Толя выпростал руку из-под одеяла, зажег ночник.
– Машута, – сказал он. – Не бери в голову. Это бывает, бывает. У чувствительных детей иногда случаются такие… догадки. Ты посмотри на нее, она же как ртуть…
– Толя, может, все-таки показать ее психиатру?
– Чушь! Она совершенно нормальный ребенок. Только очень активный.
– И ты по-прежнему считаешь, что ее не надо переучивать с левой руки на правую? Ведь со временем в школе…
– Ерунда! Какая тебе разница, какой рукой она ест, какой будет писать? Что за средневековый подход, что за предрассуд… тихо!
– Нет, она спит.
– Пойми, – понизив голос, продолжал муж, – переученный левша может превратиться в заику, в неврастеника, в бог знает кого! Потом не расхлебаешь эту учебу.
«Ну да, – подумала Маша с укоризной, – а сам-то как переживал, сам-то, когда…»
Анатолий действительно поначалу не мог смириться, что девочка, мгновенно запоминавшая наизусть любой текст, никак не может научиться складывать буквы.
– Что за чепуха! – кипятился, – ты ж у меня умная, ты ж умнющая обезьяна! Ну-ка, давай, повторяй за мной: бэ… у-у-у… Получается «б-у-у»…
Настоящий скандал произошел на злосчастном слове «бублик». После бурного недоразумения, невнятицы, рыданий и огрызаний отец поставил Нюту в угол, минут через пять позволил выйти, но она упрямо стояла там, и даже ноги у нее от слез были мокрыми.
Толя, однако, со своим, как говорила Маша, «хохляцким упрямством», решил на сей раз довести дело до конца.
– Ну, ладно реветь, в лужу растаешь. Иди сюда, не может такого быть, чтобы мы этого не осилили!
И действительно, первый слог был покорен мгновенно: «буб»! «Буб»! На этом успехи и закончились. Второй слог «лик» никак не удавалось покорить.
– Здесь… про килограмм, – сказала наконец девочка.
– Какой килограмм?! Какой килограмм, бестолочь?! – Он рухнул на стул…
Помолчал, успокоился, снова взял листок с крупно и кругло написанными буквами.
– ЭЛ!И!КА! «Лик», понимаешь? Что тут такого, ведь ты уже прочитала «буб». Лик, лик! Эл-и-ка! ЛИК.
Он перевернул листок, опять подвинул к ней, опустил глаза… и вдруг вскочил как ошпаренный.
– Машута!
Маша испуганно примчалась.
– Вот смотри, – сказал он нервно. – Она читает справа налево. Вместо «лик» читает «кил».
– Нюта, вымой руки, будешь есть суп. И вытри слезы.
– Да нет, ты не понимаешь! «Буб» она прочитала только потому, что справа налево и слева направо то же самое. И говорит – килограмм, килограмм… Я думаю, что за килограмм, к черту? Да она прочла «кил» вместо «лик»!
– Оставь ее в покое, – грустно проговорила Маша.
Сейчас, после похорон Полины, Маша вспоминала ту ночь в поезде, когда она везла в Киев свою хрупкую добычу. Летучий свет луны забеливал и зыблил занавески в купе СВ, девочка уснула и бесплотным комочком лежала в темноте на соседней койке.
На крюке болтался ее рюкзачок – внутри две пары трусиков, носочки, клетчатое платье с оторванной оборкой на рукаве-фонарике. «Это… все ее вещи?» – удивилась Маша, принимая рюкзачок из руки воспитательницы. – «Все, – ответила та. – Всё, с чем она к нам пришла».
Поезд мчал на ночной предельной скорости, шарахался на поворотах, как испуганный конь, и навязчивая, странная мысль донимала Машу: что едут они не в Киев – домой, к Анатолию и нетерпеливо ожидающей малышку Полине, – а в какую-то бесконечную неприютную пустоту, где вечно теперь будет только эта скорость, тревога и скользящий свет луны…
Вся беготня последних дней, очереди к нотариусам, сражения с чиновниками, совсем ее измучили; она боялась, что девочка не дождется и истает, уйдет… Маша так и не доискалась соседки Шуры, которую можно было расспросить подробней о девочке, о покойной ее матери… Неуловимая соседка будто нарочно пряталась, избегала встречи.
Ну, бог с ней, какая разница, в конце концов? Сейчас надо срочно: анализы… комплекс витаминов. Ласку, любовь, игрушки… вкусную еду. Хорошо, что рядом Полина с ее бесконечной преданностью и неустанной готовностью тереть яблоки и морковку…
И конечно, необходимо заняться развитием девочки – налицо явное отставание. Молчит и молчит. Но, слава богу, она не немая и слышит нормально – значит, когда-то же заговорит как следует!
Проснулась Маша от неуютного ощущения, что на нее внимательно смотрят. Открыла глаза и чуть не подскочила. Совсем рядом, близко-близко, на ее полке сидела девочка – бестелесный крошечный эльф в голубоватом свете купейного ночника.
Она молча неотрывно глядела на Машино лицо. Этот долгий, изучающий взрослый взгляд напугал Машу так сильно, как с детства она не пугалась (мгновенно промелькнули в памяти вечерние страшилки в пионерлагере: в черной-пречерной комнате… сидела черная-пречерная…)
«Может, она страдает… лунатизмом?» – в панике подумала Маша.
– Аня, Анюта… – тихонько позвала она, приподнявшись, и девочка сразу отозвалась совершенно трезвым, дневным, печальным взглядом. – Ты почему не спишь, деточка?
Та продолжала смотреть, не откликаясь. У Маши пересохло горло.
– Хочешь, приляг ко мне. – Она откинулась на подушку и ладонью похлопала рядом с собой. – Приляг… к маме.
Девочка шевельнулась, сложила руки на коленях.
– Ты не мама, – проговорила она хрипловатым голосом, в котором слышна была такая взрослая тоска, что Маша опять приподнялась и села.
– Нюта, – шепнула она – а где… м-мама?
Та повернула голубоватое личико, на котором только эти огромные глаза и остались, вздохнула и проговорила:
– Мама в зеркало ушла.
– Толя, помнишь… – сдавленно заговорила Маша. – Помнишь, как в апреле она вошла в подъезд и сказала: «А дверь у нас будет скоро зеленая», и через день вывесили объявление о ремонте, и дверь покрасили в зеленый цвет? И ты потом говорил о теории вероятности, о совпадениях… Толя! Мне страшно…
Он молча обнял ее. Минуты три она лежала, уткнувшись носом ему в подмышку. Все ждала, что муж, как обычно, станет полушутливо объяснять ей про какие-нибудь открытия в психологии, согласно которым человек иногда… Но муж молчал. Наконец, когда Маша стала уже задремывать, Анатолий проговорил вдруг спокойно и внятно:
– Ты, Машута, съездила бы туда.
– Куда? – испуганно очнулась Маша. Бордовые занавески на окне спальни зловеще тлели в свете ночника.
– А вот откуда ты ее привезла.
Помолчал и добавил:
– Порасспрашивала бы… чего тогда не расспросила.
Недели через две Маша взяла несколько отпускных дней и поехала в Ейск.
Она не знала, зачем, собственно, едет и каких таких признаний ждет от чужой женщины – каких свидетельств, о чем? И что может измениться от этих признаний в их жизни?
За окнами поезда желтыми озерцами цветущей сурепки вспыхивали проплешины лугов; в темных чащах сплошного леса мелькали все оттенки зеленого. Широкое поле, засеянное клевером, поднималось на грудине холма, ребрилось под ветром, как стиральная доска.
Поезд мчался, выходил из полосы дождей, окунался в солнечное марево; снова окна ополаскивала дождевая рябь. Июньская щедрая зелень благодарно дышала под летучими дождями…
Промахнули загон, где по зеленой траве катался на спине шоколадный жеребенок, дрыгая ногами и показывая замшевый и мягкий, как подушка, живот. Такой же замшевой мордой поддевала малыша мать.
Эти два года состарили Машу на десять лет. В ней вдруг опять всколыхнулись невнятные детские страхи, знакомые еще со времен семипалатинской школы, когда, по дороге домой перепрыгивая трещины в асфальте, она загадывала: если не наступлю ни на одну, все будет хорошо и папа вернется. И непременно наступала. Попытка задобрить какую-то высшую силу: бога нет, конечно, да кто-то же отвечает за этот мир! Она чувствовала, знала – отвечает! Вот его, которого… который… словом, эту всевышнюю силу надо было умолить, задобрить или лучше – съежиться так, чтобы тебя не заметили.
Ее мучил страх за девочку, за будущее, а главное, мучило постыдное, глубоко упрятанное: не только Толе, она и себе не признавалась, что боится ее самой, своей маленькой дочки… Боится?! – и внутри себя впервые отчужденно произнесла: Анны…
Анны, которая о
…Уже в такси она вспомнила, что соседка Шура как раз в это время вполне может хлеборезить на детдомовской даче, и приуныла – ужасно не хотелось опять гоняться за призраком.
Но дверь, в которую Маша позвонила, сразу открылась и – как тогда, в первом, странном, проклятом телефонном звонке, – все сложилось. Открыв дверь и увидев ее – незнакомого человека, – Шура побледнела так, что Маша заметила это в полутьме коридора. Маша знать не могла, как часто Шура вспоминала ее, доверчиво и обреченно ступившую в мышеловку, и девочку, которую она выхватила на самой грани и унесла с собой.
– Чего… надо? – от неожиданности, от внезапного страха грубовато произнесла Шура. И сама смутилась, мысленно застыдила себя. – Вам кого?
Маша стояла, вежливо изучая кряжистую, с рябоватым лицом, пожилую женщину.
– Извините, не знаю вашего отчества, – сказала она. – Александра?
– Володимерна. – Шура дверь открыла пошире, живот подобрала. – Проходите, чего так стоять…
Дальше, в топтании на пороге, в обмене обрывистыми неловкими фразами, Шура вдруг поняла, что это ей посылается прощение. То самое, которого она мысленно перед сном частенько просила. И вот этого прощения она уже не упустит. Поэтому, энергично оборвав неловкие предисловия и разведфразы неожиданной гостьи, она сказала:
– Какое там отчество! Ты ведь Маша, прально? Вот. Идем-ка сюда, на кухню. Я каклеты кручу, извини. Вот тут сейчас краешек стола вытру, чаю попьем.
Маша села, и несколько минут они молчали, каждая готовясь к разговору. Шура суетливо убирала миску с фаршем, ставила на плиту чайник, резала остатки какого-то магазинного кекса.
– У меня тут ничо такого к чаю-то и нет…
– А я вот с пустыми руками… – это они сказали одновременно, и стало как-то легче, проще.
Шура поставила чашки и сама села за стол против Маши.
– Ну? – спросила она. – Как живете-то? Чего приехала?
Маша замялась. Она не знала, с чего начинать. А спрашивать о главном вот так, с бухты-барахты…
– Я, понимаете… хотела немного расспросить вас, Шура… о родителях моей девочки. Ведь вы их хорошо знали?
– Родители – это красиво сказано! – усмехнулась Шура. – Уважительно. Родителей у нее мать была, Рита. Вот и все. Девка была – земля пухом – хорошая, добрая… обыкновенная. Ты, Маша, чего хотела-то? По сути? Прямо говори.
Но и тут Маша прямо сказать не могла. Не могла!
– Понимаете, – проговорила она, замявшись, – девочка помнит сотни номеров телефонов наизусть… вот как Виктор Гюго – тот помнил номера всех фиакров Парижа.
– Бывает, – отозвалась Шура. – У меня дядька свистал всеми певчими птицами. Скажешь ему: дядь Фим, давай дрозда! И он как залье-ется, как расы-ы-ыплется… Ты бы и не отличила. А малиновкой как пел!..
И Маша уже не стала добавлять, что, глядя на незнакомого человека, ее дочь может назвать номер его телефона и дату рождения.
Запел-закипел чайник. Шура поднялась, стала засыпать из пачки заварку, наливать, подтирать разлитое. Обе молчали.
– А… отец?
– Да не было никакого отца.
– Я понимаю, – торопливо проговорила Маша. – Я не в том смысле, я же все понимаю, Шура. Просто… я хотела спросить: вы совсем ничего-ничего про отца ее не знаете? Совсем ничего?
– Почему? – удивилась Шура. – Он у всех тут на глазах бегал, Аркашка-то, рыжий. Ну вот, заварился. Давай, подставляй чашку. Я, знашь, завариваю, как меня узбеки учили. Тут много лет узбеки приезжали, дынями торговали на рынке, у меня останавливались. Хорошие люди. Научили толково заваривать. Я с тех пор не люблю хаплап… Душевный чай, он, знашь, свой характер имеет…
И когда уже Маша подумала, что ничего ей не соизволят рассказать, и чего ж она хотела, если сама крутится вокруг да около, – Шура произнесла решительно:
– Ну да, Аркашка Месин… Ладно уж. Я расскажу, пусть меня Рита покойная
– За что? – растерянно спросила Маша.
– Игра така, знашь? Наперсточник он.
– Нет, не знаю, – уныло, почти не слушая, отозвалась Маша. Она думала о том, какая наследственность, оказывается, ммм… пестрая… у ее девочки.
– Это ж игра така, в наперстки! Сидит хмырь, вкруг себя народ собирает, спрашивает – мол, под каким наперстком шарик? И пошел елозить обоёми руками, наперстки туды-сюды возить. А дурачье курортное, лопоухое, вокруг стоит и денежки свои спускает. И поделом, видать, лёгко заработано! Так Аркашка что: он сначала, когда маленьким был, всегда знал, как угадать с этими наперстками. Ходил-выигрывал. Ну и молчал бы. Но такой характер говенный и язык без костей. Я, грит, Ме-есин, я сын самого Ме-е-сина! Ну, его сначала просто измолотили – для острастки…
– Какого Месина? – спросила Маша недоуменно.
– Ну ты шо, не слыхала… артист такой есть, фокусник. Мысли чужие видит, гипноз насылает. Месин… Да я в газете про него недавно читала. Вроде он еще жив… А имя… Ой, забыла. Немецкое… Фольк, что ли… Да: Фольк Месин.
– Что-о?! – Маша подняла на Шуру глаза. – Вольф Мессинг?! – всплеснула руками и расхохоталась: – Господи, Шура, что за вздор!
– Эт почему это вздор? – обиделась Шура. – Он тут у нас два года подряд выступал. Артист Московской филармонии. «Психологические опыты» называлось. Мой Сема покойный даже на сцену поперся и потом говорил, все по правде, не мошенство. И этот Фольк взаправду угадал, что Сема велел ему пойти в третий ряд и у Михал Степаныча из кармана пачку «Явы» достать. Сам такой седой, лохматый. Прямо трясся весь, напрягался как…
– Но… при чем тут! Я не понимаю…
– А я тебе и говорю: Зинка-то ведь в то лето работала администратором Дома культуры. Баба она была видная, молодая, блондинка натуральная… Запала на артиста, бывает. И я тебе так и скажу – брюхо у нее примерно в то время и стало расти. Да и зачем бы ей надо мальчонку на таку неродну фамилию записывать? Видать, хотела похвастать перед людьми, подчеркнуть свое особо положение…
– Но… ему же всегда жена ассистировала! Я знаю, мне рассказывали…
– Ну, жена, жена, – насмешливо подхватила Шура. – Когда это мужика-то остановит? В этом деле, ты ж знашь, ежли красивая баба захочет, жена может круглые сутки с берданкой сторожить… а на минутку поссать отлучится, глядь, ему уже другая… ассистирует.
– Погодите, – пробормотала Маша. – Это что же получается… Что моя Нюта?..
«Что твоя Нюта, – жалостливо подумала Шура, – дважды блудное отродье».