К совещанию были приглашены фельдмаршал князь Долгорукий, фельдмаршал граф Леси, канцлер граф Бестужев, генерал граф Ушаков, обер-шталмейстер князь Куракин, генерал граф Румянцев, тайный советник барон Черкасов, тайный советник Юрьев, тайный советник Веселовский, статский советник Неплюев (Адриан). Предложен был для обсуждения вопрос: «Надлежит ли ныне королю прусскому, яко ближайшему и наисильнейшему соседу, долее в усиление приходить допускать, или несходственнее ли будет королю польскому, яко курфюрсту Саксонскому, по действительному настоящему с ним случаю союза помощь подать и каким образом?»
На другой день, 20 сентября, члены совета представили свои мнения. Канцлер Бестужев написал: «Еще в 1744 году саксонскому министру Флемингу было объявлено (в Киеве), что ее импер. величество всегда верною и истинною союзницею короля польского пребывает и в случае нападения на него скорою помощью поспешить не оставит: я на ее величества соизволение предаю, каким образом с королем польским поступать повелит». Мнение барона Черкасова: «Нельзя допустить короля прусского более усиливаться; королю польскому помочь тем, что находящиеся в Лифляндии и Эстляндии полки ввести в Курляндию и там им зимовать, а на весну и все полевые полки придвинуть к границам. Этот способ всего удобнее даст понять королю прусскому увещания императрицы; а если и это его не исправит, то ее импер. величество может употребить войско по своему усмотрению, что, может быть, и неминуемо». Румянцев представил такое же мнение. Куракин думал, что должно по договору послать на помощь польскому королю 12000 войска, а по надобности и больше. Ушаков — послать эти 12000 и, кроме того, сделать диверсию в Курляндию. Леси стоял за диверсию в Курляндии. Фельдмаршал Долгорукий также; он писал, что надобно положить пределы замыслам прусского короля, иначе он может овладеть Лифляндиею и Эстляндиею для себя или для шведов.
3 октября было снова собрание совета. Все поданные мнения были выслушаны в присутствии императрицы; читан был также перевод с письма Мардефельда к канцлеру и мемория, в которой он снова просил помощи против Саксонии. По выслушании всех этих бумаг императрица начала говорить:
«Хотя король прусский и требует нашей помощи по союзному трактату, но случай союза (casus foederis) здесь признан быть не может, потому что он сам наступлением своим на Богемию нарушил бреславский договор и навлек на себя следствия нынешней войны с Австриею; силы его превосходят саксонские, и он объявил Саксонии войну за то только, что ее войска помогли австрийским; поэтому кажется справедливее подать помощь Саксонии. Сверх того, для русских интересов усиление прусского короля не только не полезно, но и опасно: приходя от времени до времени в большую силу, он может когда-нибудь согласиться со Швециею по своему там влиянию и предпринять что-нибудь против здешней империи, а с другой стороны возбудить и турок. На дружбу его отнюдь полагаться нельзя: пример его обмана виден в предложении нам посредничества, от чего потом отрекся, а в то же время появилось посредничество от турок, как видно, по его же наущению».
Сказавши это, императрица спросила присутствующих, как они думают; те сослались на свои мнения и повторили, что нельзя допускать прусского короля усиливаться и надобно подать помощь королю польскому. Тогда императрица приказала отправить из Лифляндии и Эстляндии в Курляндию такое число полков, какое можно будет расположить на зимних квартирах в секвестрованных герцогских имениях; на их место в Лифляндию и Эстляндию подвинуть другие полки из ближних мест и нарядить к весне несколько нерегулярных войск; королю польскому дать знать об этом движении войск к нему на помощь и поручить русскому министру в Дрездене условиться с саксонским правительством насчет направления и пропитания вспомогательного войска, а королю прусскому чрез министра его представлять, чтобы он от нападения на Саксонию удержался и склонился на мир с королем польским; в противном случае последний получит русскую помощь.
Когда канцлер сообщил Мардефельду декларацию императрицы о движении русских войск, тот онемел от досады или удивления. Говорили, что Елисавета, подписав эту декларацию, стала на колени перед образом, призывая бога в свидетели, что поступает по совести и справедливо, и молила бога благословить ее оружие. Она спросила у фельдмаршала Леси, как он думает о принятых мерах. Леси, несмотря на то что подал свое мнение в совет, отвечал сначала, что он не министр и что его долг исполнять только повеления. Когда же императрица настояла, чтобы он говорил откровенно, то он сказал, что спокойствие ее царствования и личная безопасность требуют немедленного обуздания короля прусского, что для безопасности России у него необходимо отнять Пруссию и если не оставлять ее за собою, то отдать Польше, которой опасаться нечего. Елисавета была раздражена против Фридриха II, называла его шахом Надиром прусским, но сильно досадовала также и на короля английского, который вошел в соглашение с Фридрихом, заключил с ним так называемую ганноверскую конвенцию, на которой Силезия должна была остаться за Пруссиею. Она упрекала канцлера за то, что он слишком дружелюбно расположен к Англии; не раз отзывалась, что Воронцов ей часто говорил не полагаться на англичан, которые заключат с прусским королем отдельный мир. Так по крайней мере рассказывал Бестужев Гиндфорду, и тот писал в Англию: «Теперь наступило время, когда морские державы должны или утвердить дружбу русской императрицы с собою, или навсегда ее лишиться, удержать в силе или привести в упадок Бестужева, единственного друга, которого мы имеем при этом дворе. Он воспользовался отсутствием Воронцова, чтобы побудить императрицу решиться на такой смелый шаг, в надежде, что морские державы вновь предложат знатные субсидии, ибо хотя русский двор нашел довольно денег для приведения армии в движение, однако он не в состоянии продолжать эти издержки без субсидий».
Бестужев пользовался отсутствием Воронцова, а Воронцов писал императрице о своем разговоре с прусским королем 22 октября: «Его величество по принятии сей день моего первого поклона, ретируясь уже к себе, приказал меня позвать в другую камору, где, будучи наедине со мною, изволил мне говорить начать, во-первых, о всегдашней своей дружбе и высокопочитании к вашему импер. величеству, которые он всегда непременно содержать со своей стороны изволит, и что он притом же совершенную надежду полагать изволит, что ваше импер. величество против его никакой резолюции, противной в пользу его неприятелей, принять не изволите; что его величество притом скрыть мне не хочет, что он опасен находится, дабы вашего императорского величества к нему дражайшая дружба чрез столь многие старания и разные оклеветания венского и саксонского дворов не могла наконец отмениться; что его величество из единого высокопочитания к вашему импер. величеству удержал свое оружие против саксонского двора, довольно имея к тому причин на сие поступить, ибо совершенно известен находится о заключенном между саксонским и венским дворами договоре, дабы земли его величества отобрать и между собою разделить, того ради принужденна себя нашел против саксонского двора равномерно недружески поступать, только действительного нападения не учинил для вашего импер. величества, дабы тем не причинить вашему величеству какого неудовольства, наконец, изволил говорить о склонности своей к миру и учиненной для того конвенции с королем английским. — Я на все его величеству только ответствовал, что ваше императ. величество совершенную дружбу к его величеству иметь изволите и всегда с приятностью слышать изволили о имеющемся добром согласии между его величеством и королем польским, а притом же его величеству и сие не донести не могу, что в случае нападения на Саксонию ваше импер. величество по обязательству своему, может быть, против своей во помощь дать принуждены будете. Наконец, его величество изволил говорить, что понеже ваше императорское величество желать изволите, дабы до неприятельства с саксонским двором не дошло, то изволили бы употребить свои дружеские старания, как то и английский король чинить намерен, дабы саксонский двор на сию (ганноверскую) конвенцию склонился, и тем бы окончены быть могли все нынешние замешательства».
Но Фридрих II, как сам говорит, считал ошибкою, раз вооружившись, щадить неприятеля с целью склонить его к миру; он думал, что одни победы могут заставить врага помириться. Слова Воронцова и более решительные заявления Чернышева его не беспокоили, потому что Россия, думал он, могла что-нибудь сделать не ранее шести месяцев, и он решился разгромить Саксонию, объявляя, что Брюль собирается разгромить Пруссию, взять Берлин и потому надобно предупредить его, хотя прусский главнокомандующий принц Ангальт и прусский министр Подевильс первые отказались верить словам своего короля, что у Брюля открылся вдруг такой воинственный жар.
Фридрих вступил с войском в принадлежавшую тогда Саксонии землю лужичей (Лузацию), разбил саксонский отряд, взял город Герлиц. Прусские отряды стали уже появляться за Будишиным, тогда как австрийская армия, не чувствуя себя в силах бороться с пруссаками, отступала к Богемским горам. Ужас напал на жителей Дрездена; король решил, что в случае приближения пруссаков он уедет в Богемию, а между тем требовал от Бестужева, чтоб императрица при таких горестных обстоятельствах велела немедленно своему союзному корпусу вступить в Пруссию. Бестужев, разумеется, немедленно передал в Петербург королевскую просьбу, причем очень искусно, для возбуждения негодования против Пруссии, кончил свое донесение такими словами: «Я не могу словами изобразить печали и отчаяния здешнего двора, ибо он после признания вашим величеством случая союза (casus foederis) ласкал себя надеждою, что прусский король окажет гораздо более внимания к предложенным от вашего величества добрым услугам и вдруг неприятельски действовать не отважится».
Прусский король взял Лейпциг, и его гусары уже начали появляться в трех милях от Дрездена. 20 ноября король, простившись с плачущим народом, уехал в Теплиц, а оттуда в Прагу. Бестужев остался в Дрездене. Между тем Фридрих II прислал в Дрезден предложение, что готов помириться с Саксониею, если она приступит к ганноверской конвенции без сношений с венским двором, и когда английский посланник просил его, чтобы он ввиду мира велел своему войску остановиться, то он отвечал, что несправедливо от него требовать, чтобы он остановил победоносное движение своей армии, ибо теперь ему всякая минута дорога. На донесение брата об этих событиях канцлер Бестужев сделал для императрицы заметку:
«Что по требованию дрезденского двора за субсидные деньги десять тысяч человек здешнего войска в прошедшем мае или июне месяце не отправлены, весьма о том сожалительно, ибо король прусский, усмотря тогда ее и. в-ства серьезность и рассуждая, что впредь и более войска на помощь в Саксонию или для диверсии в Пруссию прислано будет, чаятельно не осмелился бы равномерно, яко в Богемию подкравшись, в такое ныне позднее время, когда скорой помощи подать невозможно, в Саксонию впадение учинить; и хотя его прусское величество, к английскому курьеру оказывая наружную храбрость, о российском помощом войске с посмеянием отзывался, однако ж осязательно приметить можно, что внутренно стоящих в Курляндии российско-императорских войск страшится, дабы иногда в Пруссии диверсия учинена не была, инако бы при толь великих прогрессах с таким менажементом в Саксонии поныне поступлено не было, но уповательно предвещание прусского обермаршала Валленрота, учиненное саксонскому советнику Саулю, что король его государь в Саксонии камня на камне не оставит, городы деревнями сделает, а селы совсем запустошит, исполнить не преминул бы, чем ее и. в-ство как дрезденский двор попремногу одолжить, так и додержанием своего обязательства отличную себе в свете славу и кредит приобрести соизволила».
Фридрих II сам признается, что спешил покончить саксонскую войну с целью не допустить Россию до вмешательства в нее; но Мих. Пет. Бестужев, чтоб побудить свой двор к решительному действию против Пруссии, не толковало
Король прусский вступил в Дрезден; Бестужев выехал в Прагу, откуда доносил императрице о речах Фридриха II, публично сказанных, что если Август III не поспешит примириться с ним и не откажется от русской помощи, то он не оставит в Саксонии камня на камне, прибавив к этому, что вовеки не забудет, что Россия признала случай союза с Саксониею, и не упустит отмстить за это со своими союзниками, при этом он взглянул на шведского посланника.
Саксония принуждена была помириться; в Дрездене заключен был мир между Австриею, Пруссиею и Саксониею: Австрия подтверждала бреславский мир, уступая Пруссии Силезию; Пруссия признавала императором Франца I, мужа Марии Терезии; разоренная Саксония должна была заплатить Фридриху II значительную сумму денег и оставить всех захваченных им саксонцев в прусской службе. Граф Брюль тут же объявил Бестужеву, что они не будут сохранять мира, заключенного с ножом у горла. Бестужев, донося о причинах торжества пруссаков над саксонцами, писал: «И того забывать не должно, что здесь с самого начала о движениях неприятельских и настоящих его силах никогда прямого известия не имели; напротив того, король прусский о малейших и секретнейших поступках здешнего двора имел подробные сведения». Подле этих слов канцлер Бестужев сделал замечание: «Всещедрый боже, да сохрани, чтоб о здешних предвосприятиях не сведал и не предупредил бы, как и саксонцев». Какие же это были предвосприятия?
20 декабря, когда канцлер донес императрице о взятии Дрездена пруссаками и что король польский просил о скорейшей диверсии в Пруссию, она изъявила сожаление о таком несчастии Августа III, прибавив, что с ее стороны сделано все возможное и русские полки отправлены на помощь, но что дальше Курляндии в такое время года им идти нельзя было. «Так как король прусский, — продолжала Елисавета, — теперь час от часу все более и более усиливается, что и для здешней империи безопасно быть не может, и так как надобно ожидать, что при настоящих обстоятельствах польский король согласится на всякий мир, какой только ему предпишет король прусский, а после объявит мир вынужденным и будет искать удовлетворения, то и с нашей стороны по соглашению с королем польским и двором венским можно будет действовать против короля прусского, чтоб сколько возможно силы его сократить. Для такого случая надобно уже гораздо больше войска приготовить и теперь же велеть ему собираться в Лифляндии и Эстляндии, чтобы в нужном случае и с одними своими силами можно было сладить с королем прусским». Для надлежащего об этом рассуждения и распоряжения насчет войска Елисавета на завтрашний же день назначила быть при дворе совету.
21 декабря к 9 часам утра в Зимний ее импер. величества дом собрались на совет канцлер граф Бестужев-Рюмин, обер-шталмейстер князь Куракин, генерал-аншеф граф Румянцев, генерал-прокурор князь Трубецкой, генерал-аншефы Бутурлин и князь Репнин, генерал кригс-комиссар Апраксин, тайные советники Черкасов, Юрьев и Веселовский. Барон Черкасов объявил им указ императрицы: подать свои мнения по довольном рассуждении и уважении таких критических обстоятельств, что король прусский, не обратив никакого внимания на дружественнейшие отсоветования со стороны ее величества и предложения добрых услуг в примирении его с королем польским, под предлогом предупреждения своих неприятелей-австрийцев сделал нечаянное впадение в Саксонию, разорил все это курфюршество, взял столицу, пленил двоих принцев — одним словом, всю Саксонию подвергнул своему игу. Какие надобно принять меры для возвращения королю польскому его наследственной земли, для удержания его на польском престоле и для сокращения сил короля прусского ввиду собственной безопасности Российской империи? За этим указом прочтена была особливая присяга о содержании секрета и подписана всеми присутствующими. Потом начали слушать прежние, касавшиеся того же дела мнения канцлера и вице-канцлера, протокол совета 19 сентября, рескрипты к послам и реляции их, что продолжалось до половины 12 часа. В это время вошла в залу заседания императрица, села в кресла и слушала рассуждения членов совета; рассуждения эти продолжались до двух часов, и ничего еще не было решено. Императрица встала и отправилась обедать, пригласив к своему столу всех присутствующих. После обеда в 5 часов они все опять собрались и занимались слушанием относящихся к делу бумаг до 11 часов, когда снова вошла императрица и с полчаса рассуждала с членами совета о том же деле, после чего члены совета разъехались. 23 числа было новое заседание совета в том же порядке, и в этом заседании составилось единогласное мнение; 24 числа это мнение было написано, подписано и бароном Черкасовым поднесено императрице на утверждение; 25 в 5 часов пополудни императрица подписала мнение совета в присутствии всех его членов в аудиенц-камере.
Мнение состояло в том, что необходимо подать деятельную помощь Саксонии против Пруссии. Спешили загладить прежнюю медленность, и Бестужев торжествовал. Он объявил Гиндфорду, что если морские державы дадут России немедленно шесть миллионов, то императрица выставит 100000 войска и в одну кампанию кончит войну в Германи. Дальон еще до известий о дрезденском мире предложил канцлеру 50000 рублей и получил отказ; Бестужев сделал по этому случаю заметку для императрицы: «Когда Дальон прежде сулил двоекратно канцлеру полмиллиона ливров, то при этом никаких условий не предписывал; и, несмотря на то, оба раза был так отпочтиван, что удивительно, как он опять осмелился предложить 50000 рублей с условием, чтоб назначенные на помощь курфюрсту саксонскому русские войска остались без движения в Курляндии».
Мы видели, что дела в Швеции уже начали идти не так, как бы хотелось императрице и как она могла надеяться по отношениям своим к облагодетельствованному ею кронпринцу. Но если Адольф Фридрих получением наследства шведского престола был обязан Елисавете, то действительно получить престол по смерти дряхлого короля он надеялся только приобретением популярности в Швеции, а популярность эту он не надеялся приобрести, являясь пред народом покорным слугою России. Влияние сильной характером жены, сестры Фридриха II прусского, всего более содействовало утверждению его в этом взгляде на отношения свои к шведскому народу и России.
В январе 1745 года Любрас доносил, что когда он увещевал наследного принца содержать всегдашнюю истинную дружбу и откровенность с императрицею и великим князем, то Адольф Фридрих обнадеживал его, что, невзирая на все противные внушения, он постоянно будет держаться общего интереса Швеции и России, будет поступать всегда с согласия императрицы и ее наследника и что тех людей, которые советуют ему противное, не признает своими друзьями. «Надеюсь, — писал Любрас, — что его высочество слово свое держит, хотя он постоянно окружен молодыми людьми, питающими совершенно противоположные чувства. Я стараюсь посредством малого числа благонамеренных, имеющих доступ к принцу, поддерживать в нем чувства, соответствующие его собственному интересу».
Любрас доносил императрице, что в Стокгольме уже готов проект союзного договора с Россиею, а секретарь посольства Чернев писал к канцлеру Бестужеву: «Мне от одного моего приятеля в крайнейшей конфиденции сообщено, как здешняя наследная принцесса недавно получила письмо от брата своего, прусского короля, в котором он просит приложить все старание о скорейшем заключении оборонительного союза между Швециею и Пруссиею с гарантиею Верхней и Нижней Силезии и дачею от 6 до 8000 шведского войска, также просит помогать министру императора Карла VII, в чем принцесса и обнадежила своего брата. Принцесса обо всех здешних делах королю прусскому подробно сообщает, будучи руководима в своих поступках здесь графом Тессином, который с женою своею, родственниками и креатурами находится у нее в великой милости; но так как Тессин коварный человек и враг России, то не вышло бы из этого каких-нибудь вредных следствий». Русский двор потребовал, чтоб переговоры о заключении союза происходили в Петербурге, а не в Стокгольме, и по этому случаю Чернев писал Бестужеву: «Статс-секретарь Нолькен очень недоволен, что переговоры о союзе продолжаются не в Стокгольме, и приписывает это вашему высокографскому сиятельству, но это очень полезно сделано, ибо этим его неописанному шильничеству лучшие способы вовсе пресечены. Король очень недоволен поступками кронпринцессы, которая вмешивается в государственные дела и персонально очень пренебрегает его величеством. Вследствие своего чрезвычайного честолюбия она неусыпно старается установить здесь самодержавие и надеется достигнуть своей цели с помощью Франции и Пруссии; поэтому не только покровительствует франко-прусской партии, но и старается ее усиливать, для чего учредили особый орден. Патриоты при дворе принимаются с большою холодностью и, не имея себе никакой опоры, легко могут обессилеть, поэтому было бы очень полезно поддержать их обнадеживанием помощи из России». На это при докладе Бестужев сделал такое замечание: «Генералу Любрасу предписано всех патриотов обнадеживать и через них недоброжелающих в случающихся делах и особливо в недопущении суверенства преодолевать. А он, Любрас, вместо доброжелательных из противной партии, а именно графа Гилленборга, всевысочайшею милостью и конфиденциею без указа обнадежил».
Императрица предупредила наследного принца, чтоб не очень сближался с Тессином, и вдруг узнает, что наследный принц сделал Тессина своим обер-маршалом. Когда Любрас напомнил ему о предостережении, бывшем из Петербурга, то Адольф Фридрих отвечал, что имел случай удостовериться в усердии Тессина содействовать всему, что клонится к утверждению дружбы между Россиею и Швециею; впрочем, если бы Тессин паче чаяния и обнаружил враждебные намерения, то это нисколько не может иметь влияния на чувства высокого уважения и благодарности, которые он, наследный принц, до конца жизни будет питать к императрице. После этого разговора пришел к Любрасу от наследного принца голштинский советник Гольмер и объявил, что принц долго медлил назначением Тессина, но принцесса с членами франко-прусской партии ни днем ни ночью не давали ему. покою и так ему наскучили, что принужден был согласиться.
Между тем Чернев в своей переписке с канцлером выставлял Любраса человеком неблагонадежным, преданным франко-прусской партии. Так, от 2 апреля он писал: «Здесь, исключая Минерву (наследную принцессу) и главных учителей епикурейской философии, почти все чуду морскому (Любрасу) скорейшего возвращения отсюда в прежнее его жилище желают, и если это случится, то антагонисты (т.е. преданные России люди) устроят хороший праздник. Но сам он, почитая это место за прямой соломоновский Офир, ни малой охоты к тому не показывает, особенно потому, что еще не освободился от своей жестокой болезни, которая его день и ночь терзает, эта болезнь —
Шведский посланник в Петербурге Цедеркрейц объявил, что его правительство согласно на заключение союза с условием субсидий и уплаты обещанных 400000 рублей. Канцлер, разумеется, поднес императрице на утверждение ответ с отказом. Елисавета сначала согласилась отказать, говоря, что действительно субсидий давать не за что, да и в обычай этого вводить отнюдь не надобно, но потом переменила мысли: разве уже дать им 400000, чтоб не выпустить их из рук? но дать не вдруг, а в несколько лет, смотря между тем на их поступки и обстоятельства, и чтоб дача эта не имела вида субсидий, а признавалась бы только благодеянием, но и об этом до времени молчать. Канцлер заметил, что не надобно шведам русскими деньгами на Россию же подавать оружие, лучше их содержать во всегдашней скудости, чем обогащать. Но Елисавета осталась при своем. 4 апреля в доме вице-канцлера происходила конференция с Цедеркрейцем, при котором сама императрица присутствовала инкогнито. Цедеркрейц не соглашался на союз без уплаты 400000 рублей. По окончании конференции Елисавета объявила, что соизволяет уплатить 400000 рублей в четыре года, чтоб не порвать дело о союзе, но повторила, чтоб дачу эту не признавать за должную по прежнему обещанию, а только следствием благодушия и склонности ее к дружбе с Швециею по случаю нового союза с этою державою.
В мае в Стокгольме получено было известие, что в Петербурге принят союзный договор и согласились платить субсидии на четыре года, по 100000 рублей ежегодно, но с тем, чтоб дача этих субсидий содержалась в секрете. Это условие всех удивило: зачем скрывать то, что могло бы произвести на шведский народ благоприятное впечатление? Между тем прусские победы радовали членов франко-прусской партии; кронпринцесса показывала Любрасу письмо брата: «Я искал неприятелей и, нашедши, напал на них и совершенно побил, иначе в день Ульрики и случиться не могло; все принцы в добром здоровье, войска мои преследуют неприятеля, и я, обнимая вас, сбираюсь к ним ехать». Король при этом известии обнаруживал совершенное равнодушие, не зная, какую сторону принять; но прусская партия не довольствовалась равнодушием, и Чернев в начале июня писал канцлеру: «Приверженцы Франции и Пруссии стараются всеми силами уговорить короля ехать в Германию, ибо во время его отсутствия правление поручится коронному наследнику, который будет иметь тогда в Сенате три голоса и по горячей привязанности к жене и по коварным советам графа Тессина будет содействовать исполнению их планов». Одним словом, писал Чернев, «здешнее положение дел час от часу становится серьезнее и требует бдительной осторожности». Такого рода известия заставили императрицу написать наследному принцу 6 июля такое письмо:
«Светлейший кронпринц, дружебно любезный племянник! Колико я во всем том, что до вашего королев, высочества касаться могло, интересовалася и как лучшую вашу пользу поспешествовать рачительно искала, о том, уповаю, вы сами больше, нежели кто, удостоверены. Мои о вашем королевском высочестве сентименты как всегда единственно в виду имели ваше благополучие, так ныне безотменны, наиглавнейше о вашем постоянном благосостоянии усердствуя. Оным бы ущерб причинен был, когда б я не так откровенно с вами изъяснялася, как существительный ваш интерес натурально научает, и я по ближнему свойству обязанною к тому себя признаваю. Итако, я скрыть от вас не хочу, что от некоторого времени слышу, каким образом ваше королев. высочество всю вашу доверенность на таких людей положили, кои, как известно, во время вашего на рейхстаге обирания, толь явно о биркенфельдском князе труды прилагая, всеми удобовозможными образы хотели мои старания ни во что обратить, следовательно же, ваше возвышение не допустить, и ныне прилежать и все то непрестанно своими вымышлениями вселять стараясь, еже бы ваше королев. высочество от меня отдалить могло. По таком опыте их доброжелательства все употребляемые от них ласкательства не инако, но за скрытные хитрости справедливо признаваемы быть имеют, яко же, как о том сюда подтвердительное известие подано, не для чего, но вам во вред между королем и вашим королевским высочеством холодность воспричинствовали и вашу ко мне вначале оказанную конфиденцию умалили. А притворными своими происками в Швеции суверенство восставить и показанием легких вам к тому способов ищут, обнадежась вашею к себе доверенностью, шведский народ толико о своей вольности и нынешней форме правительства ревнующий против вас возбудить, и тем коварства свои соверша, толь легче давнего их злого намерения к невозвратному вашему предосуждению достигнуть.
Сия ведомость мне к особливому и толь большему об вас сожалению и возчувствованию касается, ибо сверх предвидения тех крайностей, каковым ваше королев, высочество желанием абсолютства при нарушении прав целого народа, которому непременное оных додержание торжественно обещали, себя неминуемо подвергнете, я даже до наимнейшего вида убежать хочу того мнения, которое легко каждому придет и в существе от моего намерения весьма далеко отстоит, будто бы я в том какое-либо соучастие имею, понеже как всегда думала, так и ныне со основанием нахожу, что главнейший поступков ваших предмет в том состоять имеет, дабы благосклонность его величества короля и любовь тех подданных, над коими вы в свое время при сохранении их вольности правительствовать станете, удобовозможно к себе культивировать, оные генерально привлекать и радетельных сынов о благе своего отечества вашею милостью и конфиденциею удостоивать. Что же касается до меня и ожидаемого за прошедшее признания, о том и упоминать излишно для того, что само в себе дело добровольное, будучи опытов о моем к вам усердии довольно, и ваше королев. высочество истину того сами впредь лучше учувствовать, яко же при всяком случае опознать изволите, что дружба моя к шведской короне по своей нелицемерности всем другим, какие б ни были, предпочтительна, да и сие мое конфидентное изъяснение и совет имеют вас наивяще и вяще удостоверить о той искренности, с каковою наивсегда пребуду вашего королев. высочества и любви дружебно-охотная тетка Елисавет».
Наследный принц отвечал устно Любрасу обычными уверениями в своей признательности к императрице-благодетельнице и долго думал, сообщить ли Сенату увещательную грамоту благодетельницы; наконец решился сообщить, ибо если бы каким-нибудь образом разнесся слух о грамоте, в которой говорилось о самодержавии, то принцу было бы это очень предосудительно. 5 августа принц объявил Сенату о грамоте с уверениями, как он далек от тех намерений, какие приписывают ему его неприятели, и с просьбою подать ему совет. Сенаторы поблагодарили принца за доверие, а граф Тессин подал письменное оправдание, после этого в Сенате принято было решение, чтоб принц засвидетельствовал русской императрице свою благодарность за доверие и благожелательное увещание; сенаторы объявили, что в этом деле надобно поступать с большою осторожностью и правдою, чтоб не было возбуждено холодности между Россиею и Швециею; положили также советоваться, как лучше отнять у императрицы причины к подозрению. Ответная грамота от кронпринца к императрице была сочинена в Сенате. Кроме того, Адольф Фридрих имел устное объяснение с Любрасом, просил, чтобы императрица продолжала к нему свою милость и откровенную дружбу. «Я, — говорил принц, — могу своею совестью обнадежить (тут у него навернулись слезы на глазах), что всегда буду поступать так, чтоб отдать ответ пред богом и ее императ. величеством, которую одну за все свое счастье должен благодарить. Беру смелость испрашивать у ее величества два пункта: 1) чтоб императрица никаким противным внушениям не верила до тех пор, пока не получит ясных доказательств против меня; 2) чтоб при всяком случае изволила объявлять мне точно свою волю, которую я и буду стараться исполнять».
В начале октября Любрас донес, что как скоро получена была из Петербурга ратификация союзного договора между Россиею и Швециею, так сейчас же прусский посланник объявил предложение своего короля заключить оборонительный союз между Швециею и Пруссиею и получил ответ, что король очень рад союзу, но что по этому делу надобно открыться России как державе, находящейся в тесном союзе со Швециею и заинтересованной в сохранении тишины на севере. Любрас доносил, что только можно под рукою препятствовать переговорам о союзе. Ему нужно было обессиливать внушения членов прусской партии, которые толковали, что Россия будет очень охотно смотреть на союз Швеции с Пруссиею, потому что императрица, несмотря на старания разных дворов, постоянно держится прусской стороны. Против этого Любрас внушал, что Россия в отношении к Пруссии соблюдает только внешнюю учтивость, но никак не дает усыпить себя комплиментами, никак не согласится содействовать усилению беспокойного и властолюбивого соседа. Только 18 ноября решено было назначить комиссаров для переговоров с прусским посланником о союзе; король, объявив об этом Любрасу, прибавил: «Посланник мой мне дал знать из Петербурга, что там дурно смотрят на союз между Швециею и Пруссиею; но это будет только простой дружественный договор, и я никогда не допущу, чтоб было что-нибудь постановлено против интересов или видов императрицы; только б ее величество конфиденцию ко мне иметь изволила, повелела свободно и чистосердечно изъясниться, чего она желает».
Король действительно не раз говорил в Сенате, что надобно все хитрости отложить в сторону и во всех делах поступать истинно и откровенно с русской императрицею как их надежнейшею союзницею. Несмотря на то, члены прусской партии пересиливали в министерстве: так,
В декабре Сенат постановил весь проект прусского союзного договора, со всеми подробностями, сообщить русской императрице. Ввиду всех этих движений франко-прусской партии, которая деятельно приготовлялась к будущему сейму подкупами, замещением вакантных мест своими членами и привлечением к себе большей части людей, окружающих кронпринца, Бестужев представил императрице: «Как шведы датчан злостно ни марают, то, невзирая на то, канцлеру необходимо потребно быть видится с Даниею без потеряния времени оборонительный союз возобновить, который против шведов России не меньше полезен быть может, как алианция королевы венгерской, как она ныне ни разорена и ни разграблена, против короля прусского и потому здравая политика требует заключением оных обоих как возможно спешить. Ее императорское величество уже давно о слабейшем канцлеровом мнении всевысочайше известна, чтоб ко времени начатия сейма камергера Корфа из Копенгагена в Стокгольм, а на его место за неимением в датском дворе великой нужды камергера Пушкина послать; на генерала же Любраса в таком важном обстоятельстве, каков он искусен ни есть, хотя он, по-видимому, прежнюю свою систему отменять начинает, совершенно положиться никоим образом невозможно, будучи ее импер. величеству довольно памятно, какими персонами он рекомендован и что он, яко урожденный швед, всегда явным французским и прусским партизаном был. Напротив же того, вышеупомянутый камергер Корф при всяком случае похвальную ревность и верность к службе ее импер. величества оказывал, не упоминая об особливом его в делах искусстве».
Ревность и верность Корфа обнаружилась не в одном Копенгагене. Летом он отправился в Киль для устройства голштинских дел. Герцог голштинский, великий князь наследник Петр Федорович, был объявлен совершеннолетним, вследствие чего прежняя администрация, во главе которой все еще считался дядя герцога, наследный принц шведский, должна была прекратиться. Корф писал императрице, что без умиления видеть нельзя, какую преданность оказывают голштинцы своему земскому государю, и хотя шляхетство явно не смеет выражать своих чувств, опасаясь датчан, однако тайком заявляет такую же преданность. Все о прежней администрации говорят не иначе как о разорительном и тяжком иге, от которого теперь избавились, впрочем, виноватым считают не администратора, а Гольмера, Плессена и других второстепенных людей; говорят, что они старались лишить великого князя земель и людей. Когда великий князь садился в коляску при выезде из Киля в Петербург, то Гольмер, трепля по плечу надворного канцлера Вестфалена, говорил: «Слава богу! Он уехал, и мы его более не увидим». Администраторская партия приведена в уныние нечаянным объявлением совершеннолетия герцогова, которого они вовсе не считали так близким. Госпожа Брокдорф, принадлежавшая к администраторской партии, уверяла сначала, что Корф приехал в Киль вовсе не для провозглашения совершеннолетия герцога; но когда кильский батальон был собран на площади, приведен к присяге и три раза выпалил из ружья с криком «виват», то она, всплеснув руками, сказала: «Боже мой, что это в Петербурге делается! Граф Брюммер еще на последней почте ко мне писал, что о совершеннолетии ничего не упоминалось, и боюсь, что надежда его получить звание наместника не сбудется». Ни один доброхот администратора не сделал Корфу ни малейшего приветствия, не выразил никакой радости, что герцог сам принимает правление, как будто все сговорились друг с другом. Радость противной стороны была уменьшена разглашением той же Брокдорф, что Брюммер может быть назначен наместником. Люди благонамеренные говорили Корфу, что если управление страною будет поручено частному человеку, кто бы он ни был, то это очень повредит интересам великого князя, потому что этот человек будет находиться под влиянием то шведских, то датских интриг и будет безнаказан, потому что в случае неудовольствия на него в России может перейти сейчас же в датскую службу.
По мнению Корфа, штатгалтером в Голштинию необходимо. было назначить принца крови, именно принца Августа, качества которого одинаково превозносят и шляхетство, и горожане, а помощником ему определить надворного канцлера Вестфалена по его опытности в делах, за которую он может быть назван живым архивом; главные недостатки Вестфалена — боязливость и нерешительность — не будут вредить, когда штатгалтером будет не частный человек, а принц, и именно такой проницательный и бодрый, как принц Август. Корф писал, что по вопросу об устройстве нового правительства в Киле нет недостатка в конференциях и совещаниях, которые клонятся к тому, чтоб удержать на местах приверженцев прежней администрации. Большие съезды бывают у госпожи Брокдорф; эти съезды подозрительны тем, что в них участвует слуга Дании камергер Бухвальд. Интерес великого князя, по мнению Корфа, требовал, чтоб разом пресечь иностранные интриги и удалить от дел всех приверженцев прежней администрации, потому что если они предпочли наследника шведского престола великому князю, то надобно опасаться, что они и впредь не оставят своих прежних связей. Голштинские финансы, по донесению Корфа, находились в самом жалком положении: вовремя администрации нажито было 200000 ефимков с лишком новых долгов, прибавилось на 192000 ефимков чрезвычайных расходов. Жид Мусафия, посредством которого делались займы, скрылся, как скоро было объявлено о совершеннолетии великого князя. Расход 1745 года превосходил доходы на 241398 рейхсталеров, кредит совершенно упал, и для поправления дел требуется помощь русской государыни.
Корф переслал императрице полученную им в Киле записку неизвестного автора о дурном воспитании великого князя Петра Федоровича во время бытности его в Голштинии. Здесь говорится, что ребенок часто должен был дожидаться кушанья до двух часов пополудни и с голоду охотно ел сухой хлеб, а когда приедет Брюммер и получит дурные отзывы учителей, то начинал грозить строгими наказаниями после обеда, отчего ребенок сидел за столом ни жив ни мертв и оттого после обеда подвергался головной боли и рвоте желчью. Ребенка держали точно за караулом, так что и в прекрасную летнюю погоду едва позволяли иметь движение на свежем воздухе, вместо того заставляли быть два раза в неделю на вечерах с шести часов, а в летние дни вместо прогулок играть в кадрилью с дочерью госпожи Брокдорф: таким образом, до 6 часов его заставляли учиться, от 6 до 8 — играть в кадрилью с дочерью Брокдорф, а в 8 ужин — и потом спать. Великий князь говаривал: «Я уверен, что они хотят меня сделать профессором кадрильи, а другого ничего мне знать не надобно».
Однажды великий князь в ассамблейный день был сильно нездоров, и, несмотря на то, Брюммер заставлял его идти в ассамблею; доктор Лишвиц представлял, что у ребенка лихорадка, но Брюммер не смотрел ни на какие представления, толковал, что одна знатная дама, родственница госпожи Брокдорф, нарочно приехала в Киль, чтоб видеть великого князя. Таким образом, полумертвый принц, несмотря на свою болезнь и прекословие лейб-медика, принужден был одеваться, чтоб показать себя свойственнице госпожи Брокдорф. Тут наконец Лишвиц сказал: «Если вам, господин Брюммер, угодно пожертвовать принцем, то мне до него уже больше дела нет». Эти слова произвели то, что герцога на этот вечер пощадили от ассамблеи.
Все были уверены, что Брюммер не питал к принцу ни малейшей любви. Это было видно из таких, например, слов его, обращаемых к воспитаннику: «Я вас так велю сечь, что собаки кровь лизать будут; как бы я был рад, если б вы сейчас же издохли». Обыкновенные наказания были: стояние голыми коленями на горохе, ношение книг, привязывание к столу и к печи, сеченье розгами и хлыстом. Незадолго перед отъездом в Россию, в то время как придворные кавалеры обедали, молодой герцог, имея на шее нарисованного осла и в руке розгу, смотрел на обед из своей спальни, двери в которую были отворены. Молодой человек, именем Тирен, родственник госпожи Брокдорф, во время ярмарки сильно напился; молодой герцог, найдя знаки его пьянства в ассамблейном зале, сказал его родственнице, фрейлине Блюмен, дочери Брокдорф, чтоб она уговорила Тирена уйти домой. Фрейлина отвечала герцогу, что он не смеет ей приказывать и не смеет никого высылать вон, все это принадлежит обер-гофмаршалу, которому она и будет жаловаться. Молодой герцог обратился к одной знатной даме, госпоже Боркгорст, с просьбою сходить к госпоже Брокдорф и потребовать, чтоб она сделала выговор своей дочери, а в случае несогласия сказать ей, чтоб она и дочь ее впредь не являлись при дворе. Боркгорст исполнила поручение, но Брокдорф вместо выговора своей дочери пожаловалась Брюммеру, который совершенно находился под ее влиянием, и Брюммер приговорил наказать молодого герцога хлыстом, а после наказания заставить его просить прощения у госпожи Брокдорф.
Мало того, что Брюммер выказывал таким образом в Киле свою антипатию к молодому герцогу, вне Голштинии, в Ганновере и Пирмонте, он расславлял, что этот принц есть вместилище всех пороков. Однажды в ассамблее, когда герцог разговаривал с камергером Брокдорфом, неизвестно каким образом подкатилось к его ногам яблоко; герцог, бывший большим охотником до фруктов, взял яблоко и положил в карман; но Брокдорфу яблоко показалось подозрительным, он почти силою вынул его из кармана у герцога; яблоко разрезали и нашли внутри черным, бросили свиньям, свиньи издохли — ясно, что отрава, но Брюммер постарался затушить это дело. Французский учитель Миле говорил о Брюммере, что он способен лошадей обучать, а не принца воспитывать. Этот Миле представлял Брюммеру, что его присутствие необходимо при уроках герцога, что при других дворах воспитатели принцев постоянно присутствуют при их уроках; на это Брюммер со смехом отвечал, что он не столько получает вознаграждения, как воспитатели других принцев. Впрочем, Брюммера можно оправдать тем, что, будучи с малолетства в военной службе, он не имел ни о чем понятия; при уроках верховой езды он присутствовал, ибо понимал дело, будучи кавалеристом. При жизни покойного герцога к сыну его был приставлен легационрат Рихард для обучения русскому языку; но, как скоро старый герцог умер, Брюммер сейчас же уволил Рихарда, говоря: «Этот подлый язык пригоден только собакам да рабам», и вообще с малолетства внушал молодому герцогу отвращение к русскому народу. Нолькен пригласил Брюммера в Висмар и там сделал ему такое предложение, что если захотят молодого герцога послать в Швецию, то шведы готовы его провозгласить русским императором в своей армии, стоящей на русских границах. Брюммер принял предложение с радостью. Шведская поездка состоялась бы, если б в голштинском совете не нашелся человек, который догадался, что шведы в этом деле руководятся только собственным интересом, стараются возбудить в России распри и несогласия и хотят употребить герцога голштинского в России, как французы употребляют претендента в Англии.
Желание Корфа, т.е. Бестужева, было исполнено: принц Август был назначен штатгалтером в Голштинию. Было исполнено наконец и другое желание Бестужева: Корф был назначен на место Любраса в Швецию, чтоб успешнее противодействовать там прусско-французскому влиянию. Французскому влиянию нужно было противодействовать также и на противоположном конце Европы — в Константинополе.
Здесь дело русского посланника облегчалось тем, что Турция была в войне с Персиею. Предвещание русских дипломатов, находившихся при шахе Надире, исполнилось: победитель Великого Могола не мог ничего сделать лезгинцам и с радостью должен был схватиться за предлог окончить тяжкую и бесславную борьбу, начавши новую войну, более легкую и выгодную. Шах Надир спешил помочь арабским племенам, жившим близ Бассоры и отложившимся от турецкого султана. Надир вошел также в сношения с изменившим султану багдадским губернатором Ахмед-пашою. Персидские войска двинулись к Бассоре и Багдаду, и война с Турциею началась, к великому прискорбию Франции и ее союзников. Прямо втянуть Порту в европейскую войну для отвлечения австрийских и русских сил было нельзя, и потому придумали заставить султана предложить свое посредничество в примирении европейских держав — дело небывалое, постыдное для христианских государств и не принесшее никакой пользы.
В начале февраля Вешняков доносил, что приходил к нему переводчик Порты и по христианской преданности и ревности объявил о получении султаном письма от короля французского, который настоятельно требует турецкой помощи: неприятели Франции делают к будущей кампании такие приготовления, что сил к сопротивлению у нее может недостать, и если неприятели Франции возьмут верх, то Порта почувствует гибельные следствия этого. Если короли французский и прусский за приязнь свою к другу Порты, императору германскому, потерпят поражение, то равновесие в Европе ниспровергнется, ибо тогда австрийский дом со своими союзниками Оттоманскую империю беспрепятственно разделят и с большею частью Европы подчинят своему игу. Королю известно, что теперь сама Порта обременена персидскою войною, и потому он просит у султана не явного содействия, но посредничества для прекращения войны европейской. По поводу этого письма было составлено много проектов; французский посланник Пейсонель и шведский — Карлсон вместе с Бонневалем имели с министрами Порты частные конференции, причем Карлсон действовал как уполномоченный прусского короля, превозносил его силу и толковал, как Порте нужно приобрести дружбу Пруссии, которая вместе с Швециею может сдерживать русское могущество. Доказательством служит нынешняя кампания. Несмотря на угрозы со стороны России, прусский король предпринял войну против венгерской королевы и вел ее с успехом; кроме того, нанес России удар в Польше разрушением сейма, на котором русские партизаны настаивали на необходимости помочь венскому двору против Франции и Пруссии. Такими внушениями заставили Порту решиться предложить воюющим державам свое посредничество, причем султан обещал вступить в европейскую войну, если получится возможность к тому со стороны Персии. Не участвующим в войне державам Порта предлагала ей помогать в посредничестве.
Вешняков, давая знать своему двору об этих движениях, внушал, что они не будут иметь никакого важного последствия благодаря персидской войне и расстройству внутренних дел Порты. Он даже писал: «От вашего и. в-ства зависит без крайних усилий сие злоехидное сонмище разорить и крест восстановить: кажется, все к тому промысл божий предустроил и приуготовил. Все бедные православные христиане ждут избавления от вашего и. в-ства; стоит только нынешнею осенью явиться врасплох российской армии к Дунаю с запасным оружием, то она в короткое время удесятерится; Молдавия, Валахия, Болгария, Сербия, Славония, Далмация, Черногорцы, Албания, вся Греция, острова и сам Константинополь в одно время возьмут крест и побегут на помощь вашему и. в-ству; провианта, фуража и денег нашлось бы чрезмерное количество. Европейские державы, будучи в распрях и все истощены, помешать России не в состоянии. Теперь для этого такое удобное время, какого не бывало и впредь не будет. Я пишу это не от себя, но по представлению начальников всех сих бедных христиан; со слезами просят, что, если бы хотя малый луч надежды просиял, они бы уже все устроили и к ним бы пристала и большая часть лучших турок, потому что множество между ними христиан, называющихся тринитариями, т.е. исповедниками Св. Троицы: таков Кизляр-ага и муфтий Есад-ефенди и множество других; все они только по наружности магометане и скучают такою смутою бездною сего правления; чернь была бы изгублена или покрестилась, ибо ее во всей Румелии и пятой доли против христиан не будет».
В конце мая Вешняков писал: «Недавно приходило ко мне несколько бедных молдаван, которые, пришедши в крайнюю бедность от несказанного гонения и грабежа правителей, принуждены были покинуть домы и бежать под покровительство вашего и. в-ства как единственной их законной государыни-защитницы, но их отогнали от русских границ, потому что пришли без паспортов, а сенатский указ запрещает таких принимать; многие их братья смотрели на Россию как на верное убежище в бедах, но теперь, услыхав, что в Россию дорога закрыта, бегут в Польшу, Трансильванию, в глубь турецких владений, в Болгарию; я этих явившихся ко мне отправляю на Дон и считаю долгом представить, что такое запрещение произведет в здешних народах великую отмену в древней и особенно нынешней их склонности к нам: поэтому необходимо, если есть такой указ, отменить его и тайно повелеть таких беглецов пропускать бесшумно; можно быть уверену, что от них никакого зла не будет; народ промышленный и работящий, могут размножиться и впоследствии великую пользу приносить; все здешние народы, особенно славные далматы, черногорцы, маниоты, сербы и болгары, с нами единородные и сходные жизнию, много возвеселятся и ободрятся и будут к нам бегать, особенно когда принимать их будут ласково, будут давать им несколько лет свободу от податей. Побежит к нам народу множество, ибо кто здесь смотрит? Какой здесь порядок? Кто запрещает, кто дает паспорт? Все на гибель оставлено. Почему же вашему величеству не пользоваться собиранием расточаемого сего стада, законно вам принадлежащего? А турок это привело бы в большой страх, внушило большее к нам уважение».
Вешняков не ограничился этими представлениями императрице; он писал длинное письмо канцлеру, указывая на сильную привязанность турецких христиан, особенно славян, к России. Говорил, что лучшие их речи — в беседах о России, самое приятное чтение — жизнь Петра Великого, которую они имеют на разных своих наречиях не только в прозе, но и в стихах и дают богатые награды тем, кто лучше напишет такую жизнь. В последнюю войну бились о большие заклады, что русские победят турок, и уже намеревались пробираться к русской армии, если б она явилась на Дунае; не будучи в состоянии скрывать своих чувств к России, они подвергались страшным бедствиям и умирали с именем России на устах. Одинаковую привязанность оказывают славяне к России как в турецких, так и венецианских областях. В Турции привязанность эта остается непоколебимою, несмотря на старания Франции приобресть любовь греческого народа покровительством, ласками, заведением школ, даровою раздачею книг, употреблением в службу. Такая любовь их к нам требует взаимности. Россия должна подражать Испании и Франции, которые из политических побуждений всюду так усердно помогают своим единоверцам. Но у нас Военная коллегия пренебрегает гусарскими и влахомолдавскими корпусами и в 1743 году разослала пограничным командирам указы не принимать турецких христиан в службу и не пропускать за границу без паспортов. Вешняков настаивает на необходимости завести поселения из турецких христиан, что можно сделать без нарушения договора, ибо турки принимают своих единоверцев — магометан, бегущих к ним из России. Бояться Порты нечего, а надобно еще ей страху задать. От бесчеловечных поступков валахского господаря Михаила более 14000 семейств ушло в австрийские владения, и венский двор их принял, несмотря на то что в его договоре с Портою есть условие о непринимании беглых; так же поступают венециане и поляки, а Порта молчит. В заключение Вешняков указывает на выгоды для России и Европы от разрушения Турецкой империи и основания на ее месте сильной христианской державы: «Если б каким-нибудь образом могло случиться, чтобы это варварское сонмище, находящееся в таком расслаблении, искоренилось подобно изгнанию арабов из Испании: какая б от того произошла великая слава ее импер. величеству и какое было бы это спасительное дело! Мы приобрели бы себе на многие века покой и несказанную пользу установлением такой державы, которая без погибели своей не. могла бы отстать от России по единству интересов и отдаленности границ. Тогда бы много сократилась гордость австрийского дома; морским державам было бы выгодно: Австрия была бы сохранена для обуздания Франции, но та же самая Австрия была бы удержана от прежних своих великих замашек. Таким образом, европейское равновесие зависело бы от России да от этого нового государства на Балканском полуострове».
Это письмо было завещанием Вешнякова. В июле он умер. В это время находился в Константинополе приехавший с депешами поручик Никифоров; иерусалимский патриарх Парфений и терапийский митрополит Самуил говорили ему: «Донесите господам министрам, чтобы для замены Вешнякова прислали сюда русского, умного, в делах бывалого и надежного человека, такого, как прежде был Неплюев, и чтоб при нем переводчики были русские же: турки будут их больше уважать, а России вернее и надежнее будет; они, патриарх и митрополит, и другие доброжелатели России будут тогда безопасно объявлять тайны, природный русский этих тайн иностранцам открывать не посмеет, и, когда будут все русские, тогда русскому двору честнее. Французы, немцы, венециане в Константинополе как министров, так и переводчиков для чести и надежности всегда своих имеют. Находящиеся в русской службе иностранцы хотя верными и усердными себя показывают, а на самом деле на пользу России никогда не будут иметь ревности, будут искусным образом больше о своих интересах усердствовать; таких иностранцев как турки, так и другие недоброжелатели России легко подкупить могут».
Глава вторая
1746 год начался весело в Петербурге. Особы первых двух классов давали маскарады, на которых присутствовала императрица; собирались в шесть часов, играли в карты и танцевали до десяти, когда императрица с великим князем, великою княгинею и несколькими избранными садилась ужинать; остальные ужинали стоя. После ужина опять танцевали до часу или двух пополуночи; хозяин не встречал и не провожал никого, даже императрицу; кто сидел за картами, те не вставали для нее. Но февраль начался неприятностями: на маслянице великий князь простудился на маскараде, который был дан на Смольном дворе. Ночью ему сделалось дурно, императрицу разбудили: «Великий князь болей, и опасно!» Она вскочила с постели и прямо к больному, которого нашла в сильном жару. В день рождения Петра Федоровича (10 февраля) Елисавета пришла к нему, и когда Брюммер, Бергхольц и гофмаршал Миних встретили ее в передней с поздравлениями, то она отвечала со слезами на глазах и на другой день из предосторожности велела пустить себе кровь. И февраля умер фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий: Елисавета плакала на похоронах старого слуги и опального отцовского царствования; в марте пришло известие о кончине принцессы Анны Леопольдовны.
Мы видели, что в первое время вступления своего на престол Елисавета хотела отправить Брауншвейгскую фамилию за границу; но скоро начались внушения и от своих, и от чужих насчет опасности этой меры; внушения, что державы, враждебные России, будут употреблять сверженного императора орудием для нарушения спокойствия императрицы и империи; эти внушения были подкреплены делом Турчанинова, потом делом Лопухиных, и несчастную фамилию остановили в Риге, потом начали удалять от западной границы и завозить внутрь России и, наконец, завезли на беломорскую окраину. Мы видели, что с Брауншвейгскою фамилиею отправился генерал Василий Федорович Салтыков; но мимо его императрице дали знать, что принцесса Анна бранит Салтыкова, а маленький принц Иоанн, играя с собачкою, бьет ее плетью, и когда его спросят: «Кому, батюшка, голову отсечешь?» — то он отвечает: «Василию Федоровичу». Елисавета в раздражении писала Салтыкову: «Буде то правда, то нам удивительно, что вы нам о том не доносите, и по получении сего пришлите к нам о сем ответ, подлинно ли так или нет, понеже коли то подлинно, то я другие меры возьму, как с ними поступать, а вам надлежит того смотреть, чтоб они вас в почтении имели и боялись вас, а не тако бы смело поступали». Салтыков отвечал: «У принцессы я каждый день поутру бываю, токмо, кроме одного ее учтивства, никаких противностей как персонально, так и чрез бессменных караульных офицеров ничего не слыхал, а когда что ей потребно, о том с почтением меня просит, а принц Иоанн почти ничего не говорит».
13 декабря 1742 года Брауншвейгскую фамилию перевезли в Дюнамюнде, в январе 1744 года последовал указ о перевезении ее в Раненбург, причем ее едва не завезли в Оренбург, потому что капитан-поручик гвардии Вымдонский, которому поручена была перевозка, принял Раненбург за Оренбург. Когда членам фамилии объявили о выезде в Раненбург и что их рассадят в разные возки — мужа, жену и детей, то они с четверть часа поплакали, но вида сердитого не показали. В Раненбурге фамилия пробыла недолго, 27 июля того же 1744 года последовал указ перевезти их в Архангельск, из Архангельска в Соловецкий монастырь и там оставить. Перевезти поручено было камергеру Николаю Корфу, который получил наказ ввести фамилию в Соловецкий монастырь ночью, чтобы их никто не видал, и поместить в приготовленные им покои особливо. На пищу и на прочие нужды брать от архимандрита за деньги, а чего у него нет, то где что сыскать будет можно по настоящей цене, чтоб в потребной пище без излишества нужды не было; как в дороге, так и на месте стол не такой пространный держать, как прежде было, но такой, что можно человеку сыту быть тем, что там можно сыскать без излишних прихотей. Принца Иоанна поручено было везти особо майору Миллеру, который получил такой наказ: «Когда Корф вам отдаст младенца четырехлетнего, то оного посадить в коляску и самому с ним сесть и одного служителя своего или солдата иметь в коляске для бережения и содержания оного; именем его называть Григорий. Ехать в Соловецкий монастырь, а что вы имеете с собою какого младенца, того никому не объявлять, иметь всегда коляску закрытую».
30 августа Корф писал Воронцову: «Третьего дня я объявил известным особам о их отъезде из Раненбурга; эта новость повергла их в чрезвычайную печаль, обнаружившуюся слезами и воплями. Несмотря на это и на болезненное состояние принцессы, они отвечали, что готовы исполнить волю ее величества. Ее болезнь главным образом происходит от беременности». Когда Корф объявил, что все зараз не могут ехать и что фрейлина Юлия отправится после, то это известие поразило принцессу как громом: вероятно, она догадалась, что их хотят разлучить навсегда. Анна Леопольдовна и муж ее не знали, что их везут в Соловки, думали, что местом ссылки их будет Пелым, где прежде был Бирон. В октябре они приехали к беломорскому берегу, но за льдом в это время года нельзя было проехать в Соловки, и Корф остановился в Холмогорах, где архиерейский дом был очень удобен для помещения. В следующем, 1745 году он настоял, чтобы ссыльных оставить навсегда в Холмогорах: это будет, писал он, гораздо секретнее, чем еще везти их по Двине и по морю; притом содержание в Соловках будет стоить гораздо дороже, чем в Холмогорах, окруженных деревнями. Сам Корф уехал из Холмогор, сдавши надзор за ссыльными майору гвардии Гурьеву. 19 марта 1745 года Анна Леопольдовна родила сына Петра; в марте 1746 года родила сына Алексея и скончалась. На донесения о кончине принцессы и об отправлении тела ее в Петербург Гурьев получил ответ императрицы от 17 марта: «Репорты ваши о рождении принца и о кончине принцессы Анны мы получили и, что вы по указу тело принцессы Анны сюда отправляете, о том известны. Приложенное при сем к принцу Антону наше письмо отдай и на оное ответ дай ему своею рукою написать и, как напишет, то. оное к нам немедленно пришли. Скажи принцу, чтоб он только писал, какою болезнью умерла, и Не упоминал бы о рождении принца». Письмо, отданное Гурьевым принцу Антону, заключало в себе следующее: «Светлейший принц! Уведомились мы от майора Гурьева, что принцесса, ваша супруга, волею божиею скончалась, о чем мы сожалеем; но понеже в репорте оного майора Гурьева к нам не написано потребных обстоятельств оного печального случая может быть, затем, что ему невозможно всегда при ней быть, а ваша светлость неотлучно при том были; того для требуем от вашей светлости обстоятельного о том известия, какою болезнью принцесса, супруга ваша, скончалась, которое сами изволите, написав, прислать к нам.
Императрица сама распоряжалась насчет похорон принцессы. Погребение происходило с большим торжеством в Александро-Невской лавре, где была погребена и мать Анны Леопольдовны царевна Екатерина. Елисавета плакала.
Доскажем и о последующей участи осиротевшей семьи в царствование Елисаветы. Юлия Мегден была разлучена с принцессою Анною в Раненбурге; но сестра ее, Бина Мегден, отправилась в Холмогоры, и донесения офицеров, стороживших несчастную фамилию, наполнены известиями о буйствах Бины, ссоре ее с принцем Антоном и романе с лекарем Ножевщиковым. После сцен с принцем Антоном, брани и даже драки Бина выхватила однажды из-за пояса ключи и ударила ими солдата. Когда Вымдонский, сменивший Гурьева, стал выговаривать ей за это, то она закричала: «Когда меня принц Антон давить хотел, я тебе говорила, чтоб ты к государыне о том писал». Но государыня взяла сторону принца Антона и указала: «Оную фрейлину, ежели она от таких продерзостей не уймется, держать в той палате, в которой ныне живет, безысходно и никуда из той палаты не выпускать, також и к ней в палату никого не пускать, а ежели иногда для какой болезни своей потребует лекаря, то оного допускать при прапорщике Зыбине, а одного отнюдь не допускать». Безысходное заключение усилило раздражительность. По письму Вымдонского Черкасову, Бина проломала стекло в окончинах и много раз бросала за окно серебро. Когда пришли вставлять окно, то она сначала заперлась и не пускала; когда же офицер Зыбин вошел силою, то она встретила его ругательствами, называя всех изменниками и колдунами, а потом бросилась на Зыбина, ударила его по уху и схватила за волосы, так что едва могли отнять. Принц говорил Вымдонскому и Зыбину: «Когда я бываю в саду, то мне можно узнать, едет или идет мимо архиерейского двора лекарь Ножевщиков, потому что тогда Бина наденет на себя красное или на руках держит, стоя у окна, чтоб он ее видел, и когда возвращусь в покои и спрошу у слуг, то непременно скажут, что лекарь ехал или шел».
Бина, по донесению Вымдонского, продолжала буйствовать, бросала тарелки, ножи и вилки в приносившего ей кушанья солдата, выливала суп на голову служившей ей женщине. Но она нашла себе защитника, потому что другой офицер, приставленный к принцу Иоанну, Миллер, поссорился с Вымдонским, и оба в своих письмах к Черкасову доносили друг на друга. Их поделили: у Вымдонского взяли хозяйственную часть и отдали Миллеру, оставив первому только военную. Миллер поставлен был в затруднительное положение, потому что деньги на содержание ссыльных высылались из Петербурга неаккуратно. Однажды вышел кофе, который подавался в день раза по три принцу Антону и его детям; Вымдонский прислал к Миллеру с сильным выговором, что принц Антон без кофе, как ребенок без молока, жить не может, и потому надобно непременно достать как-нибудь. Миллер послал солдата в Архангельск и велел просить у тамошних купцов кофе в долг; но купцы отказали, говоря, что сомневаются, заплачены ли будут деньги и за прежде взятые товары. «Благоволите рассудить, мне делать, — писал Миллер Черкасову, — г. капитан (Вымдонский), конечно, напишет, что я морю без кофе известных персон, теперь же вижу, что и у поставщиков столовых припасов нет денег от долговременного неплатежа, и каждый день опасаюсь, что откажутся ставить провизию, и что в таком случае делать, не знаю, ибо не кормить известных персон нельзя, а мужиков хоть сожги, и взять им негде. Думаю по некоторым обстоятельствам и по известному единомыслию г. капитана с известною персоною и его камердинером, знатным интриганом, что я безвинно оболган высочайшему Кабинету, а может быть, и ее импер. величеству. Посылал я к г. капитану каптенармуса за маленьким делом; он, оставя это дело, по своему велеречию начал читать каптенармусу, что я не только их морю без кушанья и питья, но и известных персон, наварил такого полпива, что бока все промоет, у него, капитана, да и у известной персоны колики смертельные были от полпива, и потому известная персона теперь не пьет и умер бы без питья, если б он, капитан, не посылал к нему своего; при этом говорил каптенармусу: „Скажи ты Миллеру, что я его не боюсь, посылаю и впредь посылать буду, и о том не только высочайший Кабинет, но, может быть, и ее импер. величество теперь знать изволит“. Слыша такую на меня в полпиве нанесенную небылицу, принужден призвать к себе мундшенкского и тафельдекерского помощников, которые поутру и ввечеру при столе известных персон живут неотходно, и спросить их по чистой совести, кушают ли все известные персоны полпиво, которого отправляется ежедневно по 40 бутылок и больше, и хулят ли, когда его кушают. На это они мне сказали, что все кушают и не охуждают. А это дело уже известно, — оканчивал Миллер, — что и небесное полпиво, ежели только от меня отпускаться будет, как известная персона, так и г. капитан с сообщниками преисподним, конечно, называть будут».
В своей борьбе с Вымдонским Миллер решился выставить Бину Менгден жертвою клеветы капитана и принца Антона. «Дерзаю донесть, — писал Миллер Черкасову, — что Бина по его клеветам, мню, что с согласия учиненным, теперь целые два с половиною года уже содержится бесчеловечно; ибо, выключая то, что одна в такой большой и пустой палате заперта и кроме кушанья, которое, как собаке, в дверь подают, и рубашки во все два с половиною года мыть не сносят, пьяные солдаты и сержанты, там живущие, в угодность капитану и прочим всячески обижают». В отчаянии Бина ударила однажды ножом в висок солдата и задушила женщину, говоря: «Я на то пошла, чтобы кого-нибудь уходить ножом или вилками; скорее получу резолюцию, которой третий год нет».
Ссора офицеров кончилась тем, что Миллера перевели в Казань полковником Свияжского полка; в Холмогорах ему нечего было больше делать, потому что в начале 1756 года принца Иоанна перевели в Шлюссельбург. Сержант лейб-компании Савин вывез его из Холмогор тайно в глухую ночь, причем Вымдонский получил указ: «Оставшихся арестантов содержать по-прежнему, еще и строже и с прибавкою караула, чтоб не подать вида о вывозе арестанта, о чем накрепко подтвердить команде вашей, кто будет знать о вывозе арестанта, чтобы никому не сказывал; в Кабинет наш и по отправлении арестанта репортовать, что он под вашим караулом находится, как и прежде репортовали; а за Антоном Ульрихом и за детьми его смотреть наикрепчайшим образом, чтобы не учинили утечки». В Шлюссельбурге надзор за Иваном Антоновичем был поручен гвардии капитану Шубину, который получил такую инструкцию от Александра Ив. Шувалова, ведавшего тайные дела после Ушакова:
«Быть у онаго арестанта вам самому и Ингерманландского пехотного полка прапорщику Власьеву, а когда за нужное найдете, то быть и сержанту Луке Чекину в той казарме дозволяется, а кроме же вас и прапорщика, в ту казарму никому ни для чего не входить, чтоб арестанта видеть никто не мог, також арестанта из казармы не выпускать; когда же для убирания в казарме всякой нечистоты кто впущен будет, тогда арестанту быть за ширмами, чтобы его видеть не могли. Где вы обретаться будете, запрещается вам и команде вашей под жесточайшим гневом ее и. в-ства никому не писать; когда же иметь будете нужду писать в дом ваш, то не именуя, из которого места, при прочих репортах присылать, напротив которых и к вам обратно письма присыланы будут от меня чрез майора Бередникова (шлюссельбургского коменданта). Арестанту пища определена в обед по пяти и в ужин по пяти же блюд, в каждый день вина по одной, полпива по шести бутылок, квасу потребное число. В котором месте арестант содержится и далеко ли от Петербурга или от Москвы, арестанту не сказывать, чтобы он не знал. Вам и команде вашей, кто допущен будет арестанта видеть, отнюдь никому не сказывать, каков арестант, стар или молод, русский или иностранец, о чем подтвердить под смертною казнью, коли кто скажет».
За болезнью Шубина отправлен был капитан Овцын, к которому Шувалов писал 30 ноября 1757 года: «В инструкции вашей упоминается, чтобы в крепость, хотя б генерал приехал, не впускать; еще вам присовокупляется, хотя б и фельдмаршал и подобный им, никого не впущать и комнаты его императ. высочества вел. князя Петра Федоровича камердинера Карновича в крепость не пускать и объявить ему, что без указа Тайной канцелярии пускать не велено». Приведем любопытнейшие донесения Овцына о вверенном ему арестанте. В мае 1759 года он писал: «Об арестанте доношу, что он здоров и, хотя в нем болезни никакой не видно, только в уме несколько помешался, что его портят шептаньем, дутьем, пусканьем изо рта огня и дыма; кто в постели лежа повернется или ногу переложит, за то сердится, сказывает, шепчут и тем его портят; приходил раз, к подпоручику, чтоб его бить, и мне говорил, чтоб его унять, и ежели не уйму, то он станет бить; когда я стану разговаривать (разубеждать), то и меня таким же еретиком называет; ежели в сенях или на галереи часовой стукнет или кашлянет, за то сердится». В июне: «Арестант здоров, а в поступках так же, как и прежде, не могу понять, воистину ль он в уме помешался или притворничествует. Сего месяца 10 числа осердился, что не дал ему ножниц; схватив меня за рукав, кричал, что когда он говорит о порче, чтоб смотреть на лицо его прилежно и будто я с ним говорю грубо, а подпоручику, крича, говорил: „Смеешь ли ты, свинья, со мною говорить?“ Садился на окно — я опасен, чтоб, разбив стекло, не бросился вон; и когда говорю, чтоб не садился, не слушает и многие беспокойства делает. Во время обеда за столом всегда кривляет рот, головою и ложкою на меня, тажке и на прочих взмахивает и многие другие проказы делает. Стараюсь ему угождать, только ничем не могу, и что более угождаю, то более беспокойствует. 14 числа по обыкновению своему говорил мне о порче; я сказал ему: „Пожалуй, оставь, я этой пустоты более слушать не хочу“, потом пошел от него прочь. Он, охватя меня за рукав, с великим сердцем рванул так, что тулуп изорвал. Я, боясь, чтоб он не убил, закричал на него: „Что, ты меня бить хочешь! Поэтому я тебя уйму“, на что он кричал: „Смеешь ли ты унимать? Я сам тебя уйму“. И если б я не вышел из казармы, он бы меня убил. Опасаюсь, чтоб не согрешить, ежели не донести, что он в уме не помешался, однако ж весьма сомневаюся, потому что о прочем обо всем говорит порядочно, доказывает евангелием, апостолом, минеею, прологом, Маргаритою и прочими книгами, сказывает, в котором месте и в житии которого святого пишет; когда я говорил ему, что напрасно сердится, чем прогневляет бога и много себе худа сделает, на что говорит, ежели б он жил с монахами в монастыре, то б и не сердился, там еретиков нет, и часто смеется, только весьма скрытно; нонешнее время перед прежним гораздо более беспокойствует». В июле: «Прикажите кого прислать, истинно возможности нет; я и о них (офицерах) весьма сомневаюсь, что нарочно раздражают; не знаю, что делать, всякий час боюсь, что кого убьет; пока репорт писал, несколько раз принужден был входить к нему для успокоения, и много раз старается о себе, кто он, сказывать, только я запрещаю ему, выхожу вон».
По приказанию Шувалова Овцын спросил у арестанта, кто он? Сначала ответил, что он человек великий и один подлый офицер то у него отнял и имя переменил, а потом назвал себя принцем. «Я ему сказал, — писал Овцын, — чтоб он о себе той пустоты не думал и впредь того не врал, на что, весьма осердись, на меня закричал, для чего я смею ему так говорить и запрещать такому великому человеку. Я ему повторял, чтоб он этой пустоты, конечно, не думал и не врал и ему то приказываю повелением, на что он закричал: я и повелителя не слушаю, потом еще два раза закричал, что он принц, и пошел с великим сердцем ко мне; я, боясь, чтоб он не убил, вышел за дверь и опять, помедля, к нему вошел: он, бегая по казарме в великом сердце, шептал, что — не слышно. Видно, что ноне гораздо более прежнего помешался; дня три как в лице, кажется, несколько почернел, и, чтоб от него не робеть, в том, высокосиятельнейший граф, воздержаться не могу; один с ним остаться не могу; когда станет шалить и сделает страшную рожу, отчего я в лице изменюсь; он, то видя, более шалит». Однажды Иван Антонович начал бранить Овцына неприличными словами и кричал: «Смеешь ты на меня кричать: я здешней империи принц и государь ваш». По приказу Шувалова Овцын сказал арестанту, что «если он пустоты своей врать не отстанет, также и с офицерами драться, то все платье от него отберут и пища ему не такая будет». Услыхав это, арестант спросил: «Кто так велел сказать?» «Тот, кто всем нам командир», — отвечал Овцын. «Все это вранье, — сказал Иван, — и никого не слушаюсь, разве сама императрица мне прикажет».
В сентябре 1759 года арестант вел себя несколько смирнее; потом опять стал браниться и драться, и не было спокойного часа; с ноября опять стал смирен и послушен. В апреле 1760 года Овцын доносил: «Арестант здоров и временем беспокоен, а до того всегда его доводят офицеры, всегда его дразнят». В 1761 году придумали средство лечить его от беспокойства: не давали чаю, не давали чулок крепких, и он присмирел совершенно.
О родных Ивана Антоновича, оставшихся в Холмогорах, сохранилось следующее известие Зыбина: «Принц Антон Ульрих сложения толстого и многокровного и нередко подвержен разным припадкам, особенно страдает грудью, однако не очень сильно и продолжительно; по заявлению лекарскому имеет начало цинготной болезни; нравом кажется тих и ведет себя смирно. Дети его: дочери — большая, Екатерина, сложения больного и почти чахотного, притом несколько глуха, говорит немо и невнятно и одержима всегда разными болезненными припадками, нрава очень тихого; другая его дочь, Елисавета, которая родилась в Дюнаминде, росту для женщины немалого и сложения ныне становится плотного, нрава несколько горячего, подвержена разным и нередким болезненным припадкам, особенно не один уже год впадает в меланхолию и немало времени ею страдает. Сыновья: старший, Петр, родился в Холмогорах в 745 году, сложенья больного и чахоточного, несколько кривоплеч и кривоног; меньшой сын, Алексей, родился в Холмогорах в 746 году, сложения плотноватого и здорового, и хотя имеет припадки, но еще детские. Живут все они с начала и до сих пор в одних покоях безысходно, нет между ними сеней, но из покоя в покой только одни двери, покои старинные, малые и тесные. Сыновья Антона Ульриха и спят с ним в одном покое. Когда мы приходим к ним для надзирания, то называем их по обычаю прежних командиров принцами и принцессами».
В год смерти Анны Леопольдовны отозвался и враг ее Бирон из Ярославля, отозвался горькою жалобою на свое бедственное положение. 18 марта 1746 года он писал императрице: «К здешнему воеводе указ прислан из высокого Кабинета, в котором изображено, якобы по моему приказу козацкого полка полковник Ливен одного здешнего мещанина арестовать и бить велел. Всемилостивейшая императрица! Сколь велико мое бедствие ни есть и сколь долго оное ни продолжается, однако ж моего разума не лишен, чтоб я в такие дела вмешался. Я знаю, в каком состоянии я нахожусь. Все наказания, кои выдуманы быть могут, претерплю я с радостью, ежели я правильно в чем изобличен быть могу, а полковник Ливен должен отчет и отповедь дать. Оного человека я не знаю, он же ни мне, ни моим домашним никакой беды не сделал: что же бы меня к тому побудило! Но я такими людьми здесь окружен, от которых ежедневно многие утеснения претерпевать принужден без всякой моей вины, итак, ваше императ. величество прошу не допустить, чтоб я безвинно мучим был».
К Бестужеву Бирон писал по тому же случаю: «Несчастье мое ежеденно умножается; я желал бы все то претерпевать, ежели б я в чем виновен был; но о сем приключении я столько знал, сколько о часе моей смерти; я того человека никогда не знал. Я здесь между львами и змеями нахожусь. Здешний воевода и его жена известны суть; они на меня озлобились, потому что я их больше не дарю, как то прежде делал, когда я еще нечто имел. Майор Лакастов с фабрики, который с воеводою в ссоре был, добрым приятелем сделался. Сей человек нам всякую досаду причиняет; я не могу, да и не смею упомянуть, что мы от сего человека без причины претерпеваем.
От этих печальных известий обратимся к обычной правительственной деятельности 1746 года. Передвижение войск, вызванное событиями прошедшего года, готовило Сенату новые заботы, а между тем надобно было приводить в порядок пограничных служилых людей, удержавших среди преобразований свой особый характер, внесенный из XVII века. То была смоленская шляхта, обязанная нести военные повинности на польской границе и вместе с названием удержавшая, как видно, и дух своих собратий в Польше, ибо до нас дошли известия о частых столкновениях между нею и назначаемыми для начальства над нею генералами. Генерал-майор Вонлярлярский доносил Сенату, что при разборе смоленского шляхетства является много неспособных к службе по старости, дряхлости и увечью; вместо них определяются поротно шляхетские недоросли. Только некоторые годные в службу недоросли по многократным посылкам к этому разбору в Смоленск к нему не едут, особенно пять сыновей полковника Корсака да сын хорунжего Вонлярлярского и прочие, и от форпостной службы ухораниваются и живут в домах при отцах праздно. У некоторых из шляхетства отписаны за доимки движимые и недвижимые имущества, и они скитаются между чужими дворами, питаясь милостынею, а служба их была без жалованья от вотчин; другие вследствие челобитья их на него, Вонлярлярского, Сенатом от команды его отрешены, находятся в команде смоленской губернской канцелярии до указа, к разбору не являются и форпостной службы не служат; смотря на них, и офицер команды его, поручик Александр Иванов Потемкин (отец знаменитого потом князя Григория Александровича), оставя форпост без отпуску его, самовольно съехал в дом свой. Сенат приказал скрывающихся и съехавших с форпостов штрафовать по обыкновению смоленского шляхетства, а пока явятся, отписать у них деревни, людям и крестьянам не велеть их слушаться.
Сенат отмолчался насчет тех шляхтичей, которые, не получая жалованья и лишившись вотчин, питались милостынею. Старались избежать новых расходов, которые и без того увеличились, и требовали чрезвычайных доходов: для вооружения и приготовления к движению всех войск велено было во всем государстве собрать с тех, кто в семигривенном окладе, по гривне с души, а кто в сорокаалтынном — с того по пяти алтын. Императрица распорядилась, чтоб в Петербурге по большим знатным улицам не было кабаков и харчевен; кабакам быть только в переулках, а харчевни свесть на рынок; но Камер-контора представила Сенату, что когда кабаки были на знатных улицах, то в сборе было на 24500 рублей в год, а теперь уже столько не сбирается и недобору с 1743 года 55321 рубль. Уже 17 лет, как в Московской губернии питейные сборы откупали компанейщики, платя 222812 рублей в год, но теперь отказались; магистрат и купечество также отказались; наконец явились охотники-купцы Пастухов, Емельянов и Мещанинов и предложили взять питейные сборы на 6 лет за ту же цену с наддачею на каждый год по 10000 рублей, а если отдадут без пошлин, то будут платить по 250000 рублей. В то время в Москве было австерий и фартин 173 да в уезде 32, при которых служило 672 человека. Муку казна покупала в военные магазины по 2 р. 25 коп. за четверть, крупу — по 3 рубля за четверть. Писчая бумага второго номера стоила по 1 р. 50 коп. за стопу, третьего номера — по 1 р. 20 коп., сургуч — по 80 коп. фунт. С 1743 по 1745 год становили подрядом на войска рубашечный холст по 26 р. 90 коп., для нижнего платья — по 22 р. 90 коп., подкладочный — по 18 р. 90 коп., крашенину — по 23 р. 90 коп. за тысячу аршин, ни в 1746 году, по публикациям, подрядчики не явились: отпускать за море было выгоднее. В 1745 и 1746 годах холста разных сортов было привезено в Петербург 1901007 аршин: москвичами — 108050 аршин, переяславцами — 347500, ростовцами — 618750, ярославцами — 82029, угличанами — 94552, костромичами — 523927, суздальцами — 20100, вологжанином — 45799, из пригорода Плеса — 35250, кашинцем — 23050, торопчанами — 2000. Эти купцы требовали с казны по 48 рублей за тысячу аршин. Тогда товары их были остановлены. Купцы подали прошение, чтоб завезенный ими к петербургскому порту в заморский отпуск холст позволено им было теперь продать в заморский отпуск, потому что Главный комиссариат дает им цену малую, а потом пусть правительство запретит привоз холста ко всем гаваням из внутренних городов для лучшего удовольствования армии: тогда холсты подешевеют и купцы употребят капиталы свои в другие торги и промыслы. Но Сенат отказал в пропуске за море холста, пока вся армия им не удовольствуется.
В Сенат поступали на рассмотрение образцы произведений русских фабрик. Когда в описываемом году присланы были образцы разных шелковых материй и бархатов, то сенаторы усмотрели, что некоторые материи, например бархат травчатый — по малиновой земле алые травы, ленты пунцовые кавалерские, — цветами очень нехороши, и потому приказали послать указ в Мануфактур-коллегию такого содержания: Сенат, видя, что на российских мануфактурах те работы продолжаются, доволен, только подтверждает, чтоб коллегия над заводчиками и фабрикантами имела крайнее смотрение, пусть стараются шелковые материи делать самым хорошим мастерством, по образцу европейских мануфактур, употребляя цветы хорошие, прибирая оные по приличности.
Насчет соли продолжались прежние хлопоты. Строгановы явились в Сенат с жалобою на Пыскорский монастырь, что он отбивает у них рабочих, платя им дороже, просили, чтоб это было запрещено монастырю. Сенат приказал в просьбе отказать: рабочие — люди вольные, от кого себе хорошую плату получают, к тому больше и в работу нанимаются; поэтому и баронам Строгановым надобно крепкое старание прилагать и рабочих людей добывать, беря пример с Пыскорского монастыря. Но этим нравственным внушением Сенат не отделался. Летом братья Строгановы Александр, Николай и Сергей подали доношение; высочайшей резолюции на их просьбы не последовало, а между тем указом Сената велено соляной конторе понуждать их к выварке и доставке соли, несмотря ни на какие невозможности, отчего пришли они в такую несостоятельность, что уже нетолько чем бы соль из Нижнего в верховые города ставить, но и лодейным работникам по прибытии в Нижний с солью чем остальную расценку учинить капитала у себя не имеют, притом и подрядчиков к поставке соли до верховых городов отыскать не могут. Калужские подрядчики говорят, что в 1745 году соль в провозе до Калуги стала по 7 коп. с 1/4 пуда, отчего понесли они поносное разорение и в подряд потому не вступили; а московские говорят, что взяли они за провоз до Москвы по 6 1/4 коп. с пуда, а стало им по 8 коп. и подряжаться не хотят, а из прочих городов никто не явился. По таким высоким провозным ценам на остальную лодейным работникам разделку и на задатки подрядчикам надобно будет в Нижнем до 100000 рублей, а у них своего капитала уже нет; пусть соляная контора приготовит в Нижнем эту сумму заблаговременно.
Сенат приказал соляной конторе, рассмотря, надлежащее и немедленное определение учинить, объявив Строгановым, чтоб они отпущенную в 1746 году соль до верховых городов, не упустя летнего пути, отправили и поставили, в чем их накрепко принуждать, не принимая от них никаких отговорок. Соляная контора доносила, что в 1746 году приготовлено соли: у Строгановых в Орловских промыслах — 2406274 пуда, в Чусовских — 231436 пудов, у Пыскорского монастыря — 103809 пудов, у Демидова — 67902 пуда, у Турчанинова — 138345 пудов, Ростовщикова — 135193, Суровцова — 108496, всего — 4126028 пудов. Относительно требуемых Строгановыми ста тысяч рублей соляная контора донесла, что такой большой суммы в Нижнем она не может дать Строгановым, ибо здесь у нее всего 3221 рубль, а в самой соляной конторе налицо 96811 рублей. Сенат приказал выдать Строгановым из соляной конторы в Москве медными деньгами 42399 рублей, прибавя все деньги, которые в Нижнем и Нижегородской губернии в сборе из таможенных, кабацких и канцелярских доходов. Кроме Перми и Астрахани соль добывалась еще на Бахмутских казенных заводах, но и здесь были тоже хлопоты по недостатку работников. Сенат велел высылать туда работников из Воронежской и Белгородской губерний, из ближних к Бахмуту городов и уездов поселившимся там на великороссийских землях малороссиянам по 600 человек в год. Но бахмутская заводская контора представила, что рабочих на заводах за недосылкою и побегом всего в Бахмуте 63 да в Тору 6, итого 69 человек, отчего при обоих заводах в приготовлении дров и в прочих работах следует остановка. Сенат приказал подтвердить наикрепчайшими указами, чтоб высылались сполна по 600 человек.
Сенат получил известие об усилении торговли со стороны Европы и со стороны Азии. Камер-коллегия подала мнение: петербургская торговля усилилась вследствие заключения контрактов. Многие из разных городов купцы, которые прежде за неимением капитала к порту товаров не привозили, те охотно теперь ведут заграничную торговлю, заключивши контракты и взявши наперед у иноземцев деньги; эти русские купцы сами по городам и по ярмаркам ездят и прикащиков посылают, закупают и привозят сюда товары, и, наборот, покупая в долг у иностранных купцов заморские товары, отвозят внутрь государства и таким образом приобретают себе кредит и пользу, усиливают привоз товаров к здешнему порту, так что русских товаров, привезенных по контрактам, бывает на 900000 рублей, отчего и пошлинному сбору явное приращение, и русским купцам небогатым, которые на поставку товара к порту капитала своего не имеют, также и крестьянству немалая от заключения контрактов польза, ибо крестьяне, продавая им свои рукоделия, пеньку, лен и прочее, получают по множеству купцов цену настоящую, а не принужденную. Если же контрактам не быть, то весь здешний портовый торг останется в одних руках знатных капиталистов, товары и крестьянское рукоделье принуждены будут небогатые купцы и крестьяне продавать им одним по такой цене, по какой они захотят. Поэтому коллегия думает, что надобно удержать в силе указ 1720 года, позволяющий заключение контрактов, и брать с товаров одну портовую пошлину, без внутренней; а чтобы ныне иноземцам заключение контрактов запретить, того коллегия не считает полезным, ибо могут ли одни российские купцы своими капиталами здешние торги к лучшему размножению производить — того нельзя надеяться, потому что в России число капиталистов очень невелико. Сенат не принял мнения коллегии и приказал всем российским иногородним купцам заключать контракты с
С востока оренбургский губернатор Неплюев писал об усилении торгов в Оренбурге и Орске: усиливается ввоз азиатских товаров, но вывоз русских стал превышать ввоз азиатских. Привезено было из русских городов товара в Оренбург на 33388 рублей, в Орск — на 75215 рублей, а в русские города отпущено из Оренбурга на 10343 рубля, из Орска — на 95364 рубля; пошлин собрано в 1745 году против 1744-го на 3523 рубля больше. Неплюев доносил, что езда в Оренбурге для русских купцов безопаснее, чем в Орске; но трудно заставить киргизов переменить старое место на новое.
Любопытны некоторые подробности о положении торговых и промышленных людей в городах, об их отношениях друг к другу, об их столкновениях в общей деятельности по магистрату. Белгородский купец и селитряный заводчик Щедров, купцы Ворожайкин и Турбаев с товарищи потребовали отрешения определенных Главным магистратом президента белгородского магистрата Осипа Морозова, бурмистров Нижегородцева и Лашина, потому что они выбраны фальшивым некоторых купцов выбором и недостойны занимать свои места: Морозов поступал противозаконно, будучи у таможенных кабацких и других сборов; Лашин находится под следствием в приводе с неявленным и утаенным от пошлин товаром; он же, Лашин, будучи в 1741 году в белгородской ратуше бурмистром, не только не старался охранять купечество от всяких нападок и налогов, но и сам отягощал его неуказными поборами; да и потому Морозову и Лашину в магистратском правлении быть не следует, что они по нынешним конъюнктурам и производству судных дел и к прочим приказным поступкам не способны, и если им в правлении магистратском велено будет остаться, то уже они, Щедров с товарищи, которые к их выбору были на большем совете несогласны, принуждены будут, оставя домы, идти врознь. А теперь они с общего согласия на место Морозова с товарищи выбрали из других достойных и неподозрительных людей Андреева президентом, Мурныкина, Денисова — бургомистрами. Сенат вытребовал дело из Главного магистрата и приказал: Морозова с товарищи от магистратского правления отрешить, ибо из дела явствует, что в белгородском купечестве состоит 516 дворов, в них 1350 душ мужеского пола, а к выбору Морозова подписались только 74 человека; почему другие не подписались, об этом Главный магистрат не спросил и определил Морозова с товарищи неправильно, ибо на них было представлено подозрение. После указа белгородскому губернатору Морозова с товарищи отрешить, а чтоб дела не остановились, быть в магистрате представленным от 134 купцов Михайле Андрееву с товарищи до указа, а потом по силе магистратского регламента, призвав в губернскую канцелярию всех купцов, кроме Морозова с товарищи и их избирателей да кроме отлучных и малолетных, и спросить, желают ли они Андреева с товарищи, и если желают, то утвердить, если же нет, то пусть выбирают других. В Белгороде жаловались, что бурмистр не защищал купечество от нападок, а в Москве купцы Автомонов, Иванов и крестьянин Матвеев объявили прямо в сенатской конторе, что обер-полицеймейстер Нащокин, приехав с командою на Полянку, приказал у торгующих съестными припасами и мелочью в шалашах ломать шалаши и обирать товары, причем кричал команде: «Берите что помягче!» — и у купца Иванова лавку и пять шалашей, которые построены по приказу самого Нащекина, разломал до основания.
Ревизия подняла вопрос, могут ли торговые и промышленные люди владеть крепостными людьми. Разумеется, правительство исстари должно было стараться ограничить право иметь земли и потом крепостных на них крестьян одними служилыми людьми, сохраняя таким образом для себя возможность содержать войско. Но искони существовало холопство; холопы могли быть у всех, и при первой ревизии за посадскими и мастеровыми были записаны дворовые их люди. Теперь на запрос, следует ли сделать то же и в настоящее время, Сенат отвечал утвердительно. У архиерейских и монастырских слуг и детей боярских, у разночинцев, которые сами в подушном окладе, у казаков и ямщиков велено дворовых людей отобрать, ибо в прежнюю перепись не было указа писать их за ними. За раскольниками новокрещеных и никаких людей отнюдь не писать и немедленно отбирать, чтоб они не могли привлечь их к раскольничьему суеверию. Сделано было исключение в пользу смоленских мещан, которым позволено было иметь не только дворовых, но и крестьян на основании привилегий, данных польским королем и подтвержденных царем Алексеем Михайловичем.
Ревизия продолжала вскрывать любопытные явления, например в Вологодском уезде в поместье Колтовского крестьяне утаили 29 человек; в Сольвычегодском уезде Ношульской волости написали 52 человека живых мертвыми да утаили рожденных после прежней переписи 146 душ. Пришлых и беглых приписывали вместо умерших чужими именами. На одних казенных сибирских заводах найдено беглых 16391 душа, и дано знать, что применить к ним закона о возвращении беглых нельзя, потому что приемщики, заводские управители, на свой счет отвезти их на прежние жилища не в состоянии, а для провожания их потребуется столько войска, сколько во всей Сибирской губернии нет, без провожатых же никто не пойдет, разойдутся по лесам или и за границу убегут, особенно те, которые на заводах мастерствам обучились. Они хотя б и с провожатыми были вывезены, но так давно уже от пашни отстали, что на прежних местах не уживутся, но еще и других подговоря, опять в Сибирь убегут, где могут быть без платежа подушных денег, а на прежних землях будет доимка. Если же оставить их в Сибири, то платеж подушных денег будет исправный. Сенат рассудил не высылать, а приемщики должны были заплатить деньги прежним владельцам по 50 рублей за семью и по 30 рублей за холостых; что же касается беглых на казенных заводах, то вместо их выдать прежним владельцам крестьян в Европейской России из выморочных и отписных деревень.
Смоленским мещанам позволено было иметь крестьян в силу старых привилегий, подтвержденных царем Алексеем, но не обращено внимания на эстляндские привилегии, когда во имя их хотели пойти против решения, особенно важного для императрицы. 17 мая 1744 года велено было всем коллегиям, канцеляриям, губерниям, провинциям и командам присылать в Сенат обстоятельные выписки о колодниках, осужденных на смертную казнь или политическую смерть, и не приводить в исполнение приговоров до получения указа; указа о приведении в исполнение смертных приговоров ни одно ведомство с тех пор не получало, и распоряжение 17 мая считается на деле отменою смертной казни за преступления неполитические. В описываемом году Ревельская губернская канцелярия представила Сенату, что ландраты и магистрат, ссылаясь на древние привилегии, считают своим правом приводить в исполнение криминальные сентенции без дальней конфирмации со стороны высокой короны и потому просят о возвращении этого права. В противном случае колодники будут умножаться и на пропитание их не будет ставить средств. Но Сенат приказал послать в Эстляндию указ отнюдь не приводить в исполнение смертных приговоров.
Ревизия возбуждала также некоторые вопросы, входившие в область церкви. Так, было постановлено: иноземцам, находящимся в русском подданстве и службе, кроме идолопоклонников и магометан, позволяется держать у себя русских крепостных людей с тем только, чтоб не вывозить их за границу; иноземцам разным христианских исповеданий, живущим временно в России, позволяется иметь русских крепостных людей, если они представят добрых порук, имеющих деревни, что тех крепостных людей из России не вывезут и подушные за них деньги будут платить бездоимочно. Калмыков, башкир, татар и тому подобных иноверцев можно обращать только в православную веру и по крещении из государства не выпускать.
В начале описываемого года церковь и государство опять заявили, что последователей душепагубной ереси (христовщины) сыскано уже более 200 человек, но другие укрываются, и между прочим три московских купца, два петербургских с сестрою, два крестьянина и между ними один лжехрист, Степан Васильев, Ярославского уезда из деревни Поздеевки. Благочестивая императрица очень любила, когда кто-нибудь из других исповеданий обращался в православие. Все эти случаи обращения, довольно нередкие, объявились в ведомостях. Понятно, что она дала особенную торжественность возвращению к православию известной княгини Ирины Долгорукой. 15 августа, в день успенья, в церкви летнего дворца в присутствии императрицы княгиня Ирина с детьми, сыном Николаем и дочерью Анною, пред литургиею отреклась от католицизма. Елисавета велела Синоду статского советника князя Сергея Долгорукого за несмотрение о жене своей и детях в содержании их в законе и страхе божии послать в монастырь, где быть ему неисходно год, да при нем сыну его Николаю по 1 января 1747 года. Долгоруких сослали в Саввин-Сторожевский монастырь.
Только в 1751 году вследствие промемории голландского посланника Шварца императрица указала выслать ее за границу, «хотя она за превращение помянутой фамилии в законе жестокому наказанию подлежала б». Елисавета приказала канцлеру заняться следующим делом: в Курляндии было много пленных турок, мужчин и женщин, которые по обращении их в лютеранство были поселены в имениях бывшего герцога Бирона, а как они все, рассуждала императрица, полонены русским оружием, то их вывесть в Россию и по пристойности распределить, но чтоб турки не стали их назад требовать, как находящихся не в греческом законе, то постараться всех их привести в греческий закон. Елисавета настаивала также на возвращении русских солдат (великанов) из Пруссии. Фридрих II отвечал, что они подарены; Елисавета возражала, что Петр Великий давал их покойному королю, с тем чтоб за каждого было дано по три человека матросов; после отпускали и безусловно, но теперь она требует их назад как потому, что они ее подданные, так и потому, чтоб они остальную жизнь могли окончить в своем законе и отечестве; притом с прусской стороны ни одного матроса в России не получено, да теперь они и не требуются. Как видно, в это время забыли, что Петр Великий переменял великанов, посылаемых в Пруссию, и не позволял им оставаться там постоянно.
Сношения правительствующих учреждений, Сената и Синода, по-прежнему имели главным предметом столкновение духовных и светских начальств, жалобы духовенства на дурное обращение с ними светских начальств. Мы видели соблазнительное дело вятского епископа Варлаама с воеводою. Варлаам по приезде своем в Петербург нашел сильных защитников, и Сенат решил: хотя вятский епископ Варлаам по уложению, генеральному регламенту и указу Петра Великого 1724 г. января 27 и св. отец правилам за свою явную продерзость подверг сам себя по снятии сана жесточайшему истязанию, но только он епископ сана немалого, и для того Сенат без особливого ее им. в-ства указа в том деле об нем, епископе, далее уже поступать не может, а предает в высочайшее ее им. в-ства соизволение, и хотя в ведении св. Синода и объявлено, чтоб о показанных ссорах как архиерею, так и воеводе подать по форме челобитные, произвесть надлежащий суд и для доказательства воеводу Писарева прислать в св. Синод, но так как в том, что он, архиерей, его, воеводу, в канцелярии ударил, сам себя уже виновным показал, то не для чего быть суду в том, что он против указов поступил, ибо он, епископ, сам себя виновным показал не в партикулярном каком-нибудь деле, но в противных указам и ев. отец правилам поступках.
Епископ воронежский Феофилакт донес Синоду о следующем с ним происшествии: в крестовой палате при многих людях поп Ефимов, подавая доношение о пострижении одной купчихи, приложил при доношении завернутый в бумажку рублевик. Он, архиерей, пришел в «зазрение и беспамятство» и бросил рублевик и отношение попу в глаза. Вслед за тем воронежская консистория донесла Синоду, что губернская канцелярия заарестовала епископа Феофилакта и для караула приставила к нему прапорщика с командою, присутствующие в консистории архимандрит и священник взяты в губернскую канцелярию и содержатся под караулом же. Архиерей велел иподиакону словесно донести Синоду, что он содержится по делу попа Ефимова, бумаги, пера и чернил ему давать не велено. Сенат приказал рыпустить архиерея и консисторских членов, если они схвачены не по первым двум пунктам. Из экстракта, присланного воронежскою губернскою канцеляриею, Сенат усмотрел, что в арестовании епископа Феофилакта виновен канцелярист Дмитриев, который подал запечатанное доношение по первому пункту на епископа и указал свидетелей — архимандрита и священника, почему и те арестованы. По определению канцелярии велено доносителя и обвиняемых по силе указа 1730 года послать в Тайную канцелярию, но не посланы потому, что из поданного доношения попа Ефимова и из рассказа Дмитриева обнаружилось содержание его доношения по первому пункту: он обвинял епископа в том, что тот бросил рублевик на землю, а на монете было изображение императрицы. Дмитриева за ложный донос высекли кнутом нещадно и сослали в Оренбург.
В самом Синоде происходили частые столкновения его членов с обер-прокурором кн. Шаховским. Шаховской заметил, что духовные особы берут над ним верх разумом и красноречивым объяснением своих действий, поэтому небезопасно было вступать с ними в споры без приготовления, без изучения духовных дел и всего связанного с интересами духовного начальства. Другая опасность борьбы состояла в том, что Синод при благочестивой императрице получил большее значение, чем имел прежде; духовник Елисаветы протоиерей Дубянский и фаворит Разумовский были всегда готовы заступиться за него перед Елисаветой. Главным поводом к столкновению были интересы материальные. По указу Петра Великого синодальные члены должны были получать определенное им жалованье только в том случае, когда доходы их (архиереев с епархий и архимандритов с монастырей) были меньше этого жалованья, и тогда им должно было добавить из него к сумме доходов, для чего они прежде всего должны были объявить эту сумму. Но они, не объявляя доходов, потребовали себе полного жалованья. Шаховской не соглашался и требовал со своей стороны, чтобы члены Синода или объявили свои доходы, или просили себе жалованья у императрицы с отменою закона Петра Великого. Синодальные члены подали императрице жалобу на Шаховского, что он незаконно препятствует выдаче им жалованья. Елисавета потребовала объяснения у обер-прокурора и признала его поведение вполне законным. Шаховской хвалится в своих записках, что сберег таким образом более 100000 рублей.
Синодальные члены отомстили ему за такое сбережение, отказавшись выдавать ему самому жалованье из синодальных доходов на том основании, что не имеют точного на этот счет указа. Шаховской в свою очередь жаловался императрице на письме; прошло два месяца — никакого ответа. Он подал вторично письмо; прошло четыре месяца — никакого ответа. Шаховской обратился тогда к фавориту Разумовскому, и тот обещал свое ходатайство. Через несколько недель случился церковный праздник, и Шаховской отправился ко всеночной в большую придворную церковь, где была и Елисавета. Императрица обыкновенно становилась позади правого клироса, недалеко от певчих; поговоря немного с ними и взявши одну богослужебную книгу, она подозвала к себе обер-прокурора и показала ему, как книга была неисправно напечатана. Шаховской воспользовался удобным случаем, чтоб в очень некрасивом виде представить поведение людей, лишающих его жалованья. Императрица милостиво его выслушала и потом, чрез несколько времени подозвавши его опять, сказала: «Я виновата: все позабываю о твоем жалованье приказать». Но прошло еще более двух месяцев, а указа о жалованье не было, как случился другой праздник, и Елисавета, увидавши его, опять сказала: «Вот я забыла о вашем о жалованье», но на этот раз она подозвала сенатского обер-прокурора и велела ему завтра же ехать в Синод и объявить, чтоб не делали более препятствий к выдаче жалованья обер-прокурору из суммы, из которой он и прежде получал.
Другое столкновение у обер-прокурора с членами Синода произошло по поводу одного архимандрита, замеченного недалеко от. монастыря, крестьянами в безнравственном поступке. Члены Синода старались замять соблазнительное дело. Шаховской настаивал, чтоб с преступником было поступлено по всей строгости законов. Члены Синода нашли средство внушить императрице, что крестьяне оклеветали архимандрита, что обер-прокурор излишне строг и что от разглашения этого дела происходит всенародное посмеяние всему монашеству, что теперь им, архиереям, нельзя по улице ездить: пальцами на них показывают и вслух говорят оскорбительные слова. Внушение подействовало, крестьяне, как клеветники, были наказаны, архимандрит только переведен в другой монастырь, чтоб уничтожить память о деле, Шаховской подвергся немилости. Но он дождался своего времени. Однажды, когда ему случилось быть во дворце, императрица подозвала его к себе и с неудовольствием сказала: «Чего Синод смотрит? Я вчера была на освящении церкви в конногвардейском полку, там на иконостасе вместо ангелов поставлены разные болваны наподобие купидонов, чего наша церковь не дозволяет». Шаховской воспользовался случаем и с печальным видом повел речь о неустройствах, допускаемых Синодом, что он, обер-прокурор, подает беспрестанно предложения об уничтожении этих неустройств, но этим возбуждает против себя только неудовольствие синодальных членов, которые под видом добродетели, истины и справедливости красноречиво закрывают ложь, как недавно случилось в деле архимандрита. Тут Елисавета с особенным любопытством спросила: «А разве дело решено не так, как следовало?» Шаховской постарался изъяснить и удостоверительно доказать злоковарные происки. На глазах у Елисаветы показались слезы, и она со вздохом сказала: «Боже мой! Можно ль мне было подумать, чтоб так меня обманывать отважились! Весьма о том сожалею, да уж пособить нечем». И после она не раз повторяла эти слова при своих приближенных, отзываясь с похвалою о Шаховском.
Тогда члены Синода решились на сильное средство, чтоб отделаться от невыносимого обер-прокурора. Генерал-прокурор князь Трубецкой призывает к себе Шаховского и объявляет ему великое неудовольствие императрицы, ибо синодальные члены, стоя на коленях перед ее величеством, со слезами просили, что им нет более возможности сносить докучные, дерзкие и оскорбительные письменные и словесные предложения и непристойные споры обер-прокурора, просили, чтоб или всех их уволить от присутствия в Синоде, или взять от них Шаховского. Елисавета, как обыкновенно с нею бывало под первым впечатлением, велела представить кандидата на обер-прокурорское место в Синод, и Трубецкой советовал Шаховскому не ездить туда более. Но Шаховской знал хорошо Елисавету и потому спросил у генерал-прокурора, имеет ли он точный указ, что ему не ездить более в Синод, и если имеет, то дал бы ему указ на письме. Трубецкой отвечал, что указа нет, а что он, принимая в соображение обстоятельства, только советует не ездить более в Синод. Но Шаховской не принял совета, на другой же день поехал в Синод и представил к решению затянутые дела, объявив, что если они не будут решены немедленно, то он доложит об этом ее величеству. Легко себе представить изумление членов Синода, один из которых сказал ему: «Знать вы спокойно прошедшую ночь спали, что теперь вдруг за такие хлопотливые дела принялись?» «Очень спокойно», — отвечал Шаховской. И так как дела не были решены, то он и исполнил свое обещание: при первом удобном случае донес императрице, как много важных церковных дел по пристрастиям остается без решения и частые напоминания о них обер-прокурора только умножают ненависть к нему. Елисавета выслушала благосклонно и обещала помочь ему. Тогда Шаховской обратился к генерал-прокурору с просьбою представить его кандидатом на президентское место в одну из коллегий. Трубецкой исполнил просьбу немедленно, но получил в ответ от императрицы: «Он мне в Синоде надобен, и я его оттуда не отпущу, я довольно уже узнала его справедливые поступки».
Елисавета, как мы видели из рассказов князя Шаховского, откровенно признавалась, что забывала о делах. Люди нерасположенные обыкновенно приписывали это рассеянности, страсти заниматься мелочами, но нельзя не признать, что причиною забывчивости были и заботы о делах важных, о делах внешней политики, связанных с отношениями к людям близким. Не видя долго обер-прокурора Синода, легко было забыть о его борьбе с членами Синода, когда занимал важный вопрос воины и мира, когда канцлер по поводу этого вопроса боролся с вице-канцлером, когда вследствие того же вопроса надобно было зорко следить за отношениями великого князя-наследника и жены его. Мы видели торжество Бестужева над противниками в прусском вопросе. Воронцов был за границею. В переписке своей с ним Бестужев называл вице-канцлера своим искренним и нелицемерным другом, а себя вернейшим и усерднейшим его слугою, извещал, что императрица всегда милостиво отзывается об нем и его жене, писал: «Я без похвалы сказать могу, что редко такой день проходит, когда б я с прочими вашего сиятельства приятелями за здравие ваше не пил». Но Воронцов был оскорблен тем, что канцлер не согласился сообщать ему за границу известия о важных секретных делах. Еще более огорчился он, когда узнал об удалении из Петербурга человека, который был его правою рукою и, как говорят руководителем в коллегии Иностранных дел, Адриана Неплюева, назначенного резидентом в Константинополь: Воронцов не скрыл своего неудовольствия в письме к Бестужеву, и тот отвечал ему: «Что ваш сиятельство принятой резолюции в представлении Адриана Ивановича к отправлению в Царьград удивляетесь, то я, сие в своем месте оставляя, к тому прибавить за потребно нахожу, что каков он, по мнению вашего сиятельства, нашей коллегии надобен быть ни казался, то, однако ж, я вам могу засвидетельствовать, что ежели дела не лучше, то по меньшей мере не хуже прежнего исправляются, как ваше сиятельство по благополучном своем сюда возвращении о том сами из дел удостоверены будете, и я не примечаю, что отъезд его отсюда наималейшую какую остановку или отмену в делах причинствует и впредь причинствовать мог бы. Что же ваше сиятельство об усердии и преданности его ко мне упоминать изволите, то я уповаю, что вы сами засвидетельствовать можете, какое я взаимно еще прежде вступления вашего сиятельства в министерство и во время оного рекомендованием его в вашу милость и крайнейшим о его благополучии усердствованием попечение имел, так что я не думаю, чтоб отец за сына горячее вступаться мог, и потому, ежели у него такие ко мне сентименты были, я оные уповательно заслужил, да и поныне еще никакой причины к жалобе не подал».
Из писем Бестужева ясно видно, как он боялся Воронцова, как льстил ему, желая войти с ним в прежние дружеские отношения, в прежнее политическое единомыслие, старался напоминать ему об его киевском мнении, направленном против Пруссии. Говоря о мире между Австриею, Саксониею и Пруссиею, Бестужев пишет: «Ежели бы киевское вашего сиятельства мнение в действо произвелено было, то, всеконечно, всего того не воспоследовало бы. Труды же и убытки, причиненные движением войск наших, мне ни малейше излишними быть не видятся, ибо там по меньшей мере резонабельнейший мир заключен, нежели бы того при столь полезных короля прусского авантажах, когда б и мы в оплошном состоянии были, ожидать надлежало. Такие со стороны ее импер. величества премудрые предосторожности еще вящим усилием войск неотменно продолжаются, ибо вашему сиятельству довольно известно и вы представлениями своими ее импер. величеству неоднократно напоминали, какого мы опасного соседа имеем, который ничего более за свято не поставляет».
Воронцов проехал Италию, Францию. Отовсюду он писал своему двору, как его принимали. Бестужев не упустил случая возбудить в нем неудовольствие против французского правительства, выставив не очень почетный прием, ему сделанный. «Подлинно, — писал он, — вашему сиятельству во всех французских городах толико чести, как коронованной главе, оказано, ибо для вас гарнизоны в руже ставили, и из пушек стреляно, и капитаны с целою ротою для караула придаваны бывали, почему я ожидал, что потому ж и в Париже прием для вашего сиятельства распоряжен будет. Но в какое я удивление пришел, когда я весьма противное тому усмотрел, особливо же, что ее сиятельству дражайшей вашей супруге табурета у королевы не дозволено, которая честь, однако ж, всем знатным гишпанским дамам и посольским женам, которых ее сиятельство как по рангу своему, так наипаче по природе не меньше чинится, и, по моему слабому мнению, лучше было б королевы совсем не видать, нежели только мимоходом приветствованною быть».
Бестужев удивлялся также, что министр Людовика XV маркиз Даржансон не говорил с Воронцовым о делах. Но канцлер не мог заметить ничего против приема, какой сделан был Воронцову в Пруссии на возвратном пути. Воронцов писал о разговоре своем с Фридрихом II в Потсдаме 10 июля: «Его величество по принятии моего поклона мне говорить изволил, что как доныне общая дражайшая дружба с ее император, величеством с начала счастливого вступления ее на престол толь благополучно взаимно содержана была, так ныне с немалым прискорбием оную видит совершенно алтерировану, что с своей стороны к тому. никакого повода никогда не подал, кроме что его неприятели и зломыслящие, завидуя сей тесной дружбе, всячески стараются оную испровергнуть и в ссору привести разными лживыми внушениями и о которых никто доказать не может, чтоб он, король, какие-нибудь неприятельские виды до ее император. величества и до государства Российского имел, но ниже что впредь учинить хощет, еже ее императ. величеству в противность быть может, в чем детестирует всякого, кто б против сего правильно сказать мог. Я на сие его величеству ответствовал, что по отъезд мой, сколько мне известно было, ее императорское величество с своей стороны всегда соизволила желать с ним, королем, в непременной дружбе пребывать: того ради надеюсь, что и поныне в тех же полезных сентиментах находиться изволит. Его величество на сие репликовал, что он по обращениям дел видеть может, что оные до такого экстремитета доводятся, чтоб или ее императ. величество прямо недружески на него наступить имела, или его, столько огорчивши, принудить, чтоб он сам на действо поступил, к чему с своей стороны никогда не намерен сие учинить, разве бы с обеих сторон напрасно себя разорить хотели, но все происшедшие неудовольства сколько возможно терпеливо снести имеет. Я спросил его величество, в чем состоять имеют сии наущении неприятелей его величества? На то его величество сказать изволил, что внушено было, будто он при турках и в Польше разные возмущения против России производил, что в Швеции наступательный трактат заключить хощет, по которому завоеванные от Швеции провинции им назад возвратить обещает, что все сие такая мерзкая ложь, что ее император. величество ни единого человека как в Швеции, так и инде сыскать не изволит, который бы о сем деле доказать мог, в чем он меня своим королевским словом обнадежить может, что все вышеупомянутое ложно затеяно, а что с Швециею оборонительный трактат заключить намерен, о том уже давно при дворе ее импер. величества объявил».
Фридрих II подарил Воронцову богатую шпагу с бриллиантами и велел даром возить по всем своим областям. Мардефельд в своих письмах к Воронцову называл его наидостойнейшим министром и наичестнейшим человеком во всей Европе. Это очень не понравилось в Петербурге. Очень не нравилось также сближение Воронцова с принцессою Ангальт-Цербстскою, хотя Бестужев отправил от имени императрицы приказ Воронцову, чтоб жена его не целовала руки у принцессы. Принцесса дала Воронцову письмо к дочери, но Воронцов по какой-то удивительной рассеянности отправил его по почте, и оно попало в руки Бестужеву. В письме своем принцесса жаловалась, что Екатерина редко пишет к ней и это производит дурное впечатление. Жаловалась, что великий князь удалил от себя Брюммера и Берхгольца, людей вполне ему преданных; жаловалась, что в Голштинии преследуют доверенных слуг брата ее, бывшего администратора, теперь наследного принца шведского; дурное впечатление производит то, что первое время вступления великого князя в управление ознаменовано гонениями; по мнению принцессы, во всем виноваты датчане, которые стараются перессорить родственников принцев голштинских. «Я в графе Воронцове, — писала принцесса, — нахожу человека испытанной преданности, исполненного ревности к общему делу. Я откровенно сообщила ему свои мнения, что всеми мерами надобно стараться о соглашении. Он мне обещал приложить об этом свое старание. Соединитесь с ним, и вы будете более в состоянии разобрать эти трудные отношения, но будьте осторожны и не пренебрегайте никем. Поблагодарите вице-канцлера и его жену Анну Карловну, что они для свидания с нами сделали нарочно крюк. Усердно прошу, сожгите все мои письма, особенно это».
Бестужев, представляя письмо Елисавете, по обычаю снабдил его своими примечаниями: «Когда принцесса Цербстская отсюда поехала, то сближение вице-канцлера с Лестоком, Трубецким и Румянцевым еще не было вполне утверждено, что, по моему мнению, и означает соглашение,
Много также вредили Воронцову перехватываемые депеши Дальона. «Императрица, — писал Дальон, — прекрасная, чрезвычайно приятная, величественная, разумная и проницательная, составила бы благополучие народов и приводила бы иностранцев в удивление, если б не была слишком предана забавам. Она скрытна и подозрительна, крайне горда, не знает, что такое благодарность: это испытала на себе Франция. Ни к какой иностранной нации она не показывает пристрастия, свой народ чрезвычайно любит, но еще более боится его. Бестужев ненавидит французов, особенно по внушениям брата. Он продает императрицу за чистые деньги англичанам, австрийцам и саксонцам, не отнимая от себя, впрочем, свободы подбирать и где-нибудь в другом месте; он им обещает употреблять в их пользу русские силы, но им не служит. Воронцов — человек небольшого ума. Неопытность вовлекла его в большую часть проектов Бестужева, однако он имел. силу многие из них не допускать до осуществления. Нация вздыхает больше всего о покое и тишине, иностранцев ненавидит, и имеет право, ибо если они принесли многие знания, зато и употребляли их во зло. Барон Черкасов чрезвычайно насильственный и грубый, но притом умный и искусный человек, особенно в науке пользоваться. слабостями своей государыни; этими качествами он придает чрезвычайно важное значение своему месту, которое само по себе невысоко. Он правая рука канцлера и чудное в глазах нации качество имеет всех вообще иностранцев ненавидеть». Дальон решился даже написать своему двору о возможности, что канцлер возьмет сторону принца Иоанна (бывшего императора) против существующего правительства. На это известие Бестужев делает очень важное замечание, из которого видно, что он чрез Воронцова и Лестока вошел в сношения с Елисаветой до ее восшествия на престол: «Ее величество о несомненной канцлеровой верности еще прежде всерадостного восшествия на прародительский престол чрез графа Михайлу Ларионовича и Лестока удовлетворительные опыты получила и о том всемилостивейше вспомнить изволит».
Несмотря на не очень лестные отзывы о способностях Воронцова, Дальон с нетерпением ждал его возвращения, продолжая ласкать себя и своих надеждою, что вице-канцлер свергнет канцлера. Дальон в своих депешах делал сильные выходки против великого князя, который сначала публично, и не раз, говорил о канцлере Бестужеве как о величайшем плуте и бесчестнейшем человеке, а теперь допустил его к себе как довереннейшего человека. Принц Август, брат и неприятель кронпринца шведского, и Пехлин, бывший голштинским министром в Стокгольме, — вот главные орудия, которые употребляет канцлер, чтоб войти в приближение к наследнику. Дальон ходатайствовал о возобновлении годовой пенсии в 4000 ливров княгине Долгорукой (Ирине) и графине Румянцевой. Долгорукая, урожденная Голицына, находилась в свойстве со всею знатью при дворе; сын ее, возвращающийся из Парижа, верно будет употреблен в Иностранной коллегии; Румянцева в большой милости у императрицы. Явное торжество Бестужева приводило в отчаяние Дальона; он видел все в черном свете и ждал спасения от приезда Воронцова. «Все зло состоит в том, — писал он, — что больше уже не знают, каким путем доводить до государыни свои мнения, всякий держит себя в величайшей скрытности, и если граф Воронцов не приедет для скорейшего поправления дел, то здешний двор скоро будет походить на султанский, при котором видят только верховного визиря и разговаривают только с ним; впрочем, здешний двор довольно уже походит на султанский по другим обстоятельствам, которые вы без труда отгадаете. Не знают ныне здесь ни веры, ни закона, ни благопристойности». На это Бестужев заметил: «Сии и сему подобные Далионом чинимые враки ему неприметным образом путь в Сибирь приуготовляют, но понеже оные со временем усугубятся, да и по приумножающейся Мардефельдовой к нему конфиденции нечто и о прусских происках иногда свелено быть может: того ради, слабейше мнится, ему еще на несколькое время свободу дать, яд его долее испущать».
Удаление Брюммера и Бергхольца от великого князя и из России было новым ударом для французских интересов. Дальон пишет: «Брюммер и Бергхольц отъезжают — первый с пенсиею около 3000 немецких талеров, а другой и меньше того. Князь Репнин, один из приятнейших и умнейших людей в России, сделан обер-гофмейстером двора великого князя, а госпожа Чоглокова, племянница императрицы, объявлена обер-гофмейстериною великой княгини, ибо они в совершенной зависимости от канцлера. Этим переменам предшествовало заарестование одного старого камердинера великого князя, к которому он питал большую доверенность. Арестовали его в час пополуночи с женою и детьми и, верно, отвели в крепость, где, без сомнения, находится и секретарь Брюммера. Весьма строго запрещено всем приближающимся к великому князю говорить ему об этом заарестовании. Постановлено, что лакеи великого князя будут еженедельно переменяться. Брюммер и Бергхольц, люди, преданные французским интересам, удалены от великого князя с его позволения; в этом принце ежедневно происходят перемены к его невыгоде; он совершенно предался канцлеру Бестужеву, дознанному и самому опасному врагу Голштинского дома. Довершая свое ослепление, великий князь делает или своим именем делать допускает все, что может повести к полному несогласию между ним и кронпринцем шведским. Поступают наперекор Петру Великому относительно духовенства, допускают его день ото дня приходить в большую силу, и здешняя страна походит на страну инквизиции. Императрица делает это для прикрытия некоторых обстоятельств своей жизни, но страна придет в прежнее варварское состояние, ибо духовенство не может получить верха без помощи невежества и суеверия».
Об удалении Брюммера и Бергхольца Мардефельд таким образом донес своему двору: «Принц-администратор дал знать Брюммеру и Бергхольцу, что великий князь не признает удобным, чтоб долее они здесь жили, тогда они стали просить отпуска и тотчас его получили». Бестужев заметил на это донесение: «Весьма ложно Мардефельд доносит, будто великий князь Брюммера и Бергхольца выслать хотел, но им определения о пожаловании амтов и пенсий вручены, на что они, однако ж, грубым и непристойным образом абшидов своих требовали, не прося ни словом о пенсиях, следовательно, с достоинством и честью его импер. высочества не сходствовало б им милость свою пожаловать».
Наконец Воронцов возвратился в Петербург в августе описываемого года, и Дальон дал знать во Франции, что доволен визитом, который он сделал вице-канцлеру. Он выслушал сообщенные мною известия о бывших в его отсутствие приключениях с таким видом, из которого можно понять, что перемена сцены за ним не стала бы. Воронцов, очевидно, огорчен на Бестужева и сказал мне, что зло происходит некоторым образом оттого, что отовсюду писали в Петербург о скорой перемене, имеющей последовать по возвращении его в Россию. На этой депеше, захваченной, прочитанной и отданной Воронцову, тот писал: «Хотя ваше импер. величество и изволили повелеть нарочно подавать повод, дабы чрез то можно более что выведать о намерениях Дальоновых, токмо сие не без опасности кажется с ним вступать в дальний разговор, ибо и без того разных неосновательных рассуждений и толкований много происходит. На сей пассаж более от меня ничего не сказано было, как токмо что как о отъезде моем отсюда, так и о приезде много напрасных толкований в иностранных государствах происходило, равномерно как и о пустых ожиданиях какой-либо перемены здесь».
Но Бестужев сделал такую заметку: «Сие с учиненным Далионом Даржансону в прошлом, 1745 году предварительным обнадеживанием, а именно что вице-канцлер для обучения своего разные европейские дворы посещать, а потом сюда для опровержения своего товарища приехать и главное правление дел себе присвоить намерен, весьма сходствует. Ее импер. величество по природной своей прозорливости из того без затруднения рассудить может, какое бедное и сожалительное канцлерово житье есть, будучи уже двадцать шестой год в министерстве и коль легко малый остаток слабой памяти его поврежден быть может, ежели всещедрейшим ее импер. величества защищением от того освобожден не будет, ибо канцлер почти ежедневно принужден или неприятные известия от французских министров о своем низвержении не за что иное, как токмо за то, что он ее импер. величеству всею душою своею предан и, несмотря на все препятствия и прекословия о благе империи, крайнейше старается слышать, или же иногда вместо отправления прямых дел невинно начатую и впредь ожидаемые явки очищать, еже при случае посылки галер в Ревель учинилось, хотя оное собранным в Петергофе советом для потревоживания в Стокгольме французско-прусской партии, а для одобрения добронамеренных патриотов, следовательно, в пользу ее императ. величества всевысочайших интересов на мере постановлено, а потом ее императ. величеством апробовано и подписанием указа подтверждено было. И потому канцлер как из предыдущего, так и из сего последнего заключить основательную причину имеет, что неприятели его вице-канцлера на него преогорчили и с ним ссорили, потому что канцлер в делах ее императ. величества с покойным князем Черкасским и тайным советником Бреверном никогда таких споров не имели, и дабы от таких споров и прекословий и невинного преогорчения избавленным быть, то канцлер всеглубочайше просит его от такого печального в пятьдесят четвертом году своей старости жития защитить и освободить».
Канцлер был защищен и освобожден.
В конце года Дальон с отчаянием писал Даржансону о чрезвычайном усилении Бестужева: «В обхождении моем с графом Воронцовым я в точности последую вашим намерениям. Я с великим старанием его приласкаю; внушаю ему опасения для будущего как относительно императрицы, так относительно его лично; я побуждаю его к принятию сильных предосторожностей; я заставляю действовать в нем самолюбие. Если что можно сделать, то помощи надобно ожидать от времени. Вице-канцлер находит на пути своем такие препятствия, которые преодолеть очень трудно. Бестужев в последнее время такое дело сделал, которое ему упрочивает милость и доверенность и разрушает планы графа Воронцова: он женил своего единственного сына на племяннице графа Разумовского. Очень прискорбно для меня и вредно для королевской службы, что препятствия день ото дня умножаются, так что я теперь не усматриваю, что нам больше делать при этом дворе, как только продолжать борьбу с господствующею партиею, пользоваться обстоятельствами и всеми способами обеспокоивать Россию».
Воронцов, видя холодность со стороны императрицы, в декабре решился написать ей: «Всенижайше у вашего импер. величества позволения испрашиваю, как вашему верному рабу донести бедное и мучительное состояние моего сердца, которое от самого приезда моего денно и ночно столько страждет и печалится, видя дражайшую милость вашего и. в-ства к себе отменну. Какую ж я от того скорбь и печаль терплю, о том всевидящему богу известно, а мне здесь никак писать не можно. Я должен думать, что тонкая и хитрая злость только умела неприметно вкрасться и так бессовестно повредить меня у вашего и. в-ства и такими красками написать, что я ежели уже неверным вовсе, то хотя по малой мере сумиительным пред глаза вашего и. в-ства представлен нахожусь. Бог свидетель сердца моего, сколько много я сверх моей всеподданнической должности ваше и. в-ство люблю и за вас живот мой во всяком случае отдать хочу: того ради не знаю, за что б мне лишиться дражайшей вашей милости и прежней поверенности? О партикулярной же чьей верности и услуге к высочайшей вашей персоне я готов со всяким счесться, кто б он таков ни был, ежели б похотел лучшею ревностию и доброжелательством к вашему и. в-ству персонально и к интересам вашим радетельнее быть, нежели я, с которым намерением и до конца жизни моей пребуду».