Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Значило ли это, что В.Фалин, заподозривший Горбачёва в намерении «низвергнуть строй, а не реформировать его», был прав, и что уже тогда генсек под влиянием Яковлева сделал для себя окончательный вывод: «недомогание партии перешло, – как он напишет позднее, – в неизлечимую болезнь»? И что соответственно единственным путем спасения реформы (и его собственного, как руководителя страны) становится подготовка «побега на волю» – к статусу избранного вначале парламентом, а впоследствии всенародным голосованием национального лидера? Иными словами, бегства от постоянно преследовавшего призрака хрущевского «увольнения» на очередном Пленуме ЦК.

Или все-таки, в то время, даже стремясь ускользнуть от одной – номенклатурной партии, Горбачёв был искренен в своих попытках дать политический шанс «второй» – партии рядовых членов, тех, кто продолжал верить словам о социализме, его высоких целях и нереализованных возможностях и поэтому поверил в перестройку? Поведение Горбачёва в последующие за партконференцией месяцы показывает, что внутренне он ещё не был готов расстаться с идеей обновления партии. Иначе не продолжал бы упрямо, даже вопреки логике и требованию Российской компартии, усиливавшей реваншистскую активность, отвечать на «мольбы» своих советников поскорее расстаться со своим партийным саном односложным – «Ещё рано». Не стал бы так радоваться, что среди избранных на I Съезд народных депутатов СССР доля членов партии достигала 85 процентов. Это было даже выше устанавливавшейся прежде квоты для «блока коммунистов и беспартийных».

Этим аргументом отбивался он сразу после выборов народных депутатов в марте 89-го от нападок членов Политбюро, разъяренных тем, что 30 секретарей обкомов и крайкомов, а в целом 20 процентов секретарей парторганизаций были забаллотированы. «Многие воспринимали это как конец света», – вспоминает Михаил Сергеевич. А тот факт, что в Ленинграде избиратели осмелились прокатить первого секретаря обкома, кандидата в члены Политбюро Ю.Соловьева, некоторые называли очередной (после Октября 17-го) питерской революцией. Тогда ему казалось, что разбуженная им «вторая» партия, пройдя через демократические выборы, выйдет на белый свет, как сказочный Иванушка, не сварившись в кипящем котле перестройки, а омоложенной и похорошевшей.

Вымученное избрание Ельцина в Верховный Совет на «подаренное» А.Казанником место представлялось тогда весьма «полезным», поскольку оттеняло его собственный триумф. Став Председателем Верховного Совета, он отныне был избавлен от обременявшего его «юридическую совесть» нелегитимного статуса лидера партии, узурпировавшей власть. Политический календарь страны больше не определялся партийными датами пленумов и съездов, а следовал ритму жизни возрожденного им парламента…

Однако надежды генсека на то, что не только ему самому, но и всей партии удастся прижиться в новом политическом грунте, быстро развеялись. Подобно пальме в гаршинском рассказе, на свою беду пробившей крышу оранжереи, чтобы вдохнуть свежего воздуха, и оказавшейся на морозе, не приспособленное к открытой политике реликтовое партийное дерево начало желтеть и чахнуть. Генсек, продолжавший окучивать и поливать его, лишь задним числом признал, что «авторитет КПСС рухнул, как только люди поняли, что господство партии больше не подкрепляется насилием».

Попытки расшевелить фракцию коммунистов на Съезде народных депутатов и в Верховном Совете закончились неудачей. Представлявшие партию его надежд депутаты, осознав, что мандатами обязаны самим себе и своим избирателям, а не Отделу оргпартработы ЦК, утверждавшему списки будущих избранников народа, начали разбредаться по двум противоположным лагерям: одни, подчиняясь генетическому коду, двинулись к традиционалистам и охранителям коммунистической ортодоксии, другие в отсутствие брачных предложений от своего генсека присоединились к «яростным» радикал-демократам, которых сам Горбачёв сравнивал с фракцией «бешеных» в Конвенте времен Великой французской революции.

Правда, тогда не только Горбачёв, но и такие, не связанные с партией трибуны демократического крыла парламента, как Алесь Адамович, ещё были готовы поверить в возможность чудесного перерождения КПСС. «Обновление партии необходимо, – обращался известный публицист и общественный деятель в те дни в письме генсеку. – Время покажет, найдется ли у нее внутренняя демократическая энергия, чтобы совершить прямо-таки вулканический выброс из самых глубин партии туда, наверх к Горбачёву».

Вулкан не проснулся. Уже через несколько месяцев после выборов, которые должны были сыграть роль адреналина, введенного в остановившееся сердце пациента, Горбачёв пришел к выводу, что «никакие выдумки и ухищрения, включая допуск фракционности, не могут служить надежной гарантией против обюрокрачивания, окостенения».

«Всего лишь» за пять лет, прожитых в перенасыщенной грозовым озоном атмосфере перестройки, лидер партии, безраздельно правившей в советской России с ленинских времен, пришел к выводам, перечеркивавшим модель исторического развития, которой более 70 лет следовала его страна. Если бы в годы своей учебы в университете он не изучал труды Монтескье и текст американской конституции, можно было бы предположить, что он самостоятельно, «стихийно» открыл ценность и универсальную применимость принципов разделения властей и системы властных сдержек и противовесов.

Отныне во взаимоотношениях генсека со своей партией превалирующей функцией становится «сдерживание монстра». Правда, удавалось ему это все хуже и хуже. На пленумы ЦК он приходил с тоской и обреченностью мужа, вынужденного из-за детей и сообща нажитого имущества возвращаться в дом к опостылевшей жене. Его первоначальное окружение все больше играло для него роль своеобразного защитного слоя, который, сгорая в плотных слоях атмосферы, призван предохранять от слишком высокой температуры спускаемый аппарат с пилотом.

А.Яковлев, не раз становившийся жертвой этой тактики, признает за Горбачёвым, как за любым крупным государственным деятелем, право на «двойственность», без которой, по его мнению, вообще бы многого не было – ни комиссии по 1939 году, ни Комиссии по реабилитации жертв сталинских репрессий. «Он точно действовал, хотя по некоторым вопросам хотел быть в стороне. Если хорошо пойдет, можно присоединиться, не получилось – можно виновника найти. Ничего плохого для политика в этом я не вижу, – замечает Александр Николаевич, – я просто констатирую, что так было».

Его сменявшим друг друга сподвижникам выпала не слишком благодарная роль прикрывать, иногда ценой собственной карьеры или репутации, лидера Перестройки. Такое, конечно же, не могло доставлять удовольствие. Многие болезненно реагировали на то, что, подставляя их под обстрел, сам он пережидал наиболее кризисные моменты «в тени» и не торопился публично вступаться за своих соратников, иногда отводя им роль «камикадзе». Особенно уязвленными чувствовали себя те, кто обоснованно или нет претендовал не только на служебную и политическую близость к Горбачёву, но и на личные дружеские отношения. Примечательно, что в «предательстве», а то и в «измене», в том, что он вовремя не поддержал, не защитил от несправедливых атак, не заступился, не прикрыл в разных – иногда политических, а иногда личных – коллизиях, его обвиняли самые разные люди: Лигачев и Рыжков, Яковлев и Фалин, Лукьянов и Крючков и даже Янаев, угодивший в анналы истории в значительной степени по прихоти Горбачёва. У каждого из них, подчеркнем ещё раз, к когда-то «дорогому Михаилу Сергеевичу» был свой список претензий.

Лигачев помимо «оппортунизма и ревизионизма» не мог простить, что Горбачёв не защитил его от наветов со стороны следователей Гдляна и Иванова, обвинивших его в коррупции в связи с расследованием «узбекского дела». «Нет Ленина, – вздыхал Егор Кузьмич, – он всегда защищал от нападок тех, кто рядом с ним работал». Шеварднадзе переживал из-за того, что Президент СССР так легко отдавал его на растерзание военным и другим критикам их общей внешнеполитической линии, не поддержал публично в ходе обсуждения тбилисского кризиса. И он, и Яковлев безуспешно искали управы на Лигачева, который, не стесняясь, во всеуслышание обвинял их в предательстве. Фалин уличал его в политическом «нарциссизме», «звёздной болезни».

У Яковлева, утверждающего, что «в личном плане обижаться ему на Горбачёва грех», были особого рода претензии: став членом Политбюро, он, как выясняется, был уязвлен тем, что генсек не доверил ему выступить с ритуальным докладом на очередном ленинском юбилее, вроде того, с каким тот сам выступил в эпоху Андропова. Александр Николаевич, которому «было что сказать на эту тему», усматривал в этом ревность к себе со стороны официального «отца перестройки», опасавшегося, что его верный спичрайтер выйдет таким образом из его тени.

Другой счет предъявляют главному «изменнику» те, кто должен сам защищаться от обвинений в предательстве. Для В.Крючкова это «предательство» подтверждается тем, что он, «по оперативным данным» (имеется в виду, очевидно, подслушивание), в разговоре с Яковлевым признавался, что «внутренне чувствует себя социал-демократом». В.Болдин, оговариваясь, что не располагает конкретными уликами, считает, что этот «перерожденец» обслуживал своих «зарубежных хозяев»: «неспроста он пару раз разговаривал с Бушем с глазу на глаз, когда присутствовал только американский переводчик» (это утверждение опровергает бессменный переводчик Горбачёва Павел Палащенко: было как раз обратное – один или два разговора в отсутствие его американского коллеги), а сразу после того как в Форосе восстановили связь, «бросился звонить американскому президенту». Наконец, А.Лукьянов уверен, что, «изменив партии, Горбачёв предал самого себя, того, каким мы его знали в 80-е годы».

Нетрудно понять претензии тех, кто либо в ходе потрясений перестройки, либо задним числом обнаруживал, что был для него «средством», одним из «инструментов» осуществления своего замысла, который он брал в руки, когда требовалось, и без сожаления откладывал в сторону, когда тот ломался или был нужен другой. Оглядываясь назад, непросто поверить, что многие из его открытых противников были какое-то время его сподвижниками, а может быть, и преданными сторонниками. Подозревать их всех в чинопочитании или в корыстных надеждах на личный успех в шлейфе нового лидера – значит упрощать историю и самих этих людей.

На чем же тогда взорвался первоначально сплоченный коллектив, разойдясь веером в разные, даже противоположные стороны и оставив того, кто, собрал их вместе, почти в полном одиночестве? Виновны ли в этом исторические обстоятельства, перегрузки перестройки, непредвиденные пороги, на которые налетела её лодка, «непрофессионализм» рулевого или его личные качества?

Может быть, все-таки причина в той самой «двойственности» Горбачёва, которая была хороша и необходима на этапе сбора союзников под векселя обещаний и которая сыграла роковую роль, когда пришлось делать выбор? А может быть, в слове «выбор» и заключен весь ответ? Прав, по-видимому, Яковлев, говоря, что в основе фактического раскола Политбюро в начале 1988 года лежали вопросы дальнейшего экономического развития: «То есть речь, как в 30-е годы, пошла о выборе пути развития».

Прав по-своему и А.Лукьянов, утверждающий, что Горбачёв «изменил себе», точнее, изменял себя, стал другим в сравнении с тем, каким был в начале перестройки, а тем более до избрания на пост генсека. Какова, однако, была бы ценность руководителя страны в 90-е годы, если бы он политически и психологически оставался тем же, что и в начале 80-х, не говоря уже о 50-х, – времени, когда он и Лукьянов учились на одном факультете МГУ.

Но и для самого Горбачёва уход или отдаление бывших соратников были серьезной проблемой. Лишаясь одного за другим многих прежних политических друзей и союзников, которых отбросила от него раскрутившаяся центрифуга перестройки, он утрачивал свой «защитный слой», прикрытие как справа, так и слева, и оказывался в положении черепахи без панциря, беззащитной перед нападением любого хищника.

Можно, конечно, в связи с достаточно распространенной ситуацией одиночества государственного лидера, особенно проводящего страну через полосу радикальных реформ или общенационального кризиса, задаться вопросом: а позволительна ли вообще политику роскошь естественных человеческих чувств, таких, как дружба? Что касается Горбачёва, как минимум два его ближайших соратника – А.Яковлев и Э.Шеварднадзе – имели основания считать свои отношения с ним не только деловыми. Сам Горбачёв как-то обронил: «Не знаю, как нас можно было бы разделить, ведь изначально проект реформы – это мы трое. Столько обсуждено, столько переговорено вместе!» Однако и отношения этих, столь близких людей оказались не защищены от кризисов недоверия и обоюдного непонимания. Многолетняя дружба не помешала Шеварднадзе, даже не предупредив, публично объявить о своей отставке в декабре 90-го, а самому Горбачёву никак не отреагировать на решение собравшейся в его отсутствие Комиссии партийного контроля об исключении из партии ещё недавнего члена Политбюро ЦК КПСС А.Яковлева.

Однако осенью 1988 года, меняя местами членов тогдашнего руководства, он ещё считал, что перестраивает высший эшелон власти, откликаясь на новую ситуацию в стране. Видимо, не сознавая, что, по существу, тасует одну и ту же колоду. Тем самым ограничивал свой выбор – не только кадров, но и политических вариантов продолжения реформы, и этим сужал возможности маневра. В то же время, замыкаясь в кругу привычных лиц и в рамках уже накатанных приемов, продолжая воевать с консерваторами внутри партии, Горбачёв не сразу осознал до конца, что проведенные по его же инициативе первые за советскую историю свободные парламентские выборы многократно расширили поле политической борьбы в стране и отныне ему придется иметь дело с новыми партнерами, соперниками и оппонентами.

С появлением уже на I Съезде народных депутатов СССР демократической оппозиции в тылу перестройки открылся новый фронт. С этой поры о ней уже больше нельзя было говорить как о революции сверху: костер «творчества масс» занялся на славу, и его взметнувшееся пламя грозило опалить того, кто его разжег.

Пришпорить «тигра»?

Приняв облик «революции ожиданий», – так окрестил её сам Горбачёв, – перестройка пробудила в обществе самые разные надежды. Если для большей части населения они носили достаточно туманный характер веры в чудесный скачок в мир процветания по западным стандартам, то для наиболее динамичной части общества, не входящей в партийную номенклатуру, перестройка, как любая революция, означала прежде всего «массу вакансий». Поскольку Горбачёв, исходя из разнообразных тактических соображений, медлил с объявлением нового, «горбачевского призыва» во власть, постепенно росло нетерпение тех, кто, наслушавшись его же выступлений, поверил в появление своего уникального шанса. Каждый распорядился этим шансом как сумел.

Значительная часть партаппарата, осознав, что перестройка вместо привычного кадрового обновления несет угрозу его благополучию, двинулась в сторону сталинистов из КПРФ, начало оформляться в агрессивную антиперестроечную силу. Большинство же рядовых членов, как демобилизованная армия, побросав амуницию и военную форму, сдавая партбилеты или просто прекращая платить членские взносы, в массовом порядке покидали партийные редуты. Утратившие перспективу приобщиться к союзной номенклатуре и освободившись от прежнего страха перед гневом Москвы, республиканские элиты развернулись в сторону отныне безопасных националистических и сепаратистских движений.

Развязавший всю эту стихию плюрализма Горбачёв оказался, по словам известного американского журналиста Х.Смита, в положении «человека, оседлавшего тигра», для которого главная опасность – быть сброшенным с его спины. Став к тому же ещё и руководителем парламента, он вместо дополнительной степени защиты, на которую рассчитывал, оказался, напротив, под перекрестным огнем. С одной стороны, от него, как от своего капитана, все более жестко требовала отчета партия, терпевшая политическое кораблекрушение, с другой – нетерпеливо толкали под руку радикальные оппозиционеры в парламенте. «Демократы, – как признавался один из их тогдашних лидеров С.Станкевич, – своим экстремизмом рассчитывали удержать Горбачёва в центре и не позволить ему уступить давлению партийных консерваторов».

Обратившись в экзотического политического кентавра – полугенсека-полуспикера – лидера одновременно консерваторов и радикалов, ему приходилось, понукая и пришпоривая одних, осаживать и притормаживать других. Это было, по-видимому, захватывающим политическим и личным опытом для Горбачёва и единственно эффективной тактикой продвижения реформы, окупавшей себя, по крайней мере до тех пор, пока ему удавалось, как на сеансе одновременной игры, побеждать на всех шахматных досках. Но чем дальше, тем с большим риском это было связано, и Горбачёв должен был сознавать, что, оказываясь в зависимости от ходов соперников, рискует сам утратить инициативу. Теперь уже все чаще не он определял ритм и график перестройки, устанавливая их на основе собственного анализа, интуиции и оценки подготовленности страны к тем или иным нововведениям, а стихия разбуженной политики, свободная игра включившихся в нее разных политических сил и персонажей, из-за чего его роль становилась скорее реактивной, чем активной.

Входившие во вкус радикалы постоянно повышали свои ставки не только потому, что торопились поскорее оборвать нити, ещё связывавшие страну с недавним тоталитарным прошлым, или окончательно оторвать от него самого Горбачёва. Их все более громкие голоса и растущие амбиции заставляли его считаться с ними главным образом потому, что этот радикализм отражал нетерпение страны, начинавшей открыто и настойчиво требовать от перестройки и её автора конкретных результатов. Так пришло время и Горбачёву испытать на себе воздействие рока, преследовавшего практически всех реформаторов: начатые из благих намерений и в ответ на общественные ожидания реформы, поскольку только сулят, но обычно не приносят чудес, лишь увеличивают число недовольных и нередко поворачивают их против самих реформаторов.

В 1988-1989 годы этот обозначившийся первый сбой в страстном романе благодарной страны с лидером Перестройки ещё не был связан с реальным ухудшением экономического положения граждан и тем более с драматическими последствиями распада государства – это придет позднее. Пока же люди начали проявлять недовольство лишь тем, что надежды на быстрое улучшение жизни заставляют себя долго ждать. Жить, конечно, «стало веселее», но явно не лучше, хотя желать было позволено много больше, чем прежде. Этого оказалось достаточно, чтобы многие почувствовали себя обманутыми и несчастными. Эти подспудные сдвиги во взаимоотношениях новой власти и общества начали во все более бурной форме выплескиваться на поверхность ещё и потому, что усилиями самих реформаторов ранее «немое» общество получило для самовыражения трибуну: сцену Кремлевского Дворца съездов, телеэкран и прессу.

Сразу несколько предостерегающих сигналов, подобно роковым письменам, выступившим на стене на пиру Валтасара, обозначили трещину, пробежавшую между Горбачёвым и общественным мнением, готовым доселе безоглядно следовать за ним. Первым из них, вызвавшим, быть может, поэтому болезненную эмоциональную реакцию Горбачёва, стала публикация в популярной газете «Аргументы и факты» в октябре 1988 года результатов опроса общественного мнения, к которым гласность начала приучать читателей. В нем рейтинг «отца Перестройки» впервые опустился ниже уже не только иконописных персонажей отечественной истории – Петра I и Ленина, с чем можно ещё было бы и смириться, но и его политического союзника-оппонента академика А.Сахарова.

Со следующего года «отметки» Горбачёву начали выставлять не условные рейтинги газетных опросов, а голосование в парламенте. Только за год, прошедший между его избранием Председателем Верховного Совета весной 1989 года и выборами на пост Президента СССР в марте 1990-го, число голосовавших за него депутатов сократилось с 96 до 59 процентов, а само избрание президентом было в конечном счете обеспечено после патетических обращений к съезду таких общественных авторитетов, как А.Яковлев, А.Собчак, академики В.Гольданский и Д.Лихачев.

Переживать собственно было не из-за чего. Ненормальными, и уже в силу этого эфемерными, были скорее предшествовавшая полурелигиозная экзальтация и фонтаны общественных страстей вокруг перестройки и её бесспорно выдающегося вождя. Тем не менее Горбачёв, подтвердив, что произрастает из той же социальной почвы, что и остальное население, реагировал на приметы начавшегося охлаждения бурно и поначалу обиженно. Так из-за публикации в «Аргументах и фактах» потребовал было если и не высечь море, как персидский царь Ксеркс, разъярившийся на морскую стихию за то, что она разметала его суда, то головы (то есть отставки) главного редактора В.Старкова, на чем, впрочем, спустя несколько дней, остыв, не стал настаивать.

Так или иначе, в обстановке убыстряющегося (теперь уже в значительной степени под давлением радикалов) темпа общественной жизни, чтобы остаться во главе начатого им процесса, не оставалось иного выхода, как пришпорить «тигра», пытаться придать реформе черты перманентной революции. Для этого существовал один способ: расширение базы, фундамента реформ. Собственно говоря, к этой цели вели все его предшествующие шаги. Начав с обсуждения замысла перестройки в самом «узком кругу», куда первоначально входили Раиса и самые близкие единомышленники, Горбачёв постепенно вытягивал на стремнину все более многочисленные и разнородные по представлениям о реформах и связанных с ней ожиданиях категории и слои общества. По его замыслу, именно демократизация перестройки, превращение её из кабинетно-дачного проекта в «общенародное дело» должны были придать основательность переменам в стране и обеспечить им страховку от поворота вспять, гарантии необратимости.

По большому счету, эта стратегия себя оправдала, пройдя проверку в августе 1991 года, когда Москва, оставшись без пилота перестройки, интернированного в Форосе, самостоятельно справилась с пусть и полуопереточным заговором ГКЧП. Российский парламент, защитники Белого дома и вскормленная гласностью пресса подтвердили Горбачёву (и открыли для себя), что хорошо усвоили его уроки и больше не зависят от его повседневной опеки.

В то же время то, что Горбачёв воспринимал как укрепление социальной базы своей революции, начавшейся без необходимых, согласно учебникам истмата, «движущих сил», было на деле лишь расширением её зыбкой политической опоры в виде разноперого ополчения, с охотой увязавшегося за лидерами на штурм бастионов опостылевшей власти. Изменением же и тем более построением нового социального фундамента реформы за счет появления целых слоев и категорий населения, реально, то есть прежде всего экономически, заинтересованных в её успехе, пока, увы, не пахло.

Размышляя над причинами поражения перестройки, Михаил Сергеевич позднее назовет первой из них то, что в её начале «было упущено немало времени для развертывания экономических преобразований. Затем, когда программа радикальной реформы была принята в 1987 году, не хватило терпения, настойчивости, решимости и воли обеспечить её практическое осуществление…» В другой раз он выразился менее витиевато: «Экономические преобразования отстали от политических. Их не удалось развернуть в полную меру, а наши поиски мирного перевода тоталитарной экономики в демократическую захлебнулись». Иначе говоря, повторился печальный (с точки зрения тогдашней советской власти) опыт кавалерийского рейда Буденного на Варшаву: обозы и интендантские службы отстали, и наступление, предвещавшее «освобождение» Европы и европейскую, если не мировую революцию, провалилось. Однако были ли в реальности предприняты попытки осуществить эти самые «экономические преобразования»?

Основной причиной надо, видимо, считать, что экономические аспекты начатой реформы всегда оказывались подчинены главным – политическим и призваны были их обслуживать. Поэтому не один раз назревшие, если не перезревшие экономические решения отменялись или откладывались до лучших времен при первых признаках политических осложнений, а поскольку напряженность в стране не спадала, всерьез заняться экономикой руки у Горбачёва не доходили. По этой же причине редко просчитывались вполне предсказуемые экономические последствия отдельных популистских акций, особенно если считалось, что они могут быстро окупить себя на политической ниве.

К таким пагубным с экономической точки зрения шагам, безусловно, следует в первую очередь отнести пресловутую антиалкогольную кампанию, оставившую гигантскую пробоину в финансовом днище перестройки, которую впоследствии так и не удалось залатать. Парадоксально, что проявивший беспрецедентную отвагу во всем, что касалось политической реформы, Горбачёв необъяснимо робел перед некоторыми идеологическими табу, относящимися к реформе экономики. Как считает его бывший помощник академик Н.Петраков, экономический горизонт Горбачёва поначалу вообще не простирался дальше ленинского нэпа. Особенно возбужденно реагировал он на предложение некоторых своих радикальных советников раздать колхозные земли в частную собственность. Сдерживала ли его в этом идейная приверженность социалистической ортодоксии, влиял ли незабытый опыт крайкомовских лет, проведенных в ежегодных «битвах за урожай», или звучали отголоски опасливого потомственного колхозника, боявшегося вторжения на село стихии рынка, способной разрушить знакомый ему устоявшийся уклад жизни? Возможно, все вместе.

Так или иначе, даже осенью 1990 года Горбачёв, отбиваясь от критиков в своем ближайшем окружении, повторял: «Я хотя и за рынок, но делайте со мной, что хотите, – против частной собственности на землю. Не могу зачеркнуть своего деда-коллективизатора». Укоренившееся во внуке коллективизатора предубеждение к возвращению земли в частную собственность звучало и в его недоверчивых оценках успехов китайской земельной контрреформы.

Однако Горбачёв не был бы Горбачёвым, если бы перед лицом реальности не жертвовал (в том числе и собственными) идеологическими амулетами и не предавал (как и положено «предателю») божков своей молодости ради обретенного им главного Бога – здравого смысла. В 1988 году после трехлетнего экспериментирования он отказался от попытки поднять на ноги «лежащее» советское сельское хозяйство с помощью «супертрактора» – Госагропрома – и впустил новое политическое мышление в экономику. Как и за странами Восточной Европы, он признал за крестьянством право на «свободу выбора» форм хозяйствования, дойдя в измене своим прошлым убеждениям, правда, до «пожизненной аренды с правом передачи земли по наследству».

То же и с самой экономической реформой. Увлеченный своей «политической революцией», Горбачёв поначалу величаво отвергал рекомендации обратить внимание на опыт Дэн Сяопина, начавшего «чистить рыбу» своего социализма не с политической «головы», а с экономического «хвоста», как и бейкеровские «советы постороннего». Д.Бейкер, сам в прошлом министр финансов США, вежливо втолковывал Горбачёву: «Политическую и социальную цену реформы лучше заплатить быстрее, а не растягивать на годы, и тем более не откладывать». Однако тот отмахивался: «Ждали двадцать лет, два-три лишних года ничего не изменят». Подробнее развивал и объяснял тому же непонятливому Бейкеру логику советских реформаторов Э.Шеварднадзе: «Когда Горбачёв пришел к власти, никто из нас не представлял, с чем мы столкнемся в области экономики. Однако у нас в стране невозможно предпринять реальную экономическую реформу без реформирования политической системы, то есть без освобождения людей».

Только по прошествии этих драгоценных «двух-трех лет", ушедших на экспериментирование и с Госагропромом, и с госприемкой, и с самоуправлением на предприятиях, потраченных на успокоение – то ортодоксов антирыночников, то встревоженного повышением цен на хлеб и макароны населения („без совета с народом реформы цен не будет“, – опрометчиво обещал генсек), Горбачёв обратился к тому, что питало его как политика – крестьянскому рассудку: «Человеку надо дать поработать и заработать". «Дайте народу свободу, и будет продукция", – объяснял он в очередной раз Н.Рыжкову. И теперь уже завистливо вздыхал: «Удалось же китайцам за два года накормить миллиард населения".

Однако его новые экономические проповеди, не материализовавшись в практические действия, оставались платоническими пожеланиями. Не только после Пленума 1987 года, но и позднее правительство Рыжкова, с которым Горбачёв вплоть до конца 1990 года не хотел конфликтовать, «заматывало» разные варианты рыночной реформы, пустив напоследок на дно вместе с программой «500 дней» Шаталина-Явлинского не только шанс хотя бы на психологическое преодоление барьера рынка, но и политическую перспективу восстановления тактического союза Горбачёва с Ельциным. Тот же Н.Петраков вспоминает, как в феврале 90-го он вместе с коллегами подготовил проект новой экономической программы, которая должна была стать первым официальным документом первого Президента СССР. Документ понравился Горбачёву, он, «основательно над ним поработав», направил Н.Рыжкову, а тот в итоге положил его под сукно.

«Два-три года» решили многое. Природа, тем более экономических отношений, не терпит пустоты. Вместо формирования социальной базы перестройки в лице среднего класса из числа новых предпринимателей, торговцев, фермеров и интеллигенции в отсутствие ясных законодательных норм и внятной позиции государства по отношению к собственнику и собственности «новая экономика» перестройки ушла в подполье. Подобно американской эпохе «прохибишн» антиалкогольные импровизации реформаторов, руководствовавшихся, конечно же, благими намерениями, породили ещё до появления российских «чикагских мальчиков», советскую «чикагскую мафию». В дальнейшем к алкогольной добавились нефтяная, алюминиевая, банковская и прочая «братва». За ними закономерно явилась и политическая.

Его расчеты на то, что удастся с помощью перестройки осуществить то, чего не добился Ленин с помощью нэпа – преобразовать военно-коммунистический, командно-административный социализм в «строй цивилизованных кооператоров», – явно не оправдывались. Первые же появившиеся на свет и отнюдь не цивилизованные кооператоры вызвали в общественном мнении, воспитанном пропагандой уравниловки и прославлением раскулачивания, ярость и агрессивное неприятие «рвачей». Когда на одной из встреч с населением Горбачёв во время прямой телевизионной трансляции неосторожно задал собравшимся вопрос: «Так что же, закрыть нам кооперативы?», в ответ раздалось дружное: «Да!Да!»

Кооператоров тем не менее «не отменили», к счастью, не «раскулачили». Их застенчиво спрятали под крыло государственных предприятий, в результате чего, по мнению А.Яковлева, «вместо того чтобы приучаться к самостоятельности, инициативе и ответственности, они превратились в присоску к госсектору, и насос для перекачивания безналичных бюджетных денег в черный нал…»

В результате начатая с верхних этажей революция, под которую Горбачёв попробовал подвести политическую и социальную опоры, оказалась на весьма шатком фундаменте. Проявившая интерес к политике, потянувшаяся во власть активная часть элиты сочла, что самый прямой путь к этой цели – присоединение к радикальной оппозиции Горбачёву. Динамичный слой новых предпринимателей, убедившись, что «серая» зона переходной экономики предоставляет уникальный шанс для обогащения, ринулся в полулегальный и нелегальный бизнес, втягивая в него за собой многих представителей государственной и партийной номенклатуры. Понятно, что такой сомнительный базис должен был неизбежно разложить и криминализировать «надстройку». В итоге, в то время как вершина Перестройки уходила все выше в заоблачные перспективы преображения страны и мира, её основание все глубже погружалось «под воду». С какого-то момента неизбежно и сам Горбачёв должен был, не сознавая этого, стать не только жертвой развязанных им процессов, но и орудием в руках тех сил, которым он открыл двери к истинной, то есть экономической, власти и негласному политическому влиянию.

Помимо социальной базы в 1989-1990 годах начали подвергаться эрозии и политические опоры перестройки. Прежние сторонники и попутчики, уже не только члены Политбюро, но и представители интеллигенции, средства массовой информации, дольше других сохранявшие благодарную верность Горбачёву, начали расходиться по противоположным лагерям. Что уж говорить о КПСС и тем более о пустившей побег от её подпиленного ствола КП РСФСР, которые, естественно, не собирались стать партией президента. Советы, в которые он попытался вдохнуть жизнь, ни на какие попытки реанимации не отзывались. У генсека-президента, сосредоточившего в своих руках к 1990 году необъятные властные полномочия, помимо возможностей телеэкрана, не было под рукой передаточного механизма, с помощью которого он мог бы если не единолично управлять страной, то хотя бы влиять на развернувшиеся процессы.

Единственной структурой, к которой теоретически перетекала отобранная у партии власть, был пока чисто символический «президентский режим». Но и эта, ещё не успевшая прижиться и мало кому понятная властная конструкция подвергалась ожесточенным атакам с разных сторон – от радикалов в российском и союзном парламентах до смыкавшихся с ними в нападках на «опасный авторитаризм» президента депутатов из группы «Союз».

Произошло все это парадоксальным образом именно потому, что Горбачёв на самом деле добился поставленной цели. То, к чему он стремился, произошло: «процесс пошел». Реактор перестройки был запущен, и теперь никто не в состоянии его заглушить. Теперь уже и сам её инициатор, двигаясь вперед, – дорога назад ему была заказана – не мог определенно сказать, выбирает ли он самостоятельно дальнейший маршрут или подчиняется толкающим в спину событиям.

Не случайно именно в этот период Горбачёв впервые в кругу самых доверенных лиц заводит разговор о возможной отставке. «Дело сделано, – говорил он А.Черняеву. – Народ получил возможность самостоятельно выбирать и руководителей, и дальнейшую дорогу». От ухода Михаила Сергеевича удерживала надежда, что начавшийся процесс ему лучше, чем кому-нибудь другому, удастся ввести в рациональные рамки. Отголоски этих же настроений уловил его помощник, общаясь в эти дни по телефону и с Раисой Максимовной.

Оставался тем не менее у Генсека ЦК КПСС один серьезный долг уже не перед своей партией, а перед всей страной. В ситуации, когда новый, избранный на основе подлинных выборов и в силу этого легитимный парламент готовился реально взять в руки верховную власть, было необходимо, чтобы правившая до сих пор партия желательно добровольно и тем более без вооруженного сопротивления уступила её народным избранникам. Никто, кроме Горбачёва, подготовившего эту операцию и остававшегося номинально Верховным Главнокомандующим потерпевшей историческое поражение партийной армии, не мог подать ей официального сигнала к отступлению. Тот факт, что он одновременно подписывал и принимал капитуляцию, несколько упрощал дело. Однако затягивать с публичным «харакири» тоже не следовало – лучше взять инициативу на себя, чем оказаться в ситуации, когда партийное руководство принудит к этому очередной Съезд народных депутатов.

В феврале 1990 года Пленум ЦК КПСС выбросил белый флаг. «Начавшая перестройку» партия, понукаемая Горбачёвым, сама выступила с предложением об изменении редакции пресловутой 6-й статьи Конституции СССР, юридически закреплявшей за компартией статус «ядра» советской политической системы. Открывшемуся через месяц II Съезду народных депутатов осталось «удовлетворить просьбу» КПСС о её увольнении «по собственному желанию» с должности «руководящей и направляющей силы» советского общества.

Уже на I Съезде народных депутатов СССР в мае 1989 года страна, припавшая к телевизорам, была потрясена беспрецедентным зрелищем: перед открытием съезда партийные «небожители-олимпийцы», члены Политбюро КПСС с непривычной для них суетливостью разыскивали свои места среди остальных депутатов в зале заседаний, а не в президиуме на сцене Кремлевского дворца, в свое время задуманного и построенного как постоянная декорация для ритуальных государственных и партийных торжеств. II Съезд, приняв в марте 1990 года новую редакцию 6-й статьи, поместил КПСС в одном ряду с «другими политическими партиями», и теперь уже вся партия была вынуждена покинуть высшую национальную трибуну, которую привыкла считать своим наследным троном.

Предал ли свою партию генсек, приведший её к политической Цусиме? Или спас от унижения, а может быть, и от расправы, от предлагавшегося кое-кем Нюрнбергского процесса? Да и кто, в конце концов, кого предал, и не произошел ли внутри КПСС и тем более в КП РСФСР антигорбачевский и антиперестроечный переворот ещё за год до путча, интернировавшего президента?

«Партия – единственное, что мне не изменит» – любил с выражением декламировать заученные со школьных времен строки Маяковского молодой секретарь Ставропольского крайкома. 23 августа 1991 года последний генсек ЦК КПСС подписал в Кремле заявление о сложении с себя обязанностей руководителя партии, объясняя свое решение тем, что «партийное руководство не осудило путч и не призвало коммунистов защитить Конституцию». Поведение партийной верхушки во время путча в принципе не было неожиданным: Конституция без прежней 6-й статьи ценности для партии не представляла.

Однако окончательное, пусть запоздалое расставание Президента СССР со своим двойником генсеком и с партией, уже давно переставшей его признавать своим лидером, стало не только драматическим финалом многолетней истории КПСС, но и имело роковые последствия для всей страны и целостности Советского государства. Один из ветеранов литовской компартии рассказывал, что как-то в разговоре со Сталиным задал ему вопрос: «Зачем в Советской Конституции (официально величавшейся сталинской) записано право республик на выход из Союза? Для чего таким образом провоцировать сепаратистские настроения, ведь это может привести к расколу страны? «А вот чтобы этого не произошло, и существует единая партия", – ответил вождь. К августу 1991-го Советский Союз уже не был, конечно, такой же монолитной державой, как в ту эпоху, когда ею управлял Иосиф Виссарионович. И все же пока партийная скрепа существовала, она предохраняла государство от распада. После путча до официальной кончины Союза осталось четыре месяца. И только на эти четыре месяца президент Горбачёв пережил генсека с той же фамилией.

* Глава 7. Сохранить нельзя распустить! *

В старой квартире

В ряду многих адресованных ему обвинений есть одно, на которое Михаил Сергеевич реагирует особенно болезненно: ответственность за развал Cоветского Союза. Тут он защищается решительно, всякий раз напоминая, что в этом вопросе «стоял насмерть», и из-за категорического несогласия с решением участников Беловежского сговора и Алма-атинского «саммита» распустить Союз ушел в отставку. Даже если оставить в стороне вопрос, был ли у него в этой ситуации выбор, речь идет об очевидном факте: Горбачёв бился за Союз до конца, и не потому только, что его ликвидация лишала президента страны, а стало быть, и должности. Он был искренен, когда заявлял, что при условии сохранения «обновленного» Союза готов не выдвигать больше своей кандидатуры на пост главы государства.

И не одна только грустная перспектива председательствовать при «распаде империи», роль, от которой отказывался У.Черчилль, угнетала: предсказанные в его обращении к участникам встречи в Алма-Ате драматические внутриполитические и международные последствия распада СССР не только полностью сбылись, но и превзошли его собственные опасения. Без ответа, и теперь уже навсегда, останется главный вопрос: можно ли было этого избежать?

Когда Горбачёва спрашивают, мог ли сохраниться Советский Союз, он отвечает решительно и убежденно: «Да, мог!», уточняя: в обновленной форме – «подлинной федерации» или «конфедерации» (что, заметим, далеко не одно и то же). Не по этой ли причине и сам термин «Союз», позволявший уходить в очередной раз от окончательного выбора между унитарным, хотя и современным государством и гибкой, зыбкой федерацией-конфедерацией, ему так нравился, что он держался за эту словесную оболочку едва ли не больше, чем за само содержание. Вообще, это было слово из его лексикона, дававшее возможность не рвать с прошлым, не «ломать через колено» память и патриотические чувства людей, выросших в Союзе поколений, защищавших его на войне, и одновременно не преграждавшее пути в будущее, к идеальному, евразийскому Союзу, достойному партнеру Европейского Союза. Утверждая, что такой Союз был возможен, он оперировал неопровержимым, хотя и некорректным аргументом: в подлинном Союзе, как и в «правильном» социализме, мы ещё не жили. Давайте попробуем!

Историческую защиту Горбачёву облегчают заклятые и отныне неразлучные с ним противники-партнеры по драматическим событиям 1991 года. В открытой для любых вариантов формуле «Союз сохранить нельзя распустить!» именно они взяли на себя ответственность расставить в ней точки. Горбачёв, конечно, прав, говоря, что зачатый и почти что выращенный им в пробирке новоогаревского процесса зародыш нового Союза в канун своего рождения был безжалостно убит августовским путчем. Прав и когда возлагает на беловежскую «тройку» и послушно поддакнувших ей республиканских парламентариев ответственность за то, что разбитую путчистами его хрустальную мечту – Союз Суверенных Государств (аббревиатуру ССГ некоторые расшифровывали как Союз Спасения Горбачёва) – ему не позволили склеить.

Однако он сам себе противоречит, признавая: не кто иной, как Ленин продлил жизнь Российской империи с помощью революционной идеологии, «поддержанной, конечно, конницей Буденного и войсками Туркестанского округа». А если так, то как можно было сохранить эту последнюю мировую империю в век крушения всех империй, да ещё в новых, созданных им самим условиях – дискредитации ленинской идеологии и посаженной на конституционную цепь «непобедимой и легендарной» Красной Армии?

В вопросе об отношении к Союзу пролегла и главная межа, разделившая не только российскую историю в последнее десятилетие ХХ века, но и два принципиально разных политических характера лидеров этой эпохи – Горбачёва и Ельцина. Один, не пережив (политически) распада прежней страны, хотя и в немалой степени приблизив его, предпочел расстаться с властью – «затонуть» вместе с союзным кораблем, другой ради возвращения во власть и восхождения на её высшую ступень, не колеблясь, этим Союзом пожертвовал.

Парадоксальным, а может быть, как раз закономерным образом проблема сохранения Союза сыграла роковую роль в судьбе инициатора перестройки, да и самого этого процесса именно потому, что первоначальным проектом реформа союзного государства не предусматривалась: считалось, что «перестройка все уладит». Воспитанное михалковским текстом союзного гимна поколение реформаторов было искренне убеждено в том, что «союз нерушимый» действительно несокрушим, а национальный вопрос у нас разрешен раз и навсегда. Горбачёву и его окружению предстояло открыть, что при крушении тоталитарного режима не только вырвутся на поверхность сдерживаемые до того репрессивным аппаратом автономистские и сепаратистские течения, антирусские настроения «националов» и накопившиеся межнациональные обиды, но и общественная жизнь, и политическая борьба, разбуженные перестройкой, оденутся в национальные одежды. На смену декларативному и административному интернационализму советского строя, после того как рухнули его силовые подпорки, пришла не гармония дружбы народов, олицетворяемая знаменитым фонтаном на ВДНХ, а неукротимая стихия национальных комплексов и страстей. Главные «перестройщики», и прежде всего Горбачёв, оказались к этому не готовы.

Слишком долго пытался он, игнорируя разогревавшийся национальный вопрос, держаться «поэтапного плана», согласно которому очередь до реформы Союза должна была дойти после успешного завершения политического и экономического этапов. Недоумевал и раздражался, когда республиканские элиты хотели «получить все сразу», продолжал верить, что все многонациональное разноцветье российско-советской империи удастся подстричь под одну гребенку с помощью нового Союзного договора. И хотя его политическая гомеопатия уже явно не приносила результатов, Горбачёв продолжал убеждать самого себя и других в том, что «народ и особенно рабочий класс» на всем пространстве от Прибалтики до Кавказа и Средней Азии не поддержат «националистов».

Недооценка национального фактора, причем даже не столько как спонтанного выражения настроений и чаяний населения, а как политического рычага борьбы за власть, обошлась ему дорого. Большую проницательность в этом проявил Е.Лигачев. Отбиваясь от стрел, летевших из горбачевско-яковлевского лагеря в сторону «консерваторов», он пытался переадресовать их на «националистов и сепаратистов», именно их объявлял подлинными «врагами перестройки». Примечательно, что из своего открытия политического потенциала национального фактора и сам Лигачев, и во всем «неправый Борис» в своем противостоянии с Горбачёвым сделали, в сущности, одинаковые практические выводы. Один – бросив против генсека агрессивное националистическое крыло компартии РСФСР, другой – разыграв против Президента СССР карту национальных суверенитетов, прежде всего российского.

Размышляя о причинах запоздалой реакции на разгоревшийся у него за спиной пожар, Михаил Сергеевич нередко, бывало, выносил себе и своему окружению вполне трезвые и даже суровые оценки: «Главный враг, – делился он в разговоре по душам с тогдашним первым секретарем ЦК компартии Грузии Д.Патиашвили, – в нас самих. Тех, кому за 50, а то и за 60. Мы – дети своего времени, запрограммированные на методы работы, которые были тогда». Позднее он разовьет эту же мысль в своих мемуарах: «Мы заглядывали вперед, как бы высовываясь из окон, оставаясь туловищами в „старой квартире“. А значит, и поле обзора было ограничено».

Ограниченность обзора будет очень скоро оплачена горькими открытиями и упущенным драгоценным временем. Если в 1985 году в своей речи по случаю 40-летия Победы Горбачёв, должно быть, вполне искренне подписывался под доставшейся ему в наследство доктриной «единой семьи советского народа», ставшего «новой социальной и интернациональной общностью», то несколькими месяцами позже, при редактировании новой программы КПСС уже предостерегал против «опасной формулы», прогнозировавшей «слияние наций», населяющих СССР в единую «советскую», а в январе 87-го – вовсю критиковал ученых-обществоведов, рассуждавших о национальном вопросе в духе «застольных тостов».

Проблема тем не менее, как часто бывало у него, состояла не в правильных оценках, а в своевременных поступках. Слабым утешением может служить то, что не он один продолжал мысленно жить в старой советской «квартире». Даже варившиеся в гуще национальных проблем местные кадры, вроде Э.Шеварднадзе, исходили тогда из того, что «национальный вопрос в СССР окончательно разрешен», и совершенно не были готовы к тому, что он вспыхнет в драматической форме. И Горбачёв, и Шеварднадзе слишком долго верили, что национальные конфликты, о которые начала все чаще спотыкаться перестройка, – это лишь досадное недоразумение, и их можно разрешить путем возвращения к «ленинской национальной политике». А в критические моменты – с помощью прямого «выхода к народу». Это удавалось в нескольких сложных случаях и самому Шеварднадзе, и Горбачёву, выступившему в ноябре 1988 года, когда ситуация в грузинской столице накалилась, с устным посланием к грузинской интеллигенции, «после которого люди на улицах Тбилиси плакали и обнимались».

Вот почему и в последующие месяцы он ещё продолжал верить в возможность «комплексного решения» национальных проблем в общем контексте экономической и политической реформы и пытался заливать уже вовсю бушевавшие пожары в Карабахе, в Прибалтике и даже – в канун рокового для Советского Союза референдума – на Украине с помощью своих телевизионных выступлений, обращений к общественности или посланий к Верховным Советам республик.

Никто из членов нового руководства, разумеется, не прислушивался к репликам «человека из прошлого» – А.Громыко, который не забыл, как раньше обеспечивалось поддержание мира в «единой семье», и время от времени изрекал на заседаниях Политбюро: «Появится на улицах армия, будет порядок». Может быть, именно поэтому недооцененный национальный вопрос в итоге взорвал Союз, а мир получил теперь уже на опыте СССР, а не одной только Югославии, подтверждение блестящей формулы, отчеканенной польским журналистом-диссидентом А.Михником: «Национализм есть высшая стадия коммунизма».

Между тем разгоравшиеся язычки национального пламени должны были насторожить Горбачёва. Они показали: растревоженные тем, что происходит в Москве, властные кланы в союзных республиках будут обороняться любыми средствами. «Хворост» антимосковских настроений – а этого всегда было вдоволь в союзных республиках – не требовалось даже специально заготавливать: достаточно было только поднести спичку.

Первым к этому легковоспламеняющемуся материалу её поднес… сам Горбачёв. В декабре 86-го, выпроводив «на заслуженный отдых» одного из старейших и наиболее влиятельных членов Политбюро – первого секретаря ЦК компартии Казахстана Динмухамеда Кунаева (его даже не пригласили по этому поводу на заседание ПБ), он направил на его место знакомого секретаря Ульяновского обкома Геннадия Колбина, никогда не жившего в Казахстане. Несколько лет до этого он работал «вторым» у Э.Шеварднадзе в Грузии – этого опыта, по меркам Отдела оргпартработы, было вполне достаточно, чтобы справиться со спецификой любой союзной республики.

Решение Горбачёва было по-советски безупречным и внешне логичным: ему требовалось завершить «зачистку» Политбюро от последних кадров, а всем известно, в какой мере «брежневизм» опирался на систему «договорных отношений» между республиканскими «боярами» и Центром. Первые секретари обеспечивали лояльность своих республик к Москве, в обмен на это ЦК сквозь пальцы смотрел на фактическое самодержавие, установленное ими в своих вотчинах.

Собственно говоря, начал разрушение этих опор брежневского режима ещё Андропов, поручив Лигачеву приступить к расследованию «узбекского дела», что было расценено как жесткое предупреждение Москвы не только ташкентскому «баю» Рашидову, но и остальным республиканским секретарям. Приступив к «своей» чистке в Казахстане, Горбачёв не учел по крайней мере две вещи: первое – пытаться одновременно выкорчевывать режим, основанный на клановых связях и коррупции, и будить стихию общественных и политических страстей значило как минимум осложнять себе жизнь. Второе – заменить местного «крестного отца» в союзной республике, оставляющего в национальной почве обширную «грибницу», на присланного из другого региона «варяга» совсем не так же просто, как сделать это в Москве под присмотром Старой площади и Лубянки.

Результатом этого первого, явно не подготовленного вторжения горбачевской перестройки в зыбучие пески национальных проблем «реального социализма» стало двое убитых и около тысячи раненых во время разгона многотысячной толпы молодых казахов, которые вслед за «ветеранами войны и труда» вышли на улицы Алма-Аты, протестуя против назначения неказаха главой республики. За этими отнюдь неспонтанными беспорядками угадывалась уверенная рука если и не самого отставного 73-летнего казахского руководителя, то тех, кто захотел показать Москве, что пакт лояльности республики по отношению к Центру может быть расторгнут.

После Алма-Аты немыслимые ещё недавно драматические события на межнациональной почве возникали то в одном, то в другом регионе страны. Список жертв эпохи перестройки увеличивался по мере того, как не только люди, но и принципиально новые, неожиданные для Горбачёва проблемы «вышли на улицы». Межэтнические конфликты, разжигаемые местными элитами, чтобы «показать зубы» и обозначить пределы влияния Центра, были лишь первым выбросом вулкана национализма, разбуженного перестройкой. Разнообразные оппоненты новой власти – от ультраконсерваторов до ультрадемократов – гораздо быстрее, чем она сама, осознали, что в многонациональной «законсервированной империи» национализм – универсальная политическая отмычка, дешевое общедоступное топливо, которым нетрудно разжечь костер народных страстей, чтобы изжарить любую яичницу.

Следом за уличными и рыночными беспорядками пришла очередь политических демонстраций, и с этого момента, обретя политическую форму, национализм разной расцветки начал все более открыто бросать вызов проекту Горбачёва. На предоставленную им сцену вторглись совсем не те актеры, которых он приглашал. Уже летом 87-го её самовольно заняли те, кому нечего было терять, поскольку у них не было ни признанных прав, ни даже своей территории – тысячи крымских татар, потребовавших разрешить вернуться в Крым, откуда их депортировали в сталинские времена из-за обвинений в сотрудничестве с немецкими войсками. Поскольку демонстрации татар проходили на виду у всей страны и внешнего мира в Москве и носили организованный характер, их было трудно представить как выходки хулиганов или экстремистов. Михаил Сергеевич оказался перед выбором: или применить против демонстрантов силу, изменив принципам, провозглашенным им самим с трибуны и телеэкрана, или искать политическое решение. Так «замороженные» национальные конфликты и драмы репрессированных народов вторглись в политическую жизнь страны, перекраивая на свой лад повестку дня перестройки, ломая график, который хотел установить для нее Горбачёв.

Для переговоров с татарами, вышедшими на московские улицы с транспарантами «Родина или смерть!» и расположившимися в сквере напротив здания ЦК, был выделен «главный советский переговорщик» – А.Громыко. В его богатой дипломатической практике таких партнеров ещё не было. Директивы, которые возглавляемая им комиссия получила на Политбюро, звучали вполне в духе нового времени, но были трудноосуществимы: «Мы должны признать право выхода людей на улицы со своими требованиями и лозунгами, – заявлял Горбачёв, – однако в рамках закона. Экстремистские замашки необходимо пресекать, нельзя смешивать гласность со вседозволенностью. Но при этом нельзя отождествлять шантажистов с татарским народом».

Когда же Громыко просил более конкретных указаний для возможных «развязок» на переговорах, дискуссия на Политбюро, совершив полный круг и перебрав все варианты, – разрешить переезд в места прежнего проживания, выделить для них специально новую территорию, ввести квоты на расселение и прочее – возвращалась, как правило, в исходную точку, то есть «пока» оставить все, как есть. Выслушав мнения, Горбачёв закруглял дебаты: «Уйти от этой проблемы не удается. Все надо основательно продумать. Крым татарам мы отдавать не можем – слишком много там за прошедшие годы изменилось. Надо призывать людей стоять на почве реальности. Предлагаю создать комиссию…»

Дополнительным аргументом в пользу «статус-кво» было то, что вслед за крымско-татарской проблемой пришлось бы заняться переселением из Узбекистана в Грузию турок-месхетинцев, возвращением к своим бывшим домам высланных ингушей и немцев Поволжья… И хотя через пару недель крымских татар, утихомирив неясными обещаниями, без лишнего шума развезли по домам, стало ясно: их выступления будут иметь далеко идущие последствия.

Кавказский роковой круг

Так и произошло. Уже в самом начале 1988 года, когда Горбачёв был поглощен сведением счетов с консерваторами и расчерчиванием графика последующих этапов своей реформы-революции, едва поднявшееся над фундаментом строение Перестройки оказалось подожженным сразу с двух противоположных краев: вспыхнувшей ярким пламенем проблемой Нагорного Карабаха, за которой последовал армянский погром в Сумгаите, и набиравшим силы движением за независимость в Прибалтийских республиках. Вновь пролилась кровь, появились первые сотни и тысячи «беженцев перестройки», начались «этнические чистки» (бегство армян из Азербайджана и выдавливание азербайджанцев из Армении). Фасад декоративного панно, изображавшего «ленинскую дружбу народов», пошел крупными трещинами. Но самое страшное, как понимал выросший в предгорьях Кавказа Горбачёв, состояло в том, что, едва отчалив от пристани, его корабль напоролся на рифы по существу неразрешимых вековых предрассудков и страстей.

Буквально накануне сумгаитского погрома 26 февраля он предпринял ещё одну отчаянную попытку урезонить армянских национал-демократов, приняв в Кремле вдохновителей карабахского движения поэтессу Сильву Капутикян и журналиста Зория Балаяна. Их привел к нему А.Яковлев. Горбачёв распекал националистов, которые «наносят удар ножом в спину перестройке». Уговаривал, заклинал не поднимать вопрос о присоединении Карабаха к Армении. Предупреждал: «Представляете, что будет с армянами в Азербайджане, – их там 500 тысяч!» Грозил: «Если погрузимся в омут распрей и недоверия, история не простит». Напирал на особую моральную ответственность интеллигенции как духовного пастыря каждой нации.

В ту пору и сам Горбачёв, и в ещё большей степени Раиса почти религиозно верили в интеллигенцию, её облагораживающую миссию и политический потенциал, считая её представителей своими верными союзниками по демократической реформе. Не случайно в самые острые моменты армяно-азербайджанского конфликта он предлагал призвать на помощь политикам авторитет Самеда Вургуна, Расула Гамзатова, академика Виктора Амбарцумяна. Дальнейшее развитие этого, как и многих других межнациональных конфликтов на советском пространстве показало, насколько романтическими и даже наивными были представления Горбачёва о поведении интеллектуальных элит. Как только речь заходила о межнациональных спорах, «рафинированные» интеллектуалы и убежденные демократы становились в бойцовскую стойку.

Как это часто бывало с собеседниками Горбачёва, после двухчасовой беседы по душам Капутикян и Балаян поддались его обаянию, напору и аргументам. Прощаясь, уверяли, что преданы перестройке, верят слову её лидера и обещали не обострять карабахскую проблему – в обмен на гарантии прав армян Карабаха. «Только не поднимайте территориальный вопрос», – прощаясь на пороге кабинета, повторял Горбачёв. Удачно, завершившийся разговор, как это бывало, создал у него ощущение разрешенной проблемы. 27 и 28 февраля в Сумгаите произошел армянский погром.

«Кровораздел» Сумгаита (за два дня в городе были зверски убиты 32 человека, из них 26 армян) багровым рубцом перечеркнул моральную репутацию перестройки – несколько западных газет поместили рисунок, изображавший Горбачёва с кровавым родимым пятном на лбу. Подобно боксеру, оказавшемуся в нокдауне, но устоявшему на ногах, он пытался сделать вид, что ничего непоправимого не произошло, призывал сохранять хладнокровие, предостерегал от расправ, предложил направить обращение к обоим народам. «Убийц необходимо привлечь к ответу, – говорил он на Политбюро. – Однако действовать надо уважительно и деликатно. Мы не должны нервничать». За сумгаитскими событиями он усматривал направленный лично против него заговор антиперестроечных сил и местной мафии, «проверку Горбачёва».

Если на самом деле это и было так, то эту проверку его политика национального умиротворения явно не прошла. Годы спустя два разных и по характерам, и по политическим позициям человека, оба бывшие министры, один – обороны – Д.Язов, другой – внутренних дел – В.Бакатин независимо друг от друга высказались по этому поводу одинаково: безнаказанность погромщиков в сочетании с безответственностью и подстрекательскими призывами экстремистов и националистически настроенной интеллигенции вызвали в последующем эскалацию насилия и новые, ещё более многочисленные жертвы.

Чтобы развести враждующие стороны, Горбачёв прибег к своей излюбленной игре в «двойку», отправив от своего имени одновременно в Баку и Ереван Е.Лигачева и А.Яковлева. Поскольку каждый из них продолжал воевать с соперником, изложенные ими позиции Москвы оказались взаимоисключающими. В результате в той и в другой республике Горбачёва стали воспринимать как человека, не способного держать слово. Чтобы избежать перерастания конфликта в вооруженное противостояние, глава государства принял решение ввести с августа 1988 года в Нагорном Карабахе прямое правление Центра, назначив своим «наместником» в Степанакерте Аркадия Вольского.

Был ли у него реальный план развязывания карабахского узла или он просто, как и в других случаях, надеялся, что страсти утихнут, горячие головы образумятся и все как-нибудь «рассосется»? Да и существовал ли вообще рациональный выход из карабахского тупика, «третий путь» – между возвращением к традиционным советским методам искоренения «буржуазного национализма» и горбачевским обещанием принять «любую формулу», о которой договорятся между собой лидеры двух республик? Вольский считает, что такой шанс был и, упустив его, Горбачёв отдал инициативу в руки экстремистов. Сравнивая Горбачёва и Андропова, он отмечает: «Михаил Сергеевич чудный, порядочный человек, сильный политик, но слабый государственный деятель. Ему не хватало духу стукнуть кулаком. Когда я обращался к нему из Степанакерта за помощью в кризисной ситуации, он мог в ответ сказать: „Решай сам насчет чрезвычайного положения“».

В ноябре 1989 года, безрезультатно завершив свою миссию, А.Вольский возвратился в Москву. Для Центра её итог был равнозначен политическому фиаско.

К тому времени на национальной союзной карте тревожно мигали уже не только Карабах, а целая гирлянда красных лампочек. В ночь с 8-го на 9-е апреля 1989 года взорвалась ситуация в Тбилиси. Разгон войсками Закавказского военного округа и силами МВД демонстрации сторонников Звиада Гамсахурдиа, требовавших выхода Грузии из СССР и одновременно ликвидации автономии Абхазии, привел к многочисленным жертвам (19 погибших, главным образом женщин, и сотни раненых). Тбилисская трагедия переросла в острый московский политический кризис.



Поделиться книгой:



Регистрация