– Нет, цезарь, он пишет латинские элегии, – отвечал с поклоном Дион Кассий.
– А... – зевнул Антонин.
Юлия устала. Страшно было подумать о том, чем кончится ее роман с Плавцианом. Люций прощает многое и на многое смотрит сквозь пальцы, но мало ли что может прийти ему в голову? Занятая своими мыслями, она отпустила ласковым кивком головы Диона и смущенного юношу, который ей очень понравился. Она видела, что из боковой двери, ведущей во внутренние покои, входил Септимий Север.
В сопровождении Ульпиана, тончайшего юриста в республике, с которым он только что совещался по вопросу об эдикте, запрещающем аборты, приветливо улыбаясь, император приблизился к августейшей супруге и поцеловал ее в лоб.
Во всем, от этой благостной улыбки до манеры носить свою раздвоенную бороду, якобы запущенную, а на самом деле лелеемую, как сокровище, император подражал великим Антонинам[25]. Даже в поклоне его было что-то от Марка Аврелия. В глубокой тишине все склонились перед господином мира.
– Продолжайте вашу беседу. Я, надеюсь, не помешал вам? – сказал Север, опускаясь в кресло из слоновой кости, которое ему уступил сын.
Виргилиан с волнением смотрел на императора. О нем столько ходило рассказов, от анекдота с тогой Марка Аврелия, которую тот дал Северу, когда однажды Север, еще легат, явился к императору на пир в плаще, что, по мнению многих, предопределило судьбу будущего августа, до рассказа о женитьбе Севера на Юлии Домне только потому, что в ее гороскопе было указание звезд на то, что она будет супругой цезаря. Этот сладко улыбающийся человек, дрожавший за свою репутацию среди всяких болтунов, риторов и поэтов, которые могли ведь каждую минуту написать какой-нибудь памфлет, высмеять его, не постеснялся умертвить Лэта, спасшего его в сражении под Лугдунумом, казнил тысячи людей, виновных только в том, что их гороскопы намекали на блестящую судьбу, или увидевших во сне пурпур и имевших неосторожность рассказать об этом своим друзьям. Из Африки или из Сирии стекались подобные ему честолюбцы в Рим, мужи без стыда и без совести, деятельные, хитрые, как лисы, способные произносить блестящие речи, ловкие и неутомимые в снискании общественных почестей, проникали в сенат и магистратуру, и кончали свои дни в богатстве, завершая блистательную карьеру консульским званием, мечтой каждого римлянина. Северу повезло. Карьеру свою он закончил императорским пурпуром. И вот, господин Рима и мира, он улыбался заискивающе перед этими стихоплетами, в страхе, что они могут пустить гулять по свету ядовитую эпиграмму.
– О чем вы беседовали, друзья мои? – повторил Август, обводя собрание усталым ласковым, «антониновским», взглядом.
– Оппиан нам читал свои стихи, отец, – сказал Каракалла.
– Наверное, прекрасные стихи, – любезно улыбнулся император.
– Отличные стихи. И я хочу попросить тебя, отец, о том, чтобы ты обратил на него свое благосклонное внимание.
– В чем дело, сын мой? – повернул к нему император пышную бороду, предчувствуя просьбу.
– Сжалься над несчастным поэтом!
Оппиан прибыл в Рим с острова Мелиты, где он добровольно разделял ссылку отца, на которого обрушился страшный гнев августа по поводу какой-то глупой сплетни. У старика конфисковали имущество, дом и виноградники, схватили, его и на галере привезли на остров Мелиту. Теперь сын явился в Рим за помилованием.
– Разве я могу тебе в чем-нибудь отказать, друг мой, – потрепал август сына по щеке. Щеки у цезаря были круглые и румяные, как у женщины.
– Антипатр, – обратился Север к префекту своей оффиции, – ты здесь? Запиши! И прикажи выдать Оппиану тысячу золотых.
Собрание ахнуло. Этот самый корыстолюбивый человек в Риме, не моргнув глазом, подарил тысячу золотых! Было чему удивляться. И тотчас же на Оппиана посыпались, как из рога изобилия, дружеские комплименты.
– Как тебе блестяще удалось описание слона! Как ты сказал? Облако, несущее в своем чреве страшную для смертных грозу? Замечательно!
– Восхитительно!
– Со времен самого Вергилия не было ничего подобного!
– Тем более на греческом языке!
– Какой талант!
Рабы в белых туниках, вышитых золотом (одежда, присвоенная императорским служителям), разносили на серебряных подносах сласти и орехи, печенье, плоды. Другие принесли в амфорах старое вино, вареное со специями. Император милостиво беседовал с Филостратом. Он сам был не чужд литературе и в свободное от государственных трудов время писал свое «Жизнеописание», в котором он подражал Плутарху. Теперь все в Риме кому-нибудь подражали, и он выбрал себе совсем неплохой образец. Все так же благостно улыбаясь, Север расспрашивал Филострата о том, что он думает сделать с записками Дамиса, о которых слышал от своей просвещенной супруги. Но было в его улыбке что-то обреченное, печальное. Казалось бы, все ему удалось в земном пути: какие победы, какие успехи, какие постройки! Родной Лентис превращался по мановению его руки в волшебный город, легионы обожали его, своего повелителя, и августу – «мать лагерей». Уже не пышная эпитафия на гробнице, предел желаний всякого честолюбивого человека, а апофеоз, обожествление, должно было закончить его земные дни. Но непреодолимая усталость сковывала его сердце. Сколько разочарований и бедствий! Сколько обманутых надежд! И что сделает с его наследием, прекрасным плодом таких трудов и злодеяний, сын, оба они, Антонин и Гета, впитавшие в себя все его недостатки?
А в Британии предстояла новая война, и Юлия мечтала об очередном любовнике...
Итак, после трехлетней разлуки Виргилиан возвращался к пенатам. Три года он провел в странствованиях и приключениях, изучал философию в Афинах, принял посвящение на Элевзинских таинствах, беседовал в Александрии с Аммонием Сакком о душе. Виргилиану казалось, что эти беседы были лучшим, что он испытал в своей жизни. В ночь последнего перехода Виргилиан не спал. Пользуясь благоприятным ветром, «Фортуна» шла вдоль италийского берега. Справа слышно было иногда в темноте, как лаяли собаки, мелькал огонек. Это, должно быть, пастухи разводили костры, потому что ночь была прохладна. Накинув на плечи овчину, Виргилиан стоял у борта и смотрел в ту сторону, где была земля Рима. Ему вспомнились трудные слова Аммония:
– Не душа в теле, как в некоем сосуде, а тело в границах души...
Когда Виргилиан познакомился с Аммонием, учитель уже оставил ремесло грузчика и посвятил себя изучению истины. Но его влекло по привычке в суету набережных, разгружающихся кораблей и вонючих таверн, в тот мир, в котором прошли счастливейшие дни его жизни, когда он таскал на спине мешки с ароматной пшеницей. Виргилиан частенько бродил с ним по набережным и беседовал о вечных вещах.
В день расставания они также очутились в порту. Круглая гавань отражала прибрежные дома, портики, корабли, гигантский мост гептастадиона, соединившего колоннами с городом остров, на котором стоял Фарос, седьмое чудо света. На рейде около Лохии стояла молчаливая флотилия боевых римских трирем. Слева видно было, как большой корабль с пурпурным парусом огибал мыс острова с храмом Посейдона, чтобы бросить якорь в Евностосе – гавани благополучного прибытия.
– Александрия! Звезда Эллады, взошедшая над морями!.. – сказал Виргилиан.
В грязной портовой таверне, куда они зашли, чужеземные корабельщики, может быть, из Понта Эвксинского, потому что в их разговоре часто упоминались имена Гераклеи Таврической и Гавани Символов, пили вино и говорили о ценах на пшеницу. Разговорами о пшенице, о фрахтах, о страховках, о благоприятных ветрах полон был весь город.
Когда служанка поставила перед ними миску с оливками, хлеб и вино, Аммоний сказал:
– Итак, ты покидаешь Александрию...
– Мне печально расставаться с тобой, учитель.
– Печаль неприлична для человека, который вкусил философии, – улыбнулся Аммоний. – Каждое мгновение мы расстаемся с чем-нибудь. Пора привыкнуть к утратам. Нельзя, чтобы телесные привязанности или обладание земными вещами затемняли стремление души.
Виргилиану было сладостно брать перстами оливки из одной чаши с великим философом. Масло стекало капельками на бороду Аммония, нечесанную, запущенную бороду мудреца. За едой они продолжали разговор о душе, разговор, который тянулся целыми днями, во время прогулок, за столом, в академии. Не поднимая глаз от стола, Аммоний говорил:
– Душа отлична от тела... Это может послужить для нас отправной точкой. Ибо во сне она покидает тело, оставляя ему только дыхание, чтобы оно не погибло совсем. Освободившись от бремени тела, душа действует, ищет, приближается к вещам несказуемым. Ибо она не знает преград. И как солнце изливает на вселенную свой свет, но не теряет своей сущности, так и она. Душа едина и неизменна. Но не душа в теле, как в сосуде, а скорее тело в душе...
– Как ты сказал? – не уловил Виргилиан его мысль.
– Не душа в теле, говорю я, как в некоем сосуде, а тело заполняет собою форму души. Продолжаем... Душа покидает тело, покоящееся во сне, и никто не знает, где она. Некто говорит: моя душа в Риме. А она, может быть, созерцает божественные сферы, в которых пребывает божество. В такие мгновения, трепеща от восторга, созерцая абсолютное, она забывает о земном пребывании...
Опять начиналось то, чего не мог постичь Виргилиан. Очевидно, мало было уметь читать эллинские книги. Надо было родиться эллином, чтобы подняться на эти недоступные для римлян высоты. Пронзительный ветер дул там, и дыхание захватывало от одной мысли о приближении к божеству. Или это только манера говорить, словоблудие? Нет, слишком ясны были глаза Аммония. Такие не словоблудствуют.
Становилось грустно при мысли, что надо покинуть Аммония и этот город, где все перемешалось, корабли и караваны верблюдов, Индия и Афины, христианские секты и философские сисситии.
– Позволь мне спросить тебя, – коснулся Виргилиан руки учителя, – вот ты говорил, что тело подлежит ежеминутному изменению, способно делиться на мельчайшие части, превращаться в прах, и что нужна какая-то идея, которая бы соединяла эти разрозненные части в одно целое. Допустим, что это душа соединяет жалкую храмину тела. Но для чего она возится с ним, тратит время, а не остается в музыке небесных сфер, в лоне божества? Зачем ей скучная и бедная земля?
Аммоний насупил брови, не донес до рта кусок хлеба, помоченный в солонку, и положил его на стол. В таверну приходили новые посетители, садились за столы, заказывали вино, раков, улитки. Подвыпив, они затягивали корабельные песенки, приставали к служанке. Среди этого шума Аммоний казался человеком с другой планеты. Но прежде, чем он успел ответить на вопрос Виргилиана, в таверну ворвались взволнованные люди и объявили, что в городе происходит смертоубийство.
Уже было три дня, как август находился в Александрии. Доведя до сведения александрийцев, что по примеру македонской фаланги он хочет организовать александрийскую, император пригласил молодежь записываться в новый отряд. Со смехом и шуточками молодые люди отправились в лагерь III легиона посмотреть на императора, который так смешно подражает Александру. Среди них было много представителей местной золотой молодежи, сыновей торговцев папирусом, адвокатов, откупщиков. Жизнерадостные греки, сирийцы, иудеи с любопытством смотрели на августа. Он совсем не казался им страшным и величественным, этот кривоногий человек в военном плаще – полудаменте и в фантастическом шлеме. Каракалла невольно смутился, видя вокруг себя насмешливые глаза, презрительные улыбки. Приготовленная заранее витиеватая речь была испорчена. Император бормотал что-то себе под нос, нелепо размахивая руками. Будущие воины кусали губы, едва сдерживаясь от смеха. Вассилиан Секунд, префект Египта, толстый добродушный старик, приучил их к благосклонному попустительству.
До императора долетело одно только слово: Иокаста. Кто-то хихикнул.
– Секунд, – крикнул Каракалла, – выгнать этих шалопаев палками из лагеря... Они забыли, с кем они имеют дело...
Преторианцы стали выталкивать молодежь к воротам лагеря. Посыпались зуботычины. Многие побежали, не дожидаясь худшего. Но один из молодых людей, сверкая глазами, кричал центуриону:
– Ты не смеешь... Я такой же римский гражданин, как и ты...
Эти слова долетели до слуха императора.
– Римский гражданин! Центурион, ударь его мечом! Ударь его мечом!..
Император топал ногами, рвал пергамент, на котором была написана злополучная речь. Видя его исступление, центурион обнажил меч и ударил юношу по голове. Это послужило сигналом. Топот бегущих людей дразнил солдат, как на охоте. Многие из них с утра хлебнули винца. Началось избиение безоружных александрийцев. Конные преторианцы помчались по канопской дороге, по которой бежали в Александрию толпы молодых людей.
Прибежавшие в таверну, перебивая друг друга, рассказывали, что у Канопских ворот солдаты громят лавки, хватают подвернувшихся под руку женщин, поджигают общественные здания. Какой-то грузчик рассказывал:
– Август отдал город на разграбление солдатам! Что там делается! Насилу ноги унес!..
Аммоний и Виргилиан переглянулись. Вот для каких прекрасных деяний осчастливил август высоким посещением Александрию! Житница мира, Египет питал хлебом Рим и легионы. Тот, в чьих руках был Египет, был господином положения в Риме. Но Александрия, центр папирусной и стеклянной мануфактуры, очаг завиральных идей, насмешливых стишков и непокорности, давно раздражала императора.
Погром разрастался. К вечеру над городом стояло розовое зарево пожаров. Показывая на него рукой, Аммоний сказал:
– Вот что делают люди, которые живут во мраке...
Философ и Виргилиан стояли на набережной в Евностосе. За мраморными колоннами улицы Гептастадион уже горел маяк, и клочья смолистого пламени рвались в неожиданно почерневшее небо, отражались на воде. В гавани застыли корабли. За их мачтами сверкали огоньки Лохии. Над иудейскими кварталами разгоралось зарево. Со стороны города доносился глухой гул человеческих криков. От воды пахло сыростью, рыбой. Что могла сделать среди этих волнений и бедствий душа, пленница страстей?
– А я ищу тебя, учитель, – сказал какой-то человек в плаще.
– Гелиодор! – узнал Аммоний в говорившем одного из своих учеников.
– Римляне громят академию, жгут наши книги, – взволнованно сообщил Гелиодор, и в его голосе слышались слезы.
– Не волнуйся, друг, – положил Аммоний ему на плечо руку, – главного они не разрушат. Посмотрим, Виргилиан, что там происходит, если ты не опасаешься за свою жизнь.
– Я не оставлю тебя... – ответил Виргилиан.
Они направились по набережной к Музею, где находилась академия, в которой учил Аммоний.
Император, окруженный батавской и скифской сволочью, верхом на коне, без шлема, стоял на канопской улице недалеко от гробницы Александра. Тяжело дыша, он взирал на разрушение города. Где-то поблизости солдаты ломали топором двери, и пронзительный женский голос взывал:
– Пощадите! Пощадите!
Пьяный солдат бежал с ворохом одежд. Увидев императора, он завопил:
– Смерть врагам августа!
Но, не удержав равновесия, доблестный защитник республики растянулся на мостовой. Белый каппадокийский жеребец танцевал под царственным всадником. Каракалла шептал:
– Теперь они узнают, как улыбаться! Вольнодумцы! Подрыватели основ!..
Когда Аммоний добрался до академии, было уже поздно. Дом пылал, и пламя вырывалось из окон. В саду среди миртов и лавров бродили какие-то пьяные личности, от которых разило вином и чесноком.
– Бедные диалоги! – сказал с прискорбием Гелиодор. – Какие книги прислала нам Маммея из Пергама! Все погибло в огне!
Каракалла не мог успокоиться. На уголках его рта показались пузырьки розовой пены. Вспоминая песенку про Иокасту, в которой намекалось на его интимные отношения с матерью Юлией Домной, он терял над собою власть.
– Солдаты называли меня товарищем. Но эти выродки, торгаши, лоботрясы должны с умилением целовать край моего полудамента! Что это со мной? Адвент, кажется, я умираю...
Поседевший в боях Адвент, привыкший ко всему на свете, равнодушно смотрел на смятение, что творилось вокруг. Но увидев, что император схватился за то место панциря, которое прикрывало ослабевшее сердце, он встревожился и пытался успокоить безумца.
– Благочестивый, тебе нехорошо? Уйди отсюда, не волнуй себя из-за пустяков...
Аммоний и Виргилиан видели издали, как солдаты сняли августа с коня и унесли на плаще в один из домов.
– Подумать только, – усмехнулся Виргилиан, – говорят, что ребенком он плакал, когда перед ним на арене звери разрывали преступников!
Зарево над городом разгоралось.
Зная, что Виргилиан из Александрии направлялся на лаодикийском корабле в Антиохию, Аммоний просил его передать письмо Маммее. Красавица, не в пример сестре Соэмии, изучавшая усиленно Платона, засыпала старика письмами с просьбами разъяснить то или иное место. Теперь Аммоний писал ей, что он Платона читал с пропусками и плохой помощник в этом деле. Виргилиан же был рад случаю познакомиться с дочерьми Юлии Мезы, о которых ему много рассказывал Филострат.
Приняли римлянина в доме Юлии Мезы с распростертыми объятиями. Сестры состязались в искусстве завлечь в свои сети римского поэта. Виргилиан не знал, что слаще: похвалы ли его стихам из уст Маммеи или поцелуи Соэмии. Но нежные руки Соэмии увлекли его, опутали, лишили разума. Маммея утешалась за чтением книг.
Свиток развертывался с приятным для слуха шелестом. В третий раз Маммея перечитывала книгу Филострата.
Главы бежали за главами. Лебеди, сладостно поющие на заре, в зефирах Каппадокии[26], в озаренной сиянием Авроры роще, где мать великого встретила бога Протея и положила руку на забившееся сердце. Молнии и громы в день рождения. Путешествие в Индию. Чудеса и дорожные приключения, остатки цепей, которыми был прикован Прометей, бочка с ветрами. И эти трогательные слова: «не о красоте храмов заботьтесь, но о душе»...
Маммея вздохнула и отложила книгу. «Житие Аполлония из Тианы» прислали ей месяц тому назад из Рима. Что делает там Филострат? Она остановилась на лирической фразе о стрекозах, которые могут петь свободно, в то время как мудрецу злые закрывают уста. На мгновение вспомнились слова из другой книги о лисенятах, имеющих норы, и о бездомном, которому негде приклонить головы...
Вокруг ложа стояли сосуды с книгами. Любопытная рука нашла среди них «Апологию» Тертуллиана, «Строматы» Климента, сочинения великого Валентина, труды Порфириона, стихи Каллимака и Марциала в пурпуровых футлярах. За последнее время все чаще и чаще в этой зале стали слышаться слова о Логосе, и гностическая мудрость стала мешаться с разговорами о римской политике, о значении для Сирии караванных дорог. Все чаще заводил Ганнис речь о Пальмире, о соперничестве ее с Антиохией.
Рим был груб. В пурпур облекались насильники и честолюбцы. Мир книг и философов был для Маммеи возвышеннее. С ней переписывались Ориген и Тертуллиан. Это ей писал знаменитый африканец, что душа рождается христианкой. С особым вниманием она читала книги христиан. Такие из них, как Минуций Феликс, писали отлично, и у них было больше страсти, огня, чем у поклоняющихся олимпийцам. И потом, разве несовершенное творение Демиурга не нуждалось в поправках? Не все было прекрасно и справедливо в этом мире господ и рабов. Но как примирить гармонию мира с запутанной догматикой христиан? И это странное учение о гибели мира, о всепожирающем огне...
В другом конце дома маленький, заплывший жиром евнух Ганнис шептал Мезе:
– Ты согласилась вчера, что положение вещей не позволяет думать о самостоятельном существовании сирийских провинций, как это было в эпоху Антиохов[27]. Отпадение этих провинций заставило бы Рим напрячь все силы в борьбе. У Рима еще могут появиться Траяны[28]. Их не оставляет мысль о дороге в Индию. С другой стороны, мы остались бы лицом к лицу с Парфией...
Бабий голосок Ганниса как-то не вязался с точностью его выражений, с мужественной ясностью его мысли.
А еще дальше, в гостинице, в которой остановился Виргилиан, Соэмия ничего не хотела знать ни о судьбах Сирии, ни о караванных дорогах. Она смотрела на бледное лицо поэта, на его черную бороду, пахнущую духами, теперь такими знакомыми, и ей казалось, что никогда она не была так счастлива, как в эти дни. Она приходила сюда, как девчонка, с наступлением темноты и уходила на заре.
Иногда открывалась дверь, и трактирщик Прокл просовывал свой длинный красный нос.
– Не надо ли вам чего-нибудь для подкрепления? Хорошо для любовников покушать похлебки, заправленной перцем, луком и эндивием.
– Убирайся вон! – кричал ему Виргилиан.
– Счастливого вам плавания на венерином корабле, – говорил Прокл, и длинный нос исчезал, а Соэмия задыхалась от смеха под одеялом.
Венерин корабль скрипел, как в бурю. Это было путешествие в незнакомую страну страсти. Незнакомой страной было тело Соэмии. Но иногда, в те минуты, когда он расшнуровывал башмачки Соэмии или целовал ее глаза, в памяти Виргилиана мелькали прозрачные и чистые глаза Грацианы. На одно только мгновение появлялись они, вставали могучие дубы Карнунта, и все вновь исчезало в черных безднах. Из бури доносились крики Соэмии.
За три года скитаний Виргилиан успел побывать на Дунае. Он совершил туда трудное путешествие из Афин через Фракию[29], чтобы посмотреть своими глазами на варварский мир. Главной же причиной путешествия был договор, который хотел заключить его дядя с карнунтским купцом Грацианом Викторией. В доме Виктория он увидел его дочь Грациану Секунду. Удалось Виргилиану побывать и в Пальмире. За неделю до его отъезда в Рим Юлия Меза отправляла в Пальмиру очередной караван. Четыреста вьючных верблюдов были нагружены строительными материалами, гвоздями и мраморными плитами для вырастающих как грибы пальмирских дворцов. Кроме груза, Меза посылала в Пальмиру шестьдесят талантов золота для закупки благовоний, которые она потом перепродавала в Рим.
С тех пор, как в Дуре стоял римский гарнизон, караванная торговля сделалась более или менее безопасной, потому что римляне жестоко расправлялись с разбойниками и распинали их в пример другим. Но на всякий случай с караваном отправлялись сорок пальмирских лучников.
Караван тронулся в путь на заходе солнца с городской площади. Погонщики еще раз проверили вьюки, копыта животных и крепость ремней. Наконец каравановодитель Антимак поднял руки к небесам и сказал:
– Да будут милостивы к нам Ваалшамин и ты, властвующий над ночами и лунами, Аглибол...
Верблюды поднялись с колен, задрали маленькие гордые головы. Песок захрустел под копытами животных. Под призрачную музыку колокольчиков, отгоняющую демонов пустыни, верблюды один за другим ушли в темноту наступающей сирийской ночи.