймаса, чтобы выудить у командора признание. Дело в том, что судьи вначале признали де Жара невиновным, и Ла Феймас доложил об этом кардиналу. Ришелье приказал осудить командора на смерть, с тем чтобы помиловать его на эшафоте. Судьи выполнили распоряжение кардинала, но на этот раз история Галигай не повторилась.
Однако помилование не означало обретения свободы. Де Жара вновь заключили в Бастилию, хотя значительно улучшили его содержание, – Ришелье словно почувствовал к нему уважение. Он действительно пытался склонить де Жара на свою сторону различными блестящими предложениями, но тот отверг их.
Через несколько лет де Жар был выпущен из тюрьмы и получил разрешение жить в Италии. Кроме того, с него взяли обещание, что он не станет разыскивать герцогиню де Шеврез, которая к тому времени возвратилась во Францию и жила в Туре.
Ришелье простил человека, обвиненного в государственной измене, но не простил своего соперника в любви.
Де Жару удалось оказать еще одну услугу госпоже де Шеврез и королеве, причем находясь в Бастилии.
С 1633 по 1637 год госпожа де Шеврез жила в Туре и вела обширную переписку с Анной Австрийской, а также с испанским и английским дворами. Письма проходили через придворного камердинера Ла Порта, доверенное лицо королевы, который в свою очередь вручал их своим людям для доставки по адресу. Один из этих агентов и выдал тайну переписки кардиналу.
Ла Порта отправили в Бастилию, где ему учинили несколько строгих допросов. Над головой Анны Австрийской сгустились тучи. На основании перехваченного письма кардинал обвинил ее в тайных сношениях с маркизом Мирабелем, испанским послом. «На эти сношения посмотрели как на государственную измену, – говорит Ларошфуко, – и королева почувствовала себя как бы подследственной, чего еще никогда не испытывала. Некоторые из ее слуг были арестованы, шкатулки с бумагами отобраны; канцлер (Пьер Сегье. –
Своим спасением на этот раз Анна Австрийская была обязана верным Ла Порту и де Жару. Вот что сообщает об этом деле госпожа де Мотвиль:
«Королева, чтобы получить прощение, была вынуждена подписать собственной рукой признание себя виновною во всех пунктах, которые ей предлагали, и просила у короля прощения с видом унижения и глубокой покорности… Но все были убеждены в ее невиновности. Действительно, она была невиновна в отношении к королю и, напротив, была виновна в том (если только за это можно ее обвинять), что писала к испанскому королю, своему брату, и к госпоже де Шеврез. Обо всех подробностях этого дела мне рассказывал сам Ла Порт, слуга королевы… Он был арестован как передатчик всех писем королевы к испанскому королю и госпоже де Шеврез. Ла Потери (следователь. –
Это смутило кардинала и обрадовало короля. Ла Порт, человек честный и искренний, уверял меня, что когда он увидел письма, о которых шла речь, и прочитал их содержание, то мог только удивляться, как из-за них могли обвинять королеву! Кроме насмешек над кардиналом, он ничего не нашел в них против короля и государства».
Ла Порт подтверждает этот рассказ в своих записках, добавляя, что никаких «замыслов» не было и в переписке королевы с госпожой де Шеврез и что все это дело было затеяно для «компрометации госпожи де Шеврез и распространения в публике слухов об огромном заговоре против государства.» «Не надо забывать, – напоминает Ла Порт, – что кардинал имел обыкновение ничтожные вещи выдавать за обширные заговоры».
Историки не столь благодушны в оценке переписки Анны Австрийской с иностранными державами. В ее письмах испанскому королю содержались, по крайней мере, три пункта, весьма смахивающие на государственную измену: сообщение об отправке французским правительством в Испанию монаха с тайным поручением; информация о стараниях Франции сблизиться с герцогом Лотарингским и предупреждение о том, что Англия в скором времени может стать союзницей Франции. А ведь были и другие письма, не попавшие в руки Ришелье.
Похоже, что Анна Австрийская, «с видом унижения и глубокой покорности», покаялась лишь в малой части своей антигосударственной деятельности и что кардинал был прав относительно «замыслов», содержащихся в ее переписке с госпожой де Шеврез.
Зато по отношению к маршалу Франсуа де Бассомпьеру кардинал проявил жестокость, не оправданную никакими государственными соображениями.
Бассомпьер по природе был совершенно безобидное существо. Местом капитана королевских телохранителей он был более всего обязан своему успеху у женщин (некоторые злые языки даже называли его настоящим отцом Людовика ХIII, поскольку Бассомпьер долгое время был любовником Марии Медичи). Впрочем, жезл маршала Франции Бассомпьер добыл, оказав королю услуги как на полях сражений, так и в дипломатических миссиях в Швейцарии, Испании и Англии.
Ришелье долго искал предлог арестовать его, так как Бассомпьер определенно предпочитал кардиналу женщин и после падения королевы-матери стал на сторону Анны Австрийской. Кроме того, однажды в Лионе, во время болезни Людовика ХIII, кардинал просил Бассомпьера передать ему начальство над швейцарцами. Маршал тогда отказался выполнить эту просьбу, и Ришелье не забыл этого: преданность королю без преданности ему самому была в глазах кардинала государственным преступлением.
26 января 1631 года Бассомпьер был арестован. Вот что он сам пишет об этом: «В среду, 26 числа, Трамбле посетил меня и сказал мне от имени короля, что его величество приказал арестовать меня не за какую-либо вину, так как считает меня своим верным слугой, но из опасения, чтобы меня не побудили сделать что-нибудь дурное, и что король приказал уверить меня, что я недолго останусь в Бастилии. Это меня очень утешило».
Мало с кем Ришелье поступал так коварно и вероломно, как с Бассомпьером. Маршала посадили в ту камеру, где дожидался смерти маршал Бирон. Ришелье то подавал ему надежду на освобождение, то забывал о нем. Не подлежит сомнению, что это была новая пытка, изобретенная кардиналом. В остальном узника не стесняли – ему дозволялось расхаживать по всей Бастилии, иметь двух лакеев и повара, которым отвели помещение рядом с его комнатой, и т. д. Бассомпьер верил и надеялся до того дня, когда госпожа Беврон, его племянница, добилась наконец свидания с кардиналом. На просьбы молодой женщины освободить Бассомпьера Ришелье ответил, что ее дяде не на что жаловаться, поскольку он сидит только пять лет, между тем как граф д'Овернь провел в Бастилии двенадцать лет.
После этого разговора маршал просидел в Бастилии еще семь лет. За это время он потерял семью, имущество и должность капитана швейцарцев, которую его заставили продать за бесценок. Все же даже здесь он сумел оправдать свою репутацию соблазнителя, добившись любви Мари д'Эстурнель, заключенной в Бастилию по подозрению в заговоре.
Смерть кардинала доставила Бассомпьеру свободу и радость, которую ему не с кем было разделить.
Кардинал Ришелье умер в 1642 году. Его красная мантия действительно покрыла потоки пролитой им крови и сотни искалеченных судеб. Даже Ларошфуко, испытавший на себе и опалу, и заключение в Бастилию, признавал: «Никто лучше его не постиг до того времени всей мощи королевства и никто не сумел объединить его полностью в руках самодержца. Суровость его правления повела к обильному пролитию крови, вельможи королевства были сломлены и унижены, народ обременен податями, но взятие Ла Рошели, сокрушение партии гугенотов, ослабление Австрийского дома, такое величие в его замыслах, такая ловкость в осуществлении их должны взять верх над злопамятством частных лиц и превознести его память хвалою, которую она по справедливости заслужила».
После его смерти все заключенные Бастилии и других тюрем были освобождены.
Король пережил кардинала на год.
Бастилия во времена Фронды
Людовику XIV было всего пять лет, когда умер его отец. По завещанию Людовика ХIII управление делами государства перешло в руки Опекунского совета, куда вошли Анна Австрийская, Месье (Гастон Орлеанский), принц Конде, кардинал Мазарини и несколько других вельмож. Вскоре двор заполнился теми, кто пострадал при кардинале Ришелье; большинство из них сохранило преданность королеве, которая заручилась также поддержкой Парижского парламента. Опираясь на дворянство и парламент, Анна Австрийская легко добилась того, что завещание Людовика XIII было признано недействительным, а сама она была провозглашена единовластной регентшей.
Портфель первого министра сохранился за Мазарини, который получил его из рук умирающего Ришелье. Повторялась ситуация времен регентства Марии Медичи: итальянец, опираясь на милость королевы-иностранки, управлял Францией с полновластием абсолютного государя. Однако было бы неверно говорить, что кардинал не заботился об интересах Франции, – напротив, он со славой закончил Тридцатилетнюю войну и во внешней политике довершил дело, начатое Генрихом IV и продолженное Ришелье, – сокрушил могущество Габсбургов в Европе. Но своей внутренней политикой Мазарини навлек на себя ненависть народа, так как обременил провинции и города новыми податями и налогами.
Парижский парламент первым открыто возмутился этим беззастенчивым грабежом страны и подал королеве на утверждение так называемые парламентские реестры, то есть законопроекты, которые предусматривали преобразование администрации и содержали две статьи, имеющие конституционное значение: о том, что новые налоги могут вводиться только с согласия парламента, о том, что лица, арестованные по указу короля и не допрошенные в течение двадцати четырех часов, подлежат освобождению из-под стражи.
Королева вознегодовала на «эту сволочь, которая осмеливается вмешиваться в вопросы о реформах в государстве», и прямо спросила: не считает ли парламент себя вправе ограничивать королевскую власть? Не услышав столь же прямого ответа, она хотела арестовать некоторых парламентских советников, чтобы окончательно привести парламент к покорности, но Мазарини, не меньше королевы ненавидевший представительные учреждения, убедил ее не торопиться с репрессиями (в подобных случаях кардинал обычно повторял любимую поговорку: «Время и я»). Члены парламента, сказал он, подобны школьникам, которые швыряют камни из пращи (fronde) в парижские каналы и разбегаются при виде губернатора. Эти слова стали широко известны в городе.
26 августа 1648 года в соборе Парижской Богоматери должен был состояться благодарственный молебен по случаю победы великого Конде[24] над испанцами при Лансе. Кардинал, окрыленный столь крупным успехом, задумал использовать богослужение, по словам Ларошфуко, не столько против врагов государства, сколько против самого государства, и велел арестовать президента парламента Бланмениля и советника Брусселя. Таков был его ответ на парламентские реестры.
Однако эта мера не оправдала ожиданий кардинала. Народ взялся за оружие: улицы перегородили цепями, повсюду выросли баррикады. Противники кардинала называли себя фрондерами, в память презрительных слов, сказанных Мазарини о парламенте. Королю, королеве и кардиналу пришлось выдержать осаду в Пале-Рояле, и они оказались вынуждены отпустить арестованных.
Это было начало Фронды.
После Дня баррикад парламент осмелел еще больше; к мятежным судейским примкнули многие влиятельные вельможи. Мазарини, сочтя, что оставаться в Париже ему больше небезопасно, решил, по уговору с Месье и принцем Конде, окружить город войсками, предварительно увезя короля в Сен-Жермен. Он рассчитывал, что Париж, не имевший регулярных войск и запасов продовольствия, примет все условия, какие ему навяжут. В ночь на 6 января 1649 года королевская семья и Мазарини тайно покинули Париж; за ними в величайшем беспорядке последовал весь двор.
Расчет Мазарини на быструю победу оказался неверен. Оправившись от смятения, парламент быстро организовал оборону Парижа, вооружил горожан и назначил принца Конти генералиссимусом, а герцога д'Эльбефа комендантом города. Мазарини был объявлен нарушителем общественного спокойствия, врагом короля и государства, в связи с чем ему было приказано в течение недели покинуть страну.
11 января парламент приказал Конти и д'Эльбефу взять Бастилию, про которую во время этих бурных событий все как-то забыли. По барабанному бою ополченцы собрались на Гревской площади и вокруг ратуши. В толпе царило необыкновенное оживление, горожане потрясали оружием и кричали:
– На Бастилию! На Бастилию!
Д'Эльбеф привел к крепости несколько тысяч человек и отправил к коменданту парламентера – своего сына, графа де Рье, с требованием капитуляции.
Комендантом Бастилии был все тот же Трамбле – едва ли не единственный ставленник Ришелье, который избежал немилости после его смерти. Бегство двора поставило его в весьма трудное положение. В Бастилии не было ни хлеба, ни военных припасов, а ее гарнизон состоял всего из двух десятков солдат.
Не желая обнаружить малочисленности гарнизона Бастилии, Трамбле встретил парламентера у ворот крепости. Доводы де Рье выглядели более чем убедительными для такого беспринципного человека, как Трамбле, и комендант уже подумывал ответить на них согласием, как вдруг к нему подошел офицер и что-то шепнул на ухо. Трамбле сразу изменил тон и заносчиво сказал, что он не только не объявит о капитуляции, но, напротив, сам начнет громить Париж из пушек с высоты крепостных стен, если парламент не выразит покорности королю.
Причиной его неуступчивости было известие о том, что на помощь Бастилии идет королевская армия. Действительно, через несколько минут до слуха де Рье донеслись звуки выстрелов и крики, раздававшиеся со стороны Сен-Антуанского предместья. Он поспешил назад к отцу, который разговаривал с маркизом Нуармутье. Почти в то же время к ним подскакал Лювьер, сын советника Брусселя, с донесением о том, что армия принца Конде врасплох напала на пикет в Сен-Антуанском предместье. Пикет спешно отошел за городские укрепления, а королевские войска двинулись дальше, грозя прорваться в Бастилию.
Д'Эльбеф мгновенно оценил ситуацию. Пропустить в Бастилию королевские войска было нельзя: Париж после этого не продержался бы и сутки. Герцог решил форсировать осаду крепости, одновременно поручив маркизу Нуармутье не допустить прорыва в город войск принца Конде. Все ополченцы, способные носить оружие, отправились к Сен-Антуанскому предместью, а канониры вместе со стариками и женщинами приступили к возведению батареи в саду Арсенала. Д'Эльбеф рассчитывал, что Трамбле, предоставленный самому себе, долго не продержится и сдастся после артиллерийского обстрела крепости.
Нуармутье возвратился поздно вечером – ему удалось отбить нападение. Он увидел уже почти законченные укрепления, готовые наутро начать систематический обстрел Бастилии.
На следующий день пол-Парижа толпилось возле тюрьмы, с нетерпением ожидая начала бомбардировки. Народ пока был только зрителем; действующим лицом схожей исторической пьесы ему предстояло стать лишь полтораста лет спустя. Однако и сейчас парижане были настроены весьма воинственно: на предложение герцога д'Эльбефа отойти подальше, чтобы не подвергнуться действию ответного огня, из толпы закричали, что если из крепости раздастся хоть один выстрел, все они немедленно бросятся на штурм.
Чуть поодаль, не смешиваясь с простонародьем, разгуливали нарядно одетые женщины высших сословий. «Забавно было видеть, – пишет современник, – как они явились в сад Арсенала со своими стульями, точно на проповедь».
Трамбле через бойницы с тоской смотрел на эти приготовления. Он уже решил сдаться, но для сохранения чести хотел дождаться хотя бы начала штурма. В это время его лейтенант и солдаты в ярости рыскали по погребам в надежде отыскать хотя бы одно ядро и горсть пороха.
Факелы уже были поднесены к фитилям, когда к батарее подъехала герцогиня де Лонгвиль, жена одного из вождей Фронды. Д'Эльбеф галантно приветствовал ее и пригласил подняться на батарею. В голове у него мигом сложился план небольшого, но эффектного представления.
– Вам, герцогиня, – громко сказал он, – предоставляется честь сделать первый выстрел по Бастилии.
При общих рукоплесканиях герцогиня взяла факел и поднесла к запалу одной из пушек. Раздался выстрел – ядро описало высокую дугу и пробило крышу четвертой башни крепости. Попадание было встречено восторженными воплями толпы, которые еще усилились после того, как из Бастилии не последовало ответного выстрела.
– Первый выстрел был сделан самой знатной дамой в Париже, – продолжал д'Эльбеф. – Надо, чтобы второй выстрел сделала самая бедная женщина из народа, ведь народ и дворянство одинаково заинтересованы в подчинении Бастилии парламенту.
Из толпы вышла бедно одетая девушка. Герцог подал ей факел. Несколько стесняясь всеобщего внимания, обращенного на нее, она взяла его и, чтобы придать себе храбрости, преувеличенно дерзко обратилась к канониру:
– Наклони свою пушку, она целит слишком высоко.
Д'Эльбеф, улыбаясь, сделал знак солдату исполнить ее желание. Раздался выстрел, и ядро, попав в подъемный мост, расщепило его.
– Дворяне целят в голову, но это слишком высоко, – сказала девушка, возвращая герцогу факел. – Народ метит прямо в сердце и всегда попадает в цель.
Возбуждение, охватившее толпу после этих слов, было так велико, что люди хлынули в крепостной ров, крича:
– На приступ! На приступ!
В это время на одной из башен Бастилии взвился белый флаг. Д'Эльбеф обуздал толпу и вновь послал в крепость де Рье. На этот раз переговоры были недолгими. Трамбле согласился на все условия. Было решено, что крепость капитулирует на следующий день.
12 января в полдень ворота Бастилии открылись, и из них вышли Трамбле, лейтенант и двадцать два солдата, которые сложили оружие у ног д'Эльбефа. Вслед за тем народ ворвался в крепость и освободил всех заключенных. Парламент назначил комендантом Бастилии Брусселя, а его помощником – Лувьера.
Вскоре после этих событий король даровал прощение Парижскому парламенту и всем принимавшим участие в мятеже. В договоре, заключенном с парламентом, говорилось: «Немедленно по заключении договора Бастилия будет предоставлена в распоряжение Его Величества, равно как и Арсенал, пушки, порох и прочие военные снаряды». Взамен король соглашался оставить комендантом Бастилии Лувьера. С этих пор и до конца Фронды королева и Мазарини не сажали мятежных принцев в Бастилию, уверенные в том, что их выпустят оттуда через двадцать четыре часа, согласно парламентским реестрам. Поэтому принцев Конде, Конти, герцога де Лонгвиля и прочих фрондеров, попавших в руки властей, держали в Венсенском замке и других тюрьмах.
Единственным арестантом Бастилии в эти годы был де Рье, заключенный туда за дуэль с принцем Конде. Он провел в камере сутки и был выпущен Лувьером, так как в течение этого времени не был подвергнут допросу.
21 октября 1652 года Людовик XIV, достигший совершеннолетия, вместе с Анной Австрийской и армией маршала Тюренна торжественно вступил в Париж. Фронда закончилась.
Король сразу решил утвердить за собой Бастилию и послал Лувьеру приказ сдать начальство над крепостью. Комендант не подчинился, и Людовику XIV пришлось повторить свое приказание, добавив, что в случае неподчинения Лувьер через два часа будет повешен над крепостным рвом. Одновременно со вторичным приказом короля Лувьер получил письмо от отца, который извещал его о своем отъезде из Парижа и советовал как можно скорее последовать его примеру. Это письмо подействовало на Лувьера сильнее королевских угроз, и он немедленно оставил Бастилию.
Древняя крепость вступала в новую эпоху – эпоху, сделавшую ее символом королевского абсолютизма.
Глава четвертая
Бастилия при Людовике XIV
Новая эпоха
Людовик XIV стал королем в пятилетнем возрасте и, пожалуй, вряд ли мог припомнить то время, когда к нему еще не обращались «Ваше Величество». Между тем обстановка, в которой прошло его детство, наносила жестокие удары столь рано осознанному королевскому достоинству. Властолюбие матери, постоянные притеснения со стороны кардинала Мазарини, интриги принцев и народные волнения во времена Фронды – все эти покушения на суверенитет королевской власти оставили глубокие раны в его душе. Придворные, стремясь угодить кардиналу, сторонились малолетнего короля, и мальчик часами бывал предоставлен самому себе. Позже Людовик вспоминал, как однажды чуть не утонул, упав в бассейн, и спасся только потому, что рядом случайно оказался кто-то из прислуги. Впечатления детства до предела обострили в Людовике властолюбие и непомерно раздули в нем тщеславное самолюбование, доходившее до самообожания. «Людовику выпало редкое счастье быть любимым самим собой», – писал Вольтер. Первый дошедший до нас его автограф – это копия с прописи: «Пред королями должно преклоняться; они делают все, что им угодно». Впоследствии Людовик нашел более емкую формулу для выражения этой мысли: «Государство – это я».
Следует отдать ему должное: молодым королем нельзя было не залюбоваться. Людовик обладал приятной, можно даже сказать, красивой внешностью. Среднего роста, он казался выше благодаря представительной осанке и величественному виду. У него был высокий, слегка покатый лоб, длинный, правильной формы нос, четко очерченный подбородок; карие глаза глядели гордо и вместе с тем мягко, походка сочетала в себе грацию и торжественность. Людовик выглядел прирожденным монархом. Венецианский посол писал о нем: «Если бы судьба и не дала ему родиться великим королем, то несомненно, что природа наделила его такой внешностью».
Король мог очаровать не только своей красотой. В молодости он не раз выказывал свою силу, ловкость и грацию, участвуя в турнирах, копьем снимая на скаку кольца, танцуя в балетах и играя на сцене. Помимо того, он читал много романов, стихов, театральных пьес и любил поговорить о литературе. Его сестра вспоминала: «Когда он излагал свое суждение об этих вещах, он излагал его так же хорошо, как очень начитанный и в совершенстве владеющий предметом человек. Я никогда не встречала такого здравого смысла и меткости языка». Конечно, чтобы верить этим словам, надо иметь безусловное доверие к художественному вкусу их автора, но покровительство, оказываемое Людовиком Мольеру, Расину, Боссюэ и другим выдающимся писателям, подтверждает правоту приведенного высказывания.
Светские манеры короля были безукоризненны. Он был чарующе обходителен с дамами и приподнимал шляпу даже перед горничными. Слушать собеседника он умел «как никто на свете», по выражению современника.
Как заметил Э. Лависс, у него не было того специфически французского остроумия, которое вкривь и вкось издевается над людьми и чувствами. Сен-Симон, касаясь в мемуарах манеры короля вести разговор, пишет: «Никогда ничего больно задевающего в беседе». Всегда спокойный, в совершенстве владеющий своими чувствами, Людовик порой позволял говорить себе очень резкие вещи; вспышка его гнева была целым дворцовым событием, случающимся чрезвычайно редко. Но здесь следует учесть, что суровая жизненная школа, которую король прошел в юности, необходимость опасаться людей и взвешивать каждое свое слово сделали из него ловкого притворщика, хотя, как свидетельствует Сен-Симон, он никогда не опускался до лжи.
С годами пагубная привычка к лицемерию окончательно вытравила из сердца Людовика способность не только к любви, но даже и к простой симпатии. Постепенное самообожествление (помимо неограниченной власти сознание короля отравлял фимиам самой нелепой и чудовищной лести, расточаемой его министрами – все больше неродовитыми дворянами, обязанными своим выдвижением одной королевской милости, «выскочками», которыми Людовик старался заменить старую знать, скомпрометированную в его глазах участием в Фронде) окончательно отучило его считаться с людьми, принимать во внимание их чувства и нужды. Приводить примеры этого бездушия можно без конца, но вот одна характерная мелочь: госпожа де Ментенон, наиболее влиятельная любовница, а по некоторым сведениям и морганатическая супруга Людовика, часто простужалась во время прогулок в королевской карете, так как король, любивший свежий воздух, никогда не закрывал окна в дверцах; тем не менее за всю свою тридцатилетнюю совместную жизнь с этим беспримерным эгоистом она так ни разу и не добилась от него позволения хотя бы наполовину прикрыть окна.
По своей натуре Людовик был человек совершенно плотский: страшный обжора и женолюб. Помимо жены, испанской принцессы Марии Терезии, и более менее постоянных любовниц, его повсюду окружал рой прекрасных искательниц счастья, добивавшихся высочайшего расположения, и король охотно дарил его им, – «срывал листья с этого кустарника роз», по галантному выражению одного придворного. Когда Анна Австрийская однажды упрекнула его в дурном поведении, Людовик ответил «с горькими слезами, что он сознает свой грех, что он сделал все что мог, чтобы удержаться, не гневить Бога и не предаваться своим страстям, но что, он вынужден ей признаться, они сильнее его рассудка, что он не может больше сопротивляться их пылу и что он не чувствует даже желания это делать». Вечно влюбленный, он и в семьдесят лет требовал любовной близости у госпожи де Ментенон, своей ровесницы, которая не знала, куда деваться от этих шокирующих ее притязаний. Духовные вопросы стали интересовать Людовика лишь на склоне лет, когда благодаря усилиям госпожи де Ментенон и иезуитов король поверил, что, добавив в свое меню постные блюда и преследуя протестантов, он вполне обеспечит себе спасение и вечную жизнь за гробом – в этом благочестивом убеждении он и скончался.
Впрочем, он никогда не допускал чувственность в сферу политики и умел разделить в себе любовника и государя. Осмотрительность и благоразумие в государственных делах редко покидали его. В тех случаях, когда он не мог сразу дать ясного ответа на какой-либо спорный вопрос, требующий вмешательства, его обычными словами были: «Я посмотрю». А среди правил, которые он записал для себя, значится следующее: «Остерегаться надежды, плохой руководительницы».
Людовик испытывал никогда не утихавшую радость от того, что был королем. «Ремесло короля – восхитительное ремесло», – не уставал повторять он. Чуждый какой бы то ни было созерцательности, он провел свою жизнь в постоянной деятельности. Он был очень вынослив, хотя и страдал расстройством желудка и кишечника – следствие обжорства при плохих зубах, – так что временами испытывал приступы головокружения, тошноты и слабости, повергавшие его в меланхолию. Тем не менее каждый день короля был перегружен делами, и Сен-Симон не слишком преувеличивал, когда писал: «С календарем и часами в руках можно было, находясь от него за триста лье, сказать, что он делает». Эта лихорадочная деятельность под конец утомила Людовика и подорвала его силы. К тому же отдача от этой деятельности зачастую не оправдывала затраченных усилий. К несчастью, Людовик был вполне заурядным человеком, склонным к мелочности. Правда, он понимал трудные веши, когда их ему растолковывали, и даже любил, чтобы ему помогали разобраться в каком-нибудь сложном вопросе, но ум его был пассивен – без всякой инициативы и любознательности, никогда сам по себе не задававшийся никакими вопросами; в нем не было ни постоянной жажды поиска нового, свойственной, например, Петру I – современнику «короля-Солнце», – ни даже простой наблюдательности.
Из всех государственных дел, в которые король считал необходимым вмешиваться, он по-настоящему знал только военное искусство и иностранную политику. Поэтому его царствование прошло в непрерывных войнах, которыми Людовик думал обеспечить себе историческое бессмертие. «Любовь к славе, бесспорно, стоит на первом месте в моей душе», – говорил он. Самоанализ не относился к числу его сильных сторон, и здесь он явно ошибался. Сен-Симон был гораздо ближе к истине, когда, имея в виду Людовика XIV, утверждал, что «тщеславия в нем было больше, чем славолюбия» (он передает даже, что король, забывшись, часто напевал хвалебные гимны, сложенные в его честь). Именно тщеславие Людовика XIV в конце концов вооружило против него всю Европу и привело Францию на край гибели.
В царствование Людовика XIV Бастилия вступила в наиболее знаменитую свою эпоху, ознаменованную громкими судебными процессами, которые окружили ее таинственным ореолом. Это было время, когда Париж наводнился магами, колдунами, отравителями и фальшивомонетчиками, это было время Железной Маски. В те годы комендант Бастилии получал от министров секретные письма, вроде следующего: «Милостивый государь, в случае если кто-нибудь придет разузнавать об арестованном, который сегодня утром препровожден господином Дюгре в Бастилию по королевскому приказу, то прошу вас не давать никаких сведений; согласно воле Его Величества и препровождаемым при сем приказом является желательным, чтобы никто не знал о вышеупомянутом арестованном решительно ничего, даже его имени».
Бастилия оказалась переполнена заключенными, содержание которых значительно ужесточилось. За ее порогом зачастую прекращалось всякое сношение с внешним миром. Арестованные, которых подвергали абсолютной изоляции, почти все принадлежали к одному разряду преступников: это были шпионы иностранных дворов, и, конечно, чем явственней фортуна изменяла армии короля, тем более жестокими становились преследования шпионов.
В журнале, который вел офицер Дюжонка, можно прочитать следующую запись: «В среду 22 декабря, около десяти часов утра, явился профос королевской армии де ла Кост; он передал нам пленника, которого он привел через нашу новую дверь, позволяющую нам во всякое время совершенно незаметно выходить в сад Арсенала. Означенный пленник, по имени д'Эстенген, немец, был женат в Англии. Он был препровожден маркизом де Барбезье по королевскому приказу к начальнику Бастилии, причем последнему было указано, что пленника надлежит содержать секретно и не позволять ему вступать в какие-либо сношения с кем бы то ни было ни лично, ни письменно. Означенный пленник – бездетный вдовец, человек умный и к тому же обладающий серьезными новостями обо всем, что происходит во Франции, в целях передачи этих сведений в Германию, Англию и Голландию; в общем, он честный шпион».
Даже Ришелье был менее жесток к заключенным Бастилии и позволял своим несчастным жертвам наслаждаться последними крохами утерянной свободы – свежим воздухом и общением. В его время окна в Бастилии не заколачивались двойными и тройными ставнями, арестантам позволялось даже собираться в одной комнате. При Людовике XIV узники не имели ни этих, ни каких-либо других льгот.
Дотошное внимание Людовика не обошло и Бастилию. Король сам установил правила содержания в ней заключенных. На бумаге дело обстояло довольно благообразно. Узники должны были получать довольствие соответственно тому званию и сословию, к которому принадлежали. Так, на содержание принца выделялось 50 ливров в день, маршала – 36, генерал-лейтенанта – 16, советника парламента – 15, судьи и священника – 10, адвоката и прокурора – 5, буржуа – 4, лакея и ремесленника – 3. Пища для заключенных делилась на два разряда: для высших сословий (из расчета от 10 ливров и выше) и для низших сословий (меньше 10 ливров). Например, обед первого разряда состоял в скоромные дни из супа, вареной говядины, жаркого, десерта; в постные дни – из супа, рыбы, десерта; к обеду ежедневно полагалось вино. Обеды второго разряда были гораздо скромнее – из менее качественных продуктов и к тому же хуже приготовленные (на прогорклом масле, и т. п.). В праздничные дни – святого Мартина, святого Людовика и на Крещенье – предусматривалось лишнее блюдо: полцыпленка или жареный голубь.
Однако в действительности заключенные не получали положенных порций. Офицеры, тюремщики, повара, сам комендант тюрьмы беззастенчиво наживались за счет денег, выдаваемых казной на содержание арестованных. Достаточно сказать, что комендант Бемо за время начальства над Бастилией скопил состояние в 600 тысяч ливров – а заключенные считали его еще очень добродушным и обходительным начальником. При преемнике Бемо, Сен-Марсе, случалось, что узники умирали от голода. (Надо помнить, что комендант получал содержание только на 42 человека, на которых была рассчитана Бастилия; сверхштатных узников он должен был содержать из своего кармана. В царствование Людовика, особенно в первую его половину, в Бастилии находилось одновременно 200—300 заключенных, и комендант, понятно, экономил на самом необходимом.)
В продолжение всего царствования Людовика XIV вводились усовершенствования в тюремном режиме, и всегда в сторону большей строгости. Впрочем, король не увлекался новизной и охотно возрождал старые тюремные обычаи, вышедшие из употребления.
С увеличением количества заключенных и с введением детальной регламентации обязанностей тюремщиков последние в какой-то мере сами оказывались жертвами Бастилии, будучи вынуждены проводить в ней дни и ночи, боясь в чем-либо преступить устав и стремясь не допустить побега какого-нибудь смелого узника. Тот же Дюжонка, поручик бастильского гарнизона, в своих заметках жалуется на тяжелые условия службы в крепости. «Служа уже около года в Бастилии, – пишет он, – я был обязан исполнять следующее: первым вставать и ложиться последним; нести часто караул вместо офицеров господина Беземо (старший бастильский офицер. – С.
Ужесточение условий заключения шло рука об руку с возраставшим произволом власти. Людовик XIV выбрал Бастилию орудием своих личных целей. Начиная с его правления во Франции окончательно привыкают к мысли, что в Бастилию можно попасть без всякой вины, по одному королевскому капризу, – достаточно было обнаружить обыкновенную силу характера, проявление которой король считал личным оскорблением.
Ришелье тоже использовал Бастилию в личных целях, но он, по крайней мере, старался оправдать или прикрыть личную месть интересами государства. Его жертвы имели печальное утешение быть судимыми и выслушать свой приговор; притом Ришелье допускал некоторую гласность суда и наказания.