Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В ожидании, пока публика опомнится и придет к Кристофу, необходимо было как-нибудь заткнуть брешь, образовавшуюся в его маленьком бюджете; привередничать не приходилось: надо было жить и выплачивать долги. Они оказались более значительными, чем он предполагал, а сбережения, на которые он надеялся, — более скромными. Возможно, Кристоф потерял часть денег или плохо их сосчитал (он так и не выучился самому простому сложению). Но не все ли равно, по какой причине не хватало денег? Их не хватало. Луиза, выручив сына, лишилась последних крох. Кристоф терзался и дал себе слово немедля возместить потраченное. Начались поиски уроков, как ни тяжело было обивать пороги и нередко нарываться на отказ. Кристоф упал во мнении публики; с превеликим трудом нашел он несколько учеников. И когда ему предложили место в школе, он с радостью согласился.

Это было заведение полудуховного типа. Директор, человек оборотистый, сразу понял, не будучи музыкантом, как много он выгадает на Кристофе при сложившихся обстоятельствах. Он был отменно вежлив, но жалованье назначил ничтожное. На робкое возражение Кристофа директор, благодушно улыбаясь, ответил, что, так как Кристоф не занимает теперь официального положения, на большее рассчитывать не приходится.

И скучища же это была! Кристофу вменялось в обязанность не столько обучать музыке, сколько создать у родителей и учеников обманчивую уверенность, будто они ее знают. А главное, требовалось натаскивать своих питомцев, чтобы они могли выступать перед публикой на школьных торжествах… Любым способом… Кристофу это претило; он даже не мог сказать себе в утешение, что делает полезное дело: совесть не позволяла лицемерить. Он пытался дать детям более серьезные знания, знакомя их с классической музыкой, вдохнуть в них любовь к ней, но ученикам не было дела до музыки. Кристоф не умел подчинить себе класс, не завоевал авторитета и, говоря по совести, оказался негодным педагогом. Он не мог без скуки слушать, как его ученики беспомощно тычут пальцами в клавиши; он хотел сразу же объяснить им теорию музыки. Давая урок игры на фортепиано, он засаживал ученика за симфонию Бетховена, которую играл с ним в четыре руки. Разумеется, ничего путного из этого не получалось. Кристоф выходил из себя, прогонял ученика и вместо него подолгу играл сам. Точно тал же он поступал и на частных уроках. Терпения у него не было ни на волос: он говорил тонной девице, помешанной на аристократических манерах, что она играет, как кухарка; или писал матери одной из своих учениц, что отказывается от урока, ибо у ее дочери нет ни искры таланта и дальнейшие занятия с ней вгонят его в гроб. Все это не улучшало положения Кристофа. Ученики, найденные с таким трудом, разбегались: ни один не занимался с ним больше двух месяцев. Мать старалась его образумить. Она взяла с него слово, что он по крайней мере не бросит школы; если он потеряет это место, жить будет не на что. И Кристоф насиловал себя: несмотря на все свое отвращение, он был образцово точен и добросовестен. Но как удержаться, когда осел-ученик в десятый раз калечит какой-нибудь пассаж или когда приходится к будущему ученическому концерту без конца повторять с классом один и тот же дурацкий хор? (Кристофу даже не позволяли выбирать пьесы: не полагались на его вкус.) Ясно, что он не вкладывал в свои занятия особого рвения. Но Кристоф старался переломить себя. Молчаливый, угрюмый, он лишь изредка выказывал ярость, так ударяя кулаком по столу, что ученики подскакивали на скамьях. Иногда, впрочем, пилюля казалась ему слишком горькой: он не мог ее проглотить. На середине фразы он вдруг прерывал певцов:

— Будет! Будет! Уж лучше я сыграю вам Вагнера.

А ученикам только того и нужно было. За его спиной они затевали игру в карты. Всегда находился охотник доложить об этом директору, и Кристофу приходилось выслушивать замечания: учитель существует вовсе не для того, чтобы внушать ученикам любовь к музыке, а для того, чтобы научить их петь. От этих выговоров Кристофа пронимала дрожь, но он мирился с ними, не желая доводить дело до разрыва. Кто бы мог предвидеть несколько лет назад, когда, казалось, ему была обеспечена блестящая карьера (хотя в то время он ничего еще не сделал), что ему придется идти на такие унижения, после того как он почувствовал свою силу!

Особенно страдало самолюбие Кристофа в те дни, когда приходилось выполнять тяжелую повинность: делать визиты сослуживцам. Он побывал у двоих; это было так скучно, что не хватало мужества обойти всех. Те двое, которых он осчастливил, не почувствовали никакой благодарности, зато остальные сочли себя обиженными. Все думали, что Кристоф стоит ниже их по положению и уму, и в обращении с ним взяли покровительственный тон. Их самоуверенность, их безапелляционное мнение о нем так действовали на Кристофа, что он иногда смотрел на себя их глазами; рядом с ними он казался себе тупицей и не мог найти темы для разговора. Они знали только свое ремесло, ничто другое для них не существовало. Их нельзя было назвать людьми, даже книгами! Разве что примечаниями к книгам, учеными комментариями.

Кристоф избегал встреч с сослуживцами. И все-таки волей-неволей приходилось встречаться. Раз в месяц директор принимал у себя в дневные часы; он желал видеть на этих приемах всех своих подчиненных. От первого приглашения Кристоф уклонился, даже не извинившись, в ложной надежде, что, если он не подаст признаков жизни, его отсутствие пройдет незамеченным, но на завтра ему пришлось выслушать кисло-сладкие замечания. Мать тоже пожурила его, и в следующий раз Кристоф решил пойти, но поплелся туда, словно на похороны.

Там уже собралось целое общество: учителя школы и других учебных заведений города, их жены и дети. Они толпились в маленькой гостиной, расположившись группами, по иерархии; на Кристофа не обратили никакого внимания. В ближайшей группе разговор шел о педагогике и о кухне. У всех этих учительских жен были свои кулинарные рецепты, и каждая восхваляла их с настойчивостью проповедника. Мужчины проявляли не менее живой интерес к этим вопросам и, пожалуй, не меньшую осведомленность. Домашними талантами своих жен они гордились в такой же мере, в какой те — ученостью супругов. Кристоф стоял возле окна, жался к стене. Не зная, как себя вести, он то глупо улыбался, то уныло смотрел в одну точку, судорожно наморщив лоб, — словом, умирал от скуки. В нише окна, скучая, как и Кристоф, сидела молодая женщина, с которой никто не разговаривал. Оба смотрели на собравшееся в гостиной общество, но ни разу не встретились глазами. Они заметили друг друга только тогда, когда оба, окончательно потеряв терпение, отвернулись, желая скрыть зевок. И тут они обменялись взглядом, как друзья и сообщники. Кристоф подошел поближе к молодой женщине. Она пролепетала:

— Весело? А?

Кристоф, стоя спиной к залу и лицом к окну, высунул язык. Она громко рассмеялась и вдруг, точно проснувшись, сделала ему знак подсесть к ней. Они познакомились. Оказалось, что это жена Рейнгарта, преподавателя естествознания, лишь с недавних пор поселившегося в городе, где супруги никого еще не знали. Г-жа Рейнгарт не отличалась красотой. У нее был крупный нос, плохие зубы и не очень свежий цвет лица, но живые глаза выражали ум, улыбка сияла добротой. Она стрекотала, как сорока, не отставал от нее и Кристоф: ее откровенность, ее неожиданные и смешные замечания забавляли его. Они смеялись и громко обменивались впечатлениями, не обращая внимания на окружающих. Соседи, которые не соблаговолили раньше заметить их присутствие, хотя могли бы избавить обоих от одиночества, теперь бросали на них недовольные взгляды: что за дурной тон так веселиться! Но до мнения соседей обоим болтунам не было никакого дела: они спешили наверстать потерянное.

К концу вечера г-жа Рейнгарт познакомила Кристофа со своим мужем. Он был очень некрасив: синевато-бледное, лишенное растительности лицо, все в рябинах, довольно унылое, но скрашенное выражением доброты. Он говорил сдавленным голосом, глубокомысленно подчеркивая слова, мямлил, запинался.

Они поженились всего несколько месяцев назад; эти два таких некрасивых существа нежно любили друг друга. В их взглядах и словах, в их манере браться за руки, где бы они ни находились, проглядывала глубокая нежность, — это было и трогательно и смешно. Желание одного было законом для другого. Они пригласили Кристофа поужинать у них после приема у директора. Кристоф сначала ответил шутливым отказом: он сказал, что сегодня самое лучшее пойти спать, — от скуки его ломит, точно он прошел десять миль. Но г-жа Рейнгарт возразила, что потому-то и нельзя так заканчивать вечер: опасно засыпать под впечатлением зловещих мыслей. Кристоф уступил их настояниям. Устав от одиночества, он обрадовался встрече со славными людьми, ничем особенно не примечательными, но простыми и gemutlich[18].

Скромная обстановка, в которой жили Рейнгарты, оказалась такой же gemutlich, как они сами. Довольно болтливый gemut, поражавший обилием надписей. Мебель, домашняя утварь, посуда назойливо твердили о том, как они рады принять «дорогого гостя», осведомлялись о его здоровье, давали ему любезные и высоконравственные советы. На диване — между прочим, весьма жестком — красовалась подушечка, ласково шептавшая: «Только на четверть часика!» (Nur ein Viertelstundchen!). Чашка кофе, поданная Кристофу, настойчиво упрашивала его, чтобы он выпил «еще глоточек» (noch ein Schluckchen). Тарелки сдабривали нравоучениями кушанья, кстати сказать, превосходные. На одной было написано: «Подумай обо всем, чтоб не каяться ни в чем». На другой: «Благодарность, доброта привлекают все сердца. На добро ответишь злом — не найдешь любви ни в ком».

Хотя Кристоф не курил, пепельница на камине поспешила представиться ему: «Местечко для отдыха недокуренных сигар» (Ruheplatzchen fur brennende Zigarren). Он захотел вымыть руки. Мыло, лежавшее на туалетном столике, заверило его, что оно «к услугам дорогого гостя» (fur unserea lieben Gast). А полотенце, как вежливый хозяин, которому нечего сказать, не который все же считает своим непременным долгом сказать хоть что-нибудь, глубокомысленно и не совсем кстати сообщило ему полную здравого смысла истину: «Кто рано встает, тот золото найдет» (Morgenstund hat Gold im Mund).

Кристоф под конец не решался даже пошевелиться на стуле, опасаясь, как бы из всех углов комнаты к нему не понеслись голоса. Ему хотелось сказать:

«Тише вы, черти! Дайте слово вымолвить!»

На него вдруг напал неудержимый смех, и он в оправдание сказал хозяевам, что ему вспомнилось собравшееся у директора общество. Ни за что на свете не хотел бы он обидеть Рейнгартов. К тому же он и сам был не особенно чувствителен к смешному и очень скоро привык к болтливой сердечности вещей и хозяев. Он простил бы им и не такие прегрешения! Это были славные люди! И с ними он не скучал — за неимением вкуса они брали умом.

Рейнгарты чувствовали себя одинокими в этом городе, где поселились с недавних пор. Местные жители, желчно-обидчивые, подобно всем провинциалам, считали недопустимым, чтобы в их город въезжали, как на постоялый двор, не домогаясь чести войти в их среду. Рейнгарты не соблюдали провинциального кодекса приличий, точно устанавливающего обязанности приезжих по отношению к местному обществу. Возможно, Рейнгарт и подчинился бы, но жена его, на которую эта повинность наводила смертельную скуку, со дня на день откладывала ее выполнение: она не любила стеснять себя. В списке визитов она выбрала для начала наименее скучные, остальные были отложены на неопределенный срок. Именитые горожане, которых она отнесла к этому последнему разряду, разгневались на дерзкую особу. Анжелика Рейнгарт (муж называл ее Лили) отличалась вольностью манер; ей никак не удавалось усвоить официальный тон. Она так непринужденно разговаривала с вышестоящими лицами, что те багровели от негодования. Она даже не боялась при случае перечить им. Г-жа Рейнгарт была бойка на язык и все, что приходило ей в голову, тут же и выкладывала — порою ужаснейшую чепуху, над которой смеялись за ее спиной, а еще чаще — язвительные остроты, которые она выпаливала прямо в лоб, чем наживала себе смертельных врагов. Всякий раз, как острое слово срывалось с ее уст, она готова была откусить себе язык, но было уже поздно. Ее муж, при всей своей кротости и вежливости, делал ей робкие замечания. Жена обнимала его, говорила, что это глупо с ее стороны и что он прав. Но очень скоро все начиналось сызнова; и именно тогда, когда следовало бы воздержаться, она спешила высказать свое мнение, как будто непроизнесенные слова жгли ей губы. Неудивительно, что они с Кристофом быстро поняли друг Друга.

В числе многих глупостей, от которых следовало бы воздержаться Лили Рейнгарт и которые она как раз потому и делала, было вечное и неуместное сопоставление Германии с Францией. Эта немка (а она была насквозь немка), воспитанная в Эльзасе и сохранившая дружеские связи с эльзасскими французами, испытывала неодолимую тягу к латинской цивилизации, как, впрочем, многие немцы в отторгнутых от Франции провинциях, — даже такие, которые по своим врожденным свойствам, казалось бы, не способны ее понимать. Эта тяга к Франции в Анжелике, возможно, усилилась еще из чувства противоречия с той поры, как она вышла замуж за северного немца и очутилась в чисто германской среде.

В первый же вечер знакомства с Кристофом она заговорила с ним на свою излюбленную тему. Г-жа Рейнгарт восторгалась приятной непринужденностью, с какой ведут беседу во Франции. Кристоф ей поддакивал. Франция для него была Коринна: красивые сияющие глаза, молодой смеющийся рот, свободное, естественное обхождение, звонкий голос, — об этой Франции ему хотелось узнать как можно больше.

Лили Рейнгарт, обнаружив в Кристофе единомышленника, захлопала в ладоши.

— Жаль, — сказала она, — что здесь уже нет моей милой подруги-француженки; но она не могла у нас прижиться — уехала.

Образ Коринны тотчас померк. Другой образ, другие глаза возникли перед Кристофом; так после погасшего фейерверка в темном небе внезапно проступает глубокое и нежное сияние звезд.

— Кто? — спросил Кристоф, вскочив. — Молоденькая учительница?

— Как! — удивилась г-жа Рейнгарт. — Вы ее знали?

Оба описали внешность француженки; портреты совпали.

— Вы, значит, были с ней знакомы! — повторил Кристоф. — Прошу вас: расскажите мне все, что вам о ней известно!

Госпожа Рейнгарт начала с того, что они были очень дружны и все поверяли друг другу. Но, когда речь зашла о подробностях, это «все» свелось к немногому. Встретились они у общих знакомых. Первый шаг к сближению сделала г-жа Рейнгарт: с обычной своей сердечностью она позвала молодую девушку к себе. Та раза два-три была у нее, и они подолгу беседовали. Любопытная и живая Лили не без труда выпытала у молодой француженки кое-какие подробности о ее жизни: девушка была очень замкнутая, приходилось чуть не силой вырывать у нее каждое слово. Г-жа Рейнгарт только и узнала, что ее зовут Антуанетта Жанен, что у нее нет никаких средств, что из родных у нее остался только младший брат, который живет в Париже, и что она посвятила всю себя задаче поставить его на ноги. Девушка могла часами говорить о брате — тут ее сдержанность как рукой снимало; Лили Рейнгарт завоевала ее доверие тем, что от души пожалела мальчика, который остался в Париже один и жил в пансионе при лицее, без родных, без друзей. Чтобы покрыть расходы на его образование, Антуанетта согласилась принять место за границей. Но бедным детям тяжело было жить врозь: они писали друг другу каждый день; если письмо хоть немного запаздывало, они тосковали и тревожились. Девушка постоянно думала о брате; мальчик не имел мужества таиться от сестры — его жалобы разрывали сердце Антуанетты. Ее терзала мысль, что он страдает, что он болен и скрывает это. Чуткая г-жа Рейнгарт дружески журила ее за беспричинные страхи, и ей удавалось хоть ненадолго успокоить девушку. О родне Антуанетты, о среде, в которой она выросла, о ее внутренней жизни Анжелика так ничего и не узнала. При первой попытке девушка замкнулась в броне застенчивого молчания. Антуанетта была образованна и, по-видимому, рано умудрена жизненным опытом: при всей своей наивности она утратила немало иллюзий; религиозность уживалась в ней с трезвостью. Несладко жилось ей в этом городе, в этой семье, среди бестактных, недобрых людей. О причине ее отъезда г-жа Рейнгарт не имела точных сведений. Говорили о ее предосудительном поведении. Анжелика не верила сплетням; она головой ручалась, что это гнусная клевета, плод тупости и злопыхательства обывателей. Но какой-то повод был — не все ли равно какой?

— Да, — сказал Кристоф, опустив голову.

— Так или иначе, она уехала.

— И что же она вам сказала на прощание?

— Ах, — ответила Лили Рейнгарт, — такая незадача! Я, как назло, уехала на два дня в Кельн, а когда вернулась… Zu spat! (Слишком поздно!) — вдруг перебила она себя, обернувшись к горничной, опоздавшей подать лимон к чаю.

И глубокомысленно прибавила с той непроизвольной торжественностью, которую настоящие немцы придают самым обыкновенным словам и действиям даже в повседневном быту:

— Слишком поздно. Как часто это бывает в жизни!..

(Так и осталось невыясненным, относились ее слова к лимону или к прерванному рассказу.)

Она продолжала:

— Вернувшись, я нашла от нее записочку. Антуанетта благодарила меня за все, что я для нее сделала, и извещала о своем отъезде в Париж. Но адреса не оставила.

— И больше не писала вам?

— Ни слова.

И вновь исчезли в ночи грустное личико и глаза, которые только что на мгновенье возникли перед ним такими, какими он видел их в последний раз через окно вагона.

Загадка Франции сызнова, еще неотвязнее, встала перед Кристофом. Он жадно расспрашивал г-жу Рейнгарт об этой стране, судя по ее словам, хорошо ей знакомой. И Анжелика, ни разу не побывавшая во Франции, не смущаясь, подробно живописала ее Кристофу. Рейнгарт, добрый патриот, сильно предубежденный против Франции, которую он знал не лучше, чем его жена, иногда осмеливался, если Лили пересаливала в своих восторгах, выразить сомнение, но это только разжигало ее. А Кристоф без всяких оснований поддакивал г-же Рейнгарт.

Еще больше, чем воспоминания Лили о Франции, Кристофа интересовали ее книги. Она собрала библиотечку из французских книг: тут были школьные учебники, романы, случайно купленные пьесы. Для Кристофа, ничего не знавшего о Франции и жаждавшего узнать о ней все, это был целый клад; Рейнгарты любезно предоставили свои книги в его распоряжение.

На первых порах он принялся за чтение хрестоматий — старых учебников, по которым учились еще Лили Рейнгарт и ее муж. Рейнгарт уверял, что если Кристоф не хочет заблудиться в дебрях незнакомой ему литературы, надо начать с азов. Кристоф, преисполненный почтения ко всем, кто знал больше, чем он, последовал совету Рейнгарта и в тот же вечер приступил к чтению. Сначала он попытался обозреть в общих чертах доставшиеся ему богатства.

Он познакомился со следующими французскими писателями: Теодором-Анри Барро, Франсуа Пти де ла Круа, Фредериком Бодри, Эмилем Делеро, Шарлем-Огюстом-Дезире Филоном, Самюэлем Декомба и Проспером Бором. Он читал стихи аббата Жоэефа Рейра, Пьера Лашамбоди, герцога Нивернуа, Андре ван Гассельта, Андрие, г-жи Коле, принцессы Констанс-Мари де Сальм-Дик, Анриетты Оллар, Габриэля-Жана-Батиста-Эрнеста-Вильфрида Легуве, Ипполита Виоло, Жана Ребуля, Жана Расина, Жана Беранже, Фредерика Бешара, Гюстава Надо, Эдуарда Плювье, Эжена Манюэля, Гюго, Мильвуа, Шендоле, Жама Лакура Делатра, Феликса Шаванна, Франсиса-Эдуарда-Иоахима — он же Франсуа Коппе — и Луи Бельмонте. Кристоф, захлебнувшись и чуть не потонув в этом потоке поэзии, взялся за прозу. Он нашел здесь Гюстава де Молинари, Флешье, Фердинанда-Эдуарда Бюиссона, Мериме, Мальт-Бренна, Вольтера, Ламе-Флери, Дюма-отца, Жан-Жака Руссо, Мезьера, Мирабо, Мазада, Кларети, Кортамбера, Фридриха II и де Вогюэ. Из французских историков больше всего места было уделено Максимилиану-Самсону-Фредерику Шеллю. Кристоф обнаружил в этой французской антологии Декларацию молодой Германской империи; он прочел характеристику немцев, набросанную Фредериком-Констаном де Ружмоном, из которой узнал следующее: «Немец рождается для того, чтобы жить в духовном мире. Ему чуждо шумное и легкомысленное веселье французов. У него тонкая душа; привязанности его нежны и глубоки. Он неутомим в трудах и упорен в своих начинаниях. Ни один народ не отличается такой высокой нравственностью и таким долголетием. Писателей в Германии множество. В области искусства эта страна поистине гениальна. Если обитатели других стран считают для себя честью быть французом, англичанином, испанцем, немец, напротив, объемлет своим сердцем и без малейшего пристрастия все человечество. Наконец, находясь в самом центре Европы, германская нация, по-видимому, является и сердцем и высшим разумом человечества».

Утомленный и озадаченный Кристоф захлопнул книгу и подумал:

«Французы — славные ребята, но умом не блещут».

Он взял другую книгу. Она предназначалась для более серьезных читателей. Это было пособие для высшей школы. Здесь Мюссе отводилось три страницы, Виктору Дюрюи тридцать, Ламартину шесть, а Тьеру около сорока. «Сид» был помещен почти целиком (из него только выпустили монологи дона Диего и Родриго, как слишком длинные); Ланфре превозносил Пруссию и бранил Наполеона I, поэтому для него места не пожалели: ему одному отвели больше страниц, чем всем великим классикам XVIII века, вместе взятым. Не поскупились и на описания поражения Франции 1870 года, взятые из «Разгрома» Золя. В хрестоматию не включили ни Монтеня, ни Ларошфуко, ни Лабрюйера, ни Дидро, ни Стендаля, ни Бальзака, ни Флобера. Зато Паскаля, отсутствовавшего в первой книге, в качестве некоего курьеза включили во вторую, и Кристоф попутно узнал, что этот кликуша «принадлежал к общине монахов Пор-Рояля, основавшей институт для молодых девиц под Парижем».[19]

Кристоф чуть было не бросил все к черту, голова у него шла кругом, мысли путались. Он твердил себе: «Нет, мне ни за что не одолеть этого». Разобраться в прочитанном не было никакой возможности. Часами листал он то одну, то другую книгу, не зная толком, чего ищет. Читать по-французски было для него нелегким делом; когда же ему удавалось наконец добраться до смысла иной страницы, почти всегда оказывалось, что это высокопарный и бессодержательный вздор.

И, однако, этот сумбур иногда прорезывала полоса света, сверкали лезвия шпаг, слышались бичующие, сильные слова, богатырский смех. Мало-помалу у Кристофа складывался — не без влияния составителей сборника — определенный взгляд на Францию. Немецкие издатели подобрали отрывки, в которых нашли свое отражение засвидетельствованные самими же французами слабости французов и бесспорное превосходство немцев. Но они не приняли во внимание, что в глазах людей независимого ума, вроде Кристофа, этим лишь подчеркивается несравненное свободомыслие французов, которые критикуют все у себя и превозносят своих противников. Мишле воспевал Фридриха II, Ландре — англичан под Трафальгаром, Шарра — Пруссию 1812 года. Даже заклятые враги Наполеона не дерзали отзываться о нем слишком строго. Не было такой святыни, на которую не посягнул бы беспокойный ум французов. И даже при Великом короле поэты в париках дерзали высказывать правду. Мольер не давал спуску никому, Лафонтен осмеивал все и вся, Буало разоблачал знать, Вольтер клеймил войну, крушил религию, бичевал отечество. Моралисты, сатирики, памфлетисты, авторы комедий старались превзойти друг друга веселой или мрачной дерзостью. Это была непочтительность, возведенная в принцип. Благонравных немецких издателей все это подчас озадачивало; у них являлась потребность успокоить свою совесть, и тогда они извинялись за Паскаля, который сваливал в одну кучу лакеев, крючников, солдат и холуев; они уверяли в примечании, что Паскаль рассуждал бы совершенно иначе, будь он знаком с благородными армиями нашего времени. Они не упустили случая напомнить об удачном исправлении басен Лафонтена Лессингом, заменившим, по совету женевца Руссо, кусок сыра, подобранного вороной, куском отравленного мяса, от которого негодница-лиса и околела:

О, если б всем льстецам возмездием был яд!

Издатели щурились, ослепленные нагой истиной, но Кристоф ликовал: он любил свет. Правда, и Кристофа передергивало от иных страниц: он не привык к той безудержной независимости, которая в глазах немца, даже свободомыслящего, но ушибленного дисциплиной, кажется анархией. Кристофа, кроме того, озадачивала французская ирония: некоторые вещи он принимал слишком всерьез, а беспощадное отрицание, напротив, представлялось ему занятным парадоксом. Пусть так! То озадаченный, то возмущенный, Кристоф постепенно входил во вкус. Он не желал разносить по рубрикам свои впечатления; одно чувство сменялось другим, — он жил. Жизнерадостные французские новеллы — Шамфора, Сегюра, Дюма-отца, Мериме, — поданные вперемежку, как попало, веселили дух. А с иной страницы шквалом врывалось пьянящее и грозное дуновение революций.

Уже близилось утро, когда спавшая в смежной комнате Луиза проснулась и заметила свет, пробивавшийся из-под двери, которая вела в спальню Кристофа. Она постучала в стену и осведомилась, не захворал ли он. Скрипнул отодвинутый стул; распахнулась дверь, и на пороге появился Кристоф, в сорочке, со свечой и книгой в руке. Он делал какие-то странные, торжественные жесты. Испуганная Луиза приподнялась на постели, решив, что он помешался. Кристоф захохотал и, размахивая свечкой, принялся декламировать сцену из пьесы Мольера. Вдруг, на полуслове, он фыркнул и сел у изголовья кровати; огонек свечи затрепетал в его руке. Луиза, успокоившись, добродушно заворчала:

— Что с тобой? Да что же это такое? Ложись спать! Бедный мой мальчик, ты совсем спятил!

Но он не унимался:

— Нет, вот это ты должна послушать!

Расположившись поудобнее, Кристоф принялся читать Луизе пьесу с начала. Перед ним, как живая, стояла Коринна; казалось, он слышит ее задорный голос. Луиза возмутилась.

— Ступай! Ступай же! Ты простудишься! Ты мне надоел. Дай мне поспать.

Но неумолимый Кристоф все читал и читал. Он басил, размахивал руками и задыхался от смеха; он допытывался у матери, неужели ей это не нравится. Луиза повернулась к нему спиной, натянула одеяло на голову и заткнула уши.

— Оставь меня в покое!

Но при каждом новом взрыве хохота она тоже смеялась. Под конец она перестала возмущаться. И когда Кристоф дочитал и, не добившись от Луизы признания несравненной прелести прочитанного, наклонился над нею, она спала. Он улыбнулся, тихонько поцеловал ее в голову и, стараясь не шуметь, ушел к себе.

Кристоф продолжал читать книги из библиотеки Рейнгартов. Он брал их одну за другой — какая попадалась под руку, пока не проглотил все. Ему так хотелось полюбить родину Коринны и незнакомки, в нем было столько неизрасходованного воодушевления, — и вот он нашел, к чему приложить его. Даже в книгах второразрядных авторов выдавалась страница, иногда одно слово, от которого веяло вольным ветром. Он часто преувеличивал это впечатление, особенно в беседах с г-жой Рейнгарт, а та еще подзадоривала его. Хотя она была круглой невеждой, ей доставляло удовольствие сравнивать немецкую культуру с французской и доказывать превосходство последней, чтобы позлить мужа и отомстить за малоприятное пребывание в провинциальном городке.

Рейнгарт возмущался. Вне рамок своей профессии он не пошел дальше школьных знаний. По его мнению, французы — люди ловкие и умные в практической жизни, вежливые, говоруны, но легкомысленные, обидчивые, бахвалы, не способные ни на что серьезное, ни на какое прочное чувство, на искренность, — народ без музыки, без философии, без поэзии (если не считать «Искусства поэзии» Буало, да еще Беранже, и Франсуа Коппе), любители ложного пафоса, эффектных жестов, преувеличений и порнографии. Он не уставал обличать в сильных выражениях латинскую безнравственность. Исчерпав весь свой лексикон, он обычно напирал на французскую фривольность — слово, в которое Рейнгарт, как и другие его соотечественники, вкладывал особенно обидный смысл. Свою речь он заканчивал привычным гимном в честь благородного немецкого народа — народа высокой нравственности («Этим, — говорит Гердер, — он выделяется среди всех прочих»), народа верного (treues Volk; treu — в этом все: искренний, верный, преданный, прямодушный). Народа с большой буквы, как говорит Фихте; гимном в честь немецкой силы — символа справедливости и правды, немецкой мысли, немецкого Gemut, немецкого языка — единственного языка, не знающего заимствований, единственного, который остался чистым, как сама немецкая раса; гимном в честь немецких женщин, немецкого вина и немецкой песни… «Германия, Германия превыше всего!»

Кристоф протестовал. Г-жа Рейнгарт сердилась. Все трое громко кричали. И все же прекрасно понимали друг друга, ибо все трое знали, что они — добрые немцы.

Кристоф часто приходил побеседовать со своими новыми приятелями, обедал у них, бродил вместе с ними. Лили его баловала, угощала прекрасными ужинами: она радовалась предлогу вкусно поесть. Все, включая кулинарию, было для нее поводом выразить внимание Кристофу. Ко дню его рождения она испекла торт, украшенный двадцатью свечами, а в центре — крошечной сахарной фигуркой в греческой одежде и с букетом в руках, — Ифигенией, по замыслу Лили. Кристоф был немец до мозга костей, и, как он ни открещивался от этих не слишком утонченных проявлений искренней привязанности, они все же трогали его.

Вскоре славные супруги дали бесспорное доказательство всей глубины своих дружеских чувств. Рейнгарт, с трудом читавший ноты, приобрел по просьбе жены Lieder Кристофа — десятка два экземпляров (он был их первым покупателем); он распространил их по Германии, разослал в разные города, товарищам по университету; несколько экземпляров послал в лейпцигские и берлинские книжные магазины, откуда ему приходилось выписывать учебные пособия. Эта трогательная и наивная попытка, сделанная без ведома Кристофа, сначала не оказалась безуспешной: Lieder, посланные в разные концы страны, как в воду канули, и Рейнгарты, раздосадованные всеобщим равнодушием, даже радовались, что утаили от Кристофа свои хлопоты, которые принесли бы ему больше горя, чем радости… Но в действительности ничто не исчезает бесследно, и жизнь дает тому ежедневные доказательства; ни одно усилие не остается напрасным. Целые годы нет отклика, и вдруг в один прекрасный день узнаешь, что мысль, брошенная тобою, пробила себе дорогу. Сочинения Кристофа, бродя по свету, нашли доступ к сердцу нескольких милых людей, разбросанных по захолустным углам, слишком застенчивых или слишком усталых, чтобы подать о себе весть.

Из этих безвестных друзей откликнулся только один. Месяца через три после рассылки нот Кристоф получил горячее, церемонное и восторженное письмо, написанное старомодным слогом. Оно пришло из маленького тюрингенского городка и было подписано: «Universitatsmusikdirector — профессор, доктор Петер Шульц».

Рейнгарты еще больше обрадовались, когда Кристоф, сидя у них, распечатал письмо, которое по рассеянности два дня проносил в кармане. Они прочли его вместе. Рейнгарт переглянулся с женой, чего Кристоф не заметил. Он весь сиял, как вдруг Рейнгарт увидел, что его юный друг насупился и умолк.

— Ну, что же ты остановился? — спросил Рейнгарт.

(Они уже были на «ты».)

Кристоф в сердцах бросил письмо на стол.

— Нет, это уж слишком! — сказал он.

— Что такое?

— Читай!

Он повернулся спиной к столу и хмуро уселся в сторонке. Муж и жена вместе дочитали письмо и решительно ничего не обнаружили, кроме выражений самого неумеренного восторга.

— Ничего не понимаю, — с удивлением сказал Рейнгарт.

— Не понимаешь? Не понимаешь?.. — воскликнул Кристоф, выхватывая у него письмо и ткнув в него пальцем. — Ты что же, читать не умеешь? Не видишь разве, что он «брамин»?

Тогда только Рейнгарт вспомнил, что Шульц в одном месте своего письма сравнивал Lieder Кристофа с песнями Брамса.

Кристоф жалобно сказал:

— Друг! Наконец я нашел друга!.. И не успел его найти, как уже потерял.

Сравнение с Брамсом возмутило его. И если бы Рейнгарты не остановили Кристофа, он сгоряча написал бы Шульцу какую-нибудь глупость. Или, пожалуй, решив, что это будет верхом сдержанности и великодушия с его стороны, вовсе не ответил бы. К счастью, Рейнгарты, которых рассмешила вспышка Кристофа, не позволили ему сделать еще и эту глупость. Они заставили его написать несколько слов благодарности. Но письмо, написанное под диктовку, вышло сдержанным, натянутым. Это нисколько не расхолодило Петера Шульца: он написал Кристофу еще два-три таких же восторженных письма. Кристоф был не любитель писать письма, и, хотя искренность, сквозившая в каждом слове, в каждой строке посланий Шульца, примирила его с незнакомым другом, он не отвечал; Шульц тоже умолк, и переписка заглохла. Кристоф перестал о нем вспоминать.

Теперь он каждый день заглядывал к Рейнгартам, иногда по нескольку раз. Они проводили вместе почти все вечера. После дня, прожитого в одиночестве, наедине со своими мыслями, Кристоф ощущал физическую потребность поболтать, рассказать о том, что у него на душе, даже не требуя понимания, посмеяться — по любому поводу или вовсе без повода, — словом, дать выход своим силам, отдохнуть.

Он играл Рейнгартам. За неимением другого средства выразить им свою признательность он садился за рояль и играл целыми часами. Г-жа Рейнгарт ничего не понимала в музыке и с трудом сдерживала зевоту, но из симпатии к Кристофу прикидывалась, будто интересуется его игрой. Рейнгарт был не более музыкален, чем его жена, однако иные места оказывали на него чисто физическое действие; иногда он даже не мог сдержать слезы, хотя корил себя за глупость. Но обычно игра трогала его не более, чем всякий другой шум. Нравилось ему как раз то, что было наименее сильного в пьесе — какие-нибудь ничего не говорящие места. Супруги старались уверить себя, что они поникают Кристофа; Кристофу тоже хотелось поверить в это. Случалось, он из озорства, желая подтрунить над ними, завлекал их в ловушку: преподносил им бессмысленный набор звуков, какие-нибудь идиотские попурри с таким видом, будто играет собственные опусы. А потом, выслушав восторженные похвалы, сознавался, что дурачил их. С тех пор они стали осторожнее; когда Кристоф с многозначительным видом садился за рояль, они ждали очередного фокуса, а потом начинали критиковать. Кристоф выслушивал их, поддакивал, соглашался, что вещь эта ни к черту не годна, и вдруг разражался смехом:

— Ну и плуты! Впрочем, вы совершенно правы!.. Это я написал!

Он радовался, как ребенок, если его проделка удавалась. Г-жа Рейнгарт с досады угощала его щелчком, но он смеялся так искренне, что друзья начинали вторить ему. Они отнюдь не считали себя непогрешимыми. Не зная, чего им теперь держаться, они решили, что Лили будет все критиковать, а ее муж все хвалить: тут уж они не ошибутся — не один, так другой попадет в тон.

Они ценили в Кристофе не столько музыканта, сколько славного малого, пусть чудаковатого, но сердечного и жизнерадостного. Дурная молва, которая шла о нем в городе, вызывала у них сочувствие к Кристофу: ведь и они задыхались в душной атмосфере провинциального городка; ведь и они были люди прямые, жили своим умом; на Кристофа они смотрели как на взрослого ребенка, не приспособленного к практической жизни, как на жертву своей прямолинейности.

Кристоф не очень-то предавался иллюзиям насчет своих новых друзей; он не без грусти думал о том, что они не знают его внутреннего мира — и никогда не узнают. Но он не был избалован дружбой, он жаждал ее и преисполнился благодарности к Рейнгартам за то, что они хоть немного любили его. Опыт минувшего года умудрил Кристофа: он не считал себя вправе быть слишком разборчивым. Каких-нибудь два года назад он не проявил бы такой терпимости; не без раскаяния и насмешки над самим собой Кристоф вспоминал, как сурово он обходился с честными и скучными Фогелями. Увы! Теперь он стал рассудительнее!.. У него даже вырвался легкий вздох. Тайный голос шептал ему:

«Надолго ли?»

Эта мысль вызывала у него усмешку — и утешала его.

Чего бы не дал Кристоф, чтобы иметь друга — единственного способного понять его, жить с ним одной жизнью! Но при всей своей молодости он не лишен был жизненного опыта и знал, как несбыточно такое желание и как мало у него прав требовать этого счастья, редко выпадающего на долю истинных артистов. Он кое-что знал о жизни своих великих предшественников. Ему было известно из книг, взятых у Рейнгартов, через какие ужасные испытания прошли немецкие музыканты XVI века, какую спокойную стойкость проявили многие из этих благородных душ и самый благородный из всех — героический Шюц, неуклонно шедший своим путем, хотя вокруг пылали города, мор опустошал целые провинции, бушевало пламя войны и родина была захвачена и поругана ордами, нахлынувшими со всех концов Европы; и страшнее всего было видеть свою родину разбитой, обессиленной, согнувшейся под бременем страданий, утратившей волю к борьбе, ко всему безразличной, жаждущей лишь одного: покоя. Кристоф думал: стыдно жаловаться, имея перед глазами подобный пример! Их музыки никто не слушал, у них не было будущего; они писали для себя и для бога; созданное ими сегодня мог бесследно уничтожить завтрашний день. А они продолжали творить и не падали духом: что бы ни происходило, они не теряли своего неистребимого добродушия; они удовлетворялись тем, что слагали песни, а у жизни просили немногого: жить, добывать кусок хлеба, изливать в звуках то, что созрело в душе, да еще дружбы, даже не художников, а двух-трех честных, простых, искренних людей, которые, быть может, не понимали их, а просто любили. Смеет ли он быть более взыскательным? Существует какая-то малая доля счастья, которой человек вправе требовать. Но не больше; что сверх того, требуйте от самих себя: никто не обязан вас одаривать.

От этих мыслей у Кристофа становилось светло на душе, и он еще сильнее любил своих славных Рейнгартов. Мог ли он думать, что его захотят лишить даже этой последней привязанности!



Поделиться книгой:



Регистрация