– Э́т-та разве сажаем!.. – отмахнулся Сталин с добродушной усмешкой. – Во́т начнём сажать – увидишь!.. А во время войны пойдём вперёд – там Йи-вропу начнём сажать! Крепи Органы. Крепи Органы! Шьта́ты, зарплата – я тыбе ны́когда нэ откажу.
И отпустил мирно:
– Ну, иды́-пока.
Абакумов не чувствовал – шёл он или летел через приёмную к Поскрёбышеву за портфелем. Не только можно было жить теперь целый месяц – но не начиналась ли новая эпоха его отношений с Хозяином? Ещё, правда, было угрожено, что его же и расстреляют. Но ведь то была шутка.
22. Император Земли
А Властитель, возбуждённый большими мыслями, крупно ходил по ночному кабинету. Какая-то внутренняя музыка нарастала в нём, какой-то огромнейший духовой оркестр давал ему музыку к маршу.
Недовольные? Пусть недовольные. Они всегда были и будут.
Но, пропустив через себя незамысловатую мировую историю, Сталин знал, что со временем люди всё дурное простят, и даже забудут, и даже припомнят как хорошее. Целые народы подобны королеве Анне, вдове из шекспировского «Ричарда III», – их гнев недолговечен, воля не стойка, память слаба – и они всегда будут рады отдаться победителю.
Толпа – это как бы материя истории. (Записать!) Сколько её в одном месте убудет, столько в другом прибудет. Так что беречь её нечего.
Для того и нужно ему жить до девяноста лет, что не кончена борьба, не достроено здание, неверное время – и некому Его заменить.
Провести и выиграть последнюю мировую войну. Как сусликов выморить западных социал-демократов и всех недобитых во всём мире. Потом, конечно, поднять производительность труда. Решить там эти разные экономические проблемы. Одним словом, как говорится, построить коммунизм.
Тут, кстати, укрепились совершенно неправильные представления, Сталин последнее время обдумал и разобрался. Близорукие, наивные люди представляют себе коммунизм как царство сытости и свободы от необходимости. Но это было бы невозможное общество, все на голову сядут, такой коммунизм хуже буржуазной анархии! Первой и главной чертой истинного коммунизма должна быть дисциплина, строгое подчинение руководителям и выполнение всех указаний. (И особенно строго должна быть подчинена интеллигенция.) Вторая черта: сытость должна быть очень умеренная, даже недостаточная, потому что совершенно сытые люди впадают в идеологический разброд, как мы видим на Западе. Если человек не будет заботиться о еде, он освободится от материальной силы истории, бытие перестанет определять сознание, и всё пойдёт кувырком.
Так что если разобраться, то истинный коммунизм у Сталина
Однако объявлять об этом нельзя, ибо тогда: куда же идти? Время идёт, и всё идёт, и надо куда-то же идти.
Очевидно, объявлять о том, что коммунизм уже построен, вообще не придётся никогда, это было бы методически неверно.
Вот кто молодец был – Бонапарт. Не побоялся лая из якобинских подворотен, объявил себя императором – и кончено дело.
В слове «император» ничего плохого нет, это значит – повелитель, начальник. Это ничуть не противоречит мировому коммунизму.
Как бы это звучало! – Император Планеты! Император Земли!
Он шагал и шагал, и оркестры играли.
А там, может быть, найдут средство такое, лекарство, чтобы сделать хоть его одного безсмертным?.. Нет, не успеют.
Как же бросить человечество? и – на кого? Напутают, ошибок наделают.
Ну, ладно. Понастроить себе памятников – ещё побольше, ещё повыше (техника разовьётся). Поставить на Казбеке памятник, и поставить на Эльбрусе памятник – и чтобы голова была всегда выше облаков. И тогда, ладно, можно умереть – Величайшим изо всех Великих, нет ему равных, нет сравнимых в истории Земли.
И вдруг он остановился.
Ну, а… – выше? Равных ему, конечно, нет, ну а если там, над облаками, выше глаза поднимешь – а там…? Он опять пошёл, но медленнее.
Вот этот один неясный вопрос иногда закрадывался к Сталину.
Давно, кажется, доказано то, что надо, а что мешало – то опровергнуто. А всё равно как-то неясно.
Особенно если детство твоё прошло в церкви. И ты вглядывался в глаза икон. И пел на клиросе. А «ныне отпущаеши» и сейчас споёшь – не соврёшь.
Эти воспоминания почему-то за последнее время оживились в Иосифе.
Мать, умирая, так и сказала: «Жалко, что ты не стал священником». Вождь мирового пролетариата, Собиратель славянства, а матери казалось: неудачник…
На всякий случай Сталин против Бога никогда не высказывался, довольно было ораторов без него. Ленин на крест плевал, топтал, Бухарин, Троцкий высмеивали – Сталин помалкивал.
Того церковного инспектора, Абакадзе, который выгнал Джугашвили из семинарии, Сталин трогать не велел. Пусть доживает.
И когда третьего июля пересохло горло, а на глаза вышли слёзы – не страха, а жалости, жалости к себе – не случайно с его губ сорвались «братья и сестры». Ни Ленин, ни кто другой и нарочно б так не придумал обмолвиться.
Его же губы сказали то, к чему привыкли в юности.
Никто не видел, не знает, никому не говорил: в те дни он в своей комнате запирался и молился, по-настоящему молился, только в пустой угол, на коленях стоял, молился. Тяжелей тех месяцев во всей его жизни не было.
В те дни он дал Богу обет: что, если опасность пройдёт и он сохранится на своём посту, он восстановит в России церковь, и служения, и гнать не даст, и сажать не даст. (Этого и раньше не следовало допускать, это при Ленине завели.) И когда точно опасность прошла, Сталинград прошёл – Сталин всё сделал по обету.
Если Бог есть – Он один знает.
Только вряд ли он всё-таки есть. Потому что слишком уж тогда благодушный, ленивый какой-то. Такую власть иметь – и всё терпеть? и ни разу в земные дела не вмешаться – ну, как это возможно?.. Вот обойдя это спасение сорок первого года, никогда Сталин не замечал, чтоб кроме него кто-нибудь ещё распоряжался. Ни разу локтем не толкнул, ни разу не прикоснулся.
Но если всё-таки Бог есть, если распоряжается душами – нуждался Сталин мириться, пока не поздно. Несмотря на всю свою высоту – тем более нуждался. Потому что – пустота его окружала, ни рядом, ни близко никого, всё человечество – внизу где-то. И пожалуй, ближе всего к нему был – Бог. Тоже одинокий.
И последние годы Сталину просто приятно было, что церковь в своих молитвах провозглашает его Богоизбранным Вождём. За то ж и он держал Лавру на кремлёвском снабжении. Никакого премьер-министра великой державы не встречал Сталин так, как своего послушного дряхлого патриарха: выходил его встречать к дальним дверям и вёл к столу под локоток. И ещё он подумывал, не подыскать ли где именьице какое, подворье, и подарить патриарху. Ну, как раньше дарили на помин души.
Об одном писателе Сталин узнал, что тот – сын священника, но скрывает. «Ты – права-славный?» – спросил он его наедине. Тот побледнел и замер. «А ну, пэрэкрестысь! Умейшь?» Писатель перекрестился и думал – тут ему конец. «Маладэц!» – сказал Сталин и похлопал по плечу.
Всё-таки в долгой трудной борьбе были у Сталина кое-какие перегибы. И хорошо бы так, над гробом, хор светлый собрать и чтобы: «Ныне отпущаеши…»
Вообще странное замечал у себя Сталин расположение не к одному только православию: раз, и другой, и третий потягивала его какая-то привязанность к старому миру – к тому миру, из которого он вышел сам, но который по большевицкой службе уже сорок лет разрушал.
В тридцатые годы из одной лишь политики он оживил забытое, пятнадцать лет не употреблявшееся и на слух почти позорное слово
Раньше он проводил мероприятия партии и не считал, сколько там этих русских идёт в расход. Но постепенно стал ему заметен и приятен русский народ – этот никогда не изменявший ему народ, голодавший столько лет, сколько это было нужно, спокойно шедший хоть на войну, хоть в лагеря, на любые трудности и не бунтовавший никогда. Преданный, простоватый. Вот такой, как Поскрёбышев. И после Победы Сталин вполне искренне сказал, что у русского народа – ясный ум, стойкий характер и терпение.
И самому Сталину с годами уже хотелось, чтоб и его признавали за русского тоже.
Что-то приятное находил он также в самой игре слов, напоминающей старый мир: чтобы были не «заведующие школами», а директоры; не «комсостав», а – офицерство; не ВЦИК, а – Верховный Совет (верховный – очень слово хорошее); и чтоб офицеры имели денщиков; а гимназистки чтоб учились отдельно от гимназистов, и носили пелеринки, и платили за проучение; и чтоб у каждого гражданского ведомства была своя форма и знаки различия; и чтобы советские люди отдыхали, как все христиане, в воскресенье, а не в какие-то безличные номерные дни; и даже чтобы брак признавать только законный, как было при царе, – хоть самому ему круто пришлось от этого в своё время, и что б об этом ни думал Энгельс в морской пучине; и хотя советовали ему Булгакова расстрелять, а белогвардейские «Дни Турбиных» сжечь, какая-то сила подтолкнула его локоть написать: «допустить в одном московском театре».
Вот здесь, в ночном кабинете, впервые примерил он перед зеркалом к своему кителю старые русские погоны – и ощутил в этом удовольствие.
В конце концов, и в короне, как в высшем из знаков отличия, тоже не было ничего зазорного. В конце концов, то был проверенный, устойчивый, триста лет стоявший мир, и лучшее из него – почему не заимствовать?
И хотя сдача Порт-Артура могла в своё время только радовать его, бежавшего из Иркутской губернии ссыльного революционера, – после разгрома Японии он, кажется, не солгал, говоря, что сдача Порт-Артура сорок лет лежала тёмным пятном на самолюбии его и других старых русских людей.
Да, да, старых русских людей! Сталин задумывался иногда, что ведь не случайно утвердился во главе этой страны и привлёк сердца её – именно он, а не все те знаменитые крикуны и клинобородые талмудисты – без родства, без корней, без положительности.
Вот они, вот они все здесь, на полках, без переплётов, в брошюрах двадцатых годов, – захлебнувшиеся, расстрелянные, отравленные, сожжённые, попавшие в автомобильные катастрофы и кончившие с собой! Отовсюду изъятые, преданные анафеме, апокрифические – здесь они выстроились все! Каждую ночь они предлагают ему свои страницы, трясут бородёнками, ломают руки, плюют в него, хрипят, кричат ему с полок: «Мы предупреждали!», «Нужно было иначе!» Чужих блох искать – ума не надо! Для того Сталин и собрал их здесь, чтобы злей быть по ночам, когда принимает решения. (Почему-то всегда получалось так, что уничтоженные противники в чём-то оказывались и правы. Сталин настороженно прислушивался к их враждебным загробным голосам, и иногда кое-что перенимал.)
Их победитель, в мундире генералиссимуса, с низко-покатым назад лбом питекантропа, неуверенно брёл мимо полок и пальцами скрюченными держался, хватался, перебирал по строю своих врагов.
Невидимый внутренний оркестр, под который он шагал, разладился и замолк в нём.
И заломили, почти отняться готовы были ноги. Тяжёлыми волнами било в голову, слабеющая цепь мыслей распалась – и он совсем забыл, зачем подошёл к этим полкам? о чём он только что думал?
Он опустился на близкий стул, закрыл лицо руками.
Это была собачья старость… Старость без друзей. Старость без любви. Старость без веры. Старость без желаний.
Даже любимая дочь давно была ему не нужна, чужда.
Ощущение перешибленной памяти, меркнущего разума, отъединения ото всех живых заполняло его безпомощным ужасом.
Мутным взглядом он обвёл комнату, не различая, близко её стены или далеко.
На тумбочке рядом стоял ещё один графинчик под замком. Сталин нащупал ключ, длинно привязанный к поясу (в дурном состоянии он мог обронить его и искать долго), отпер графинчик, налил и выпил бодрящей настойки.
И ещё сидел с закрытыми глазами. В теле стало лучше, лучше, хорошо.
Проясневший взгляд его упал на телефон – и что-то, ускользавшее весь вечер, опять скользнуло по его памяти кончико ям змеиного хвоста.
Что-то надо было спросить у Абакумова… Арестован ли Гомулка?..
Да! Вот оно! Он поднялся и, мягко шаркая по ковру, добрался до письменного стола, взял ручку, написал на календаре:
Рапортовали, что собраны лучшие силы, что полная материальная база, что энтузиазм, что встречные обязательства, – почему не кончают?! Абакумов, морда наглая, просидел, собака, час битый – ни слова не сказал!
Вот так и все они, во всех ведомствах, – каждый старается обмануть своего Вождя! Как же можно им довериться? Как же можно не работать по ночам?Ещё до завтрака больше десяти часов.
Он позвонил, чтоб его переодели в халат.
Беззаботная страна может спать, но Отец её спать не может!
23. Язык – орудие производства
Уж, кажется, всё было сделано для безсмертия.
Но Сталину казалось, что современники, хотя и называют его Мудрейшим из Мудрейших, – всё-таки не по заслугам мало восхищаются им; всё-таки в своих восторгах поверхностны и не оценили всей глубины его гениальности.
И последнее время язвила его мысль: не только выиграть Третью Мировую войну, но совершить ещё один научный подвиг, внести свой блистающий вклад в какую-нибудь ещё из наук, кроме философских и исторических.
Конечно, такой вклад он мог бы внести в биологию, но там он доверил работу Лысенке, этому честному, энергичному человеку из народа. Да и больше была заманчива для Сталина математика или хотя бы физика. Все Основоположники безстрашно пробовали свои силы в этих науках. Просто завидно читать бойкие рассуждения Энгельса о ноле или о минус единице, возведенной в квадрат. Восхищала Сталина и та решительность Ленина, с которой он, юрист, пошёл в дебри физики и там, на месте, распушил учёных, доказал, что материя не может превращаться ни в какую энергию.
Сталин же, сколько ни перелистывал «Алгебру» Киселёва и «Физику» Соколова для старших классов, – никак не мог набрести ни на какой счастливый толчок.
Такую счастливую мысль, – правда, совсем в другой области, в языкознании, – ему подал недавний случай с тбилисским профессором Чикобавой. Этого Чикобаву Сталин смутно помнил, как всех сколько-нибудь выдающихся грузин: он был посетителем дома Игнатошвили-сына, тбилисского адвоката, меньшевика, и сам фрондёр, уже не мыслимый нигде, кроме Грузии.
В последней статье, доживи до того почтенного возраста и до того скептического состояния ума, когда начинаешь мало считаться с земным, Чикобава умудрился написать по видимости антимарксистскую ересь, что язык – никакая не
Так как и тот и другой были грузинами, то отклик последовал в грузинском же университетском «Вестнике», серенький, непереплетенный номер которого с грузинской вязью лежал сейчас перед Сталиным. Несколько лингвистов-марксистов-марристов обрушились на наглеца с обвинениями, после которых тому оставалось только ожидать ночного стука МГБ. Уже намекнуто было, что Чикобава – агент американского империализма.
И ничто не спасло бы Чикобаву, если бы Сталин не снял трубку и не оставил его жить. Его он оставил жить, а простеньким провинциальным мыслям Чикобавы решил дать безсмертное изложение и гениальное развитие.
Правда, звучней было бы опровергнуть, например, контрреволюционную теорию относительности или волновую механику. Но за государственными делами просто нет на это времени. Языкознание же всё-таки рядом с грамматикой, а грамматика по трудности всегда казалась Сталину рядом с математикой.
Это можно будет ярко, выразительно написать (он уже сидел и писал): «Какой бы язык советских наций мы ни взяли – русский, украинский, белорусский, узбекский, казахский, грузинский, армянский, эстонский, латвийский, литовский, молдавский, татарский, азербайджанский, башкирский, туркменский… – (вот чёрт, с годами ему всё трудней останавливаться в перечислениях. Но надо ли? Так лучше в голову входит читателю, ему и возражать не хочется), – каждому ясно, что…» Ну, и там что-нибудь, что каждому ясно.
А что ясно? Ничего не ясно… Экономика – базис, общественные явления – надстройка. И – ничего третьего, как всегда в марксизме.
Но с опытом жизни Сталин разобрался, что без третьего не поскачешь. Например, нейтральные страны могут же быть (их доконаем потом отдельно) и нейтральные партии (конечно, не у нас). При Ленине скажи такую фразу: «Кто не с нами – тот ещё не против нас»? – в минуту бы выгнали
А получается так… Диалектика.
Вот и тут. Над статьей Чикобавы Сталин сам задумался, поражённый никогда не приходившей ему мыслью: если язык – надстройка, почему он не меняется с каждой эпохой? Если он
Собственно так: способ производства состоит из производительных сил и производственных отношений. Назвать язык
Честнее всего было бы признать, что язык – это орудие производства, ну, как станки, как железные дороги, как почта. Тоже ведь – связь. Сказал же Ленин: «без почты не может быть социализма». Очевидно, и без языка…
Но если прямым тезисом так и дать, что язык – это орудие производства, начнётся хихиканье. Не у нас, конечно.
И посоветоваться не с кем.
Ну, можно будет вот так, поосторожнее: «В этом отношении язык, принципиально отличаясь от надстройки, не отличается, однако, от орудий производства, скажем от машин, которые так же безразличны к классам, как язык».
«Безразличны к классам»! Тоже ведь раньше, бывало, не скажешь…
Он поставил точку. Заложил руки за затылок, зевнул и потянулся. Не так много он ещё думал, а уже устал.
Сталин поднялся и прошёлся по кабинету. Он подошёл к небольшому окошку, где вместо стёкол было два слоя прозрачной желтоватой брони, а между ними высокое выталкивающее давление. Впрочем, за окнами был маленький отгороженный садик, там по утрам проходил садовник под наблюдением охраны – и сутки не было больше никого.
За непробиваемыми стёклами стоял в садике туман. Не было видно ни страны, ни Земли, ни Вселенной.
В такие ночные часы, без единого звука и без единого человека, Сталин не мог быть уверен, что вся страна-то его существует.
Когда после войны несколько раз он ездил на юг, он видел одно пустое, как вымершее, пространство, никакой живой России, хотя проехал тысячи километров по земле (самолётам он себя не доверял). Ехал ли он на автомобилях – и пустое стлалось шоссе, и безлюдная полоса вдоль него. Ехал ли он поездом – и вымирали станции, на остановках по перрону ходила только его поездная свита и очень проверенные железнодорожники (а скорей всего – чекисты). И у него укреплялось ощущение, что он одинок не только на своей кунцевской даче, но и вообще во всей России, что вся Россия – придумана (удивительно, что иностранцы верят в её существование). К счастью, однако, это неживое пространство исправно поставляет государству хлеб, овощи, молоко, уголь, чугун – и всё в заданных количествах и в срок. Ещё и отличных солдат поставляет это пространство. (Тех дивизий Сталин тоже никогда своими глазами не видел, но судя по взятым городам – которых он тоже не видел – они несомненно существовали.)
Сталин был так одинок, что уже некем было ему себя проверить, не с кем соотнестись.
Впрочем, половина Вселенной заключалась в его собственной груди и была стройна, ясна. Лишь вторая половина, та самая объективная реальность, корчилась в мировом тумане.
Но отсюда, из укреплённого, охраняемого, ощищённого ночного кабинета, Сталин совсем не боялся той второй половины – он чувствовал в себе власть корёжить её, как хотел. Только когда приходилось своими ногами вступать в ту объективную реальность, например поехать на большой банкет в Колонный зал, своими ногами пересечь пугающее пространство от автомобиля до двери и потом своими ногами подниматься по лестнице, пересекать ещё слишком обширное фойе и видеть по сторонам восхищённых, почтительных, но всё же слишком многочисленных гостей, – тогда Сталин чувствовал себя худо и не знал даже, как лучше использовать руки свои, давно не годные к настоящей обороне. Он складывал их на животе и улыбался. Гости думали, что Всесильный улыбается в милость к ним, а он улыбался от растерянности…
Сталин задвинул металлическую шторку и поплёлся опять к столу. Проглотил таблетку, снова сел.
Никогда в жизни ему не везло, но надо трудиться. Потомки оценят.
Как это случилось, что в языкознании – аракчеевский режим? Никто не смеет слова сказать против Марра. Странные люди! Робкие люди! Учишь их, учишь демократии, разжуёшь им, в рот положишь – не берут!
Всё – самому, и тут – самому…
И он в увлечении записал несколько фраз:
«Надстройка
«Язык
В усердии выписывания слов он низко склонил над листом коричневато-серое лицо с большим носом-бороздилом.
Лафарг этот, тоже мне в теоретики! – «внезапная языковая революция между 1789 и 1794 годами». (Или с тестем согласовал?..)
Какая там революция! Был французский язык – и остался французский.
Кончать надо все эти разговорчики о революциях!
«Вообще нужно сказать к сведению товарищей, увлекающихся взрывами, что закон перехода от старого качества к новому качеству путём взрыва неприменим не только к истории развития языка, – он редко применим и к другим общественным явлениям».
Сталин отклонился, перечитал. Это хорошо получилось. Надо, чтобы это место агитаторы особенно хорошо разъясняли: что с какого-то момента всякие революции прекращаются и развитие идёт только эволюционным путём. И даже, может быть, количество не переходит в качество. Но об этом в другой раз.
«Редко»?.. Нет, пока ещё так нельзя.
Сталин перечеркнул «редко» и написал: «не всегда».
Какой бы примерчик?
«Мы перешли от буржуазного индивидуально-крестьянского строя (новый термин получился, и хороший термин!) к социалистическому колхозному».
И, поставив, как все люди, точку, он подумал и дописал: «строю». Это был его любимый стиль: ещё один удар по уже забитому гвоздю. С повторением всех слов любая фраза воспринималась им как-то понятнее. Увлечённое перо писало дальше:
«Однако этот переворот совершился не путём взрыва, то есть не путём свержения существующей власти (надо, чтоб это место агитаторы особенно разъясняли!) – и создания новой власти…» – (об этом чтоб и мысли не было!!).
С легкодумной ленинской руки в советской исторической науке признают только революцию снизу, а революцию сверху считают полумерой, ублюдком, признаком дурного тона. Но пора назвать вещи своими именами:
«А удалось это совершить потому, что это была революция
Стоп, это получилось нехорошо. Так выходит, что инициатива коллективизации шла не от крестьян?..
Сталин откинулся в кресле, зевнул – и вдруг потерял мысль, все мысли, какие только что были. Загоревшийся в нём пыл исследования – погас.
Сильно сгорбившись, путаясь в длинных полах халата, шаркающею походкой владетель полумира прошёл во вторую узкую дверь, не различную от стены, опять в кривой, узкий лабиринтик, а лабиринтиком – в низкую спальню без окна, с железобетонными стенами.
Ложась, он кряхтел и пытался подкрепить себя привычным рассуждением: ни Наполеон, ни Гитлер не могли взять Британии потому, что имели врага на континенте. А у него – не будет. Сразу с Эльбы – марш на Ла-Манш, Франция сыпется как труха (французские коммунисты помогут), Пиренеи – с ходу штурмом. Блицкриг – это, конечно, афера. Но без молниеносной войны не обойтись.
Начать можно будет, как атомных бомб наделаем и прочистим тыл хорошенько.
Уже уткнувшись в подушку щекой, перебрал последние безсвязные мысли: что в Корее тоже надо молниеносно; что с нашими танками, артиллерией, авиацией обойдёмся мы, пожалуй, и без Мирового Октября.
Вообще, путь к мировому коммунизму проще всего через Третью Мировую войну: сперва объединить весь мир, а уже там учреждать коммунизм. Иначе – слишком много сложностей.
Не нужно больше никаких революций! Сзади, сзади все революции! Впереди – ни одной!
И опустился в сон.
24. Бездна зовёт назад
Когда инженер-полковник Яконов вышел из министерства боковым парадным ходом на Большую Лубянскую улицу и обогнул чёрно-мраморный нос здания под пилястры Фуркасовского, он не сразу узнал свою «победу» и уже надавил было ручку садиться в чужую.
Вся прошедшая ночь была густо-туманная. Снег, порывавшийся идти с вечера, вначале всё таял, потом пресекся. Сейчас, под утро, туман жался к земле, а натаявшую воду подбирало хрупким ледком.
Холодало.
Было уже скоро пять часов. В небе стояла чёрная фонарная ночь.
Мимо проходил студент-первокурсник (он всю ночь простоял в парадном со своей возлюбленной) и с завистью поглядел, как Яконов садился в автомобиль. Он вздохнул – доживёт ли когда-нибудь, чтоб иметь машину. Не то чтобы девушку покатать в легковой – он и в грузовике-то ездил только в кузове, в колхоз на уборочную.
Но он не знал, кому завидовал…
Шофёр спросил:
– Домой?
Яконов безсмысленно держал на ладони карманные часы, не понимая, что́ они показывали.
– Домой? – спросил шофёр.
Яконов дико посмотрел на него.
– А? Нет.