И в этот миг Марья Федоровна поняла, что готова на все — да, на все, только чтобы получить возможность еще хоть раз взглянуть в глаза Годунова и увидеть в них страх. Страх и неуверенность в своей участи!
Она сдержанно простилась с царем и удалилась, высказав на прощание только одно пожелание — избавиться от прежних слуг и завести в Угличе новых. Разрешение было дано смущенным, огорченным царем. Если Борис Годунов и остался недоволен снисходительностью Федора Ивановича, то виду не подал. Такую малость он мог разрешить опальной царице! Ведь взамен он получал многое, многое… почти все, чего желал!
Утром следующего дня все Нагие и царевич Дмитрий вместе с ними удалились в Углич — на пять лет. И все эти годы Марья Федоровна каждый день, каждый час ждала беды. Ждала беды от Годунова!
Ее предчувствия сбылись именно в том месяце, который самим названием своим предсказывает страдания и беды. Не зря говорят в народе: «В мае — маяться!»
…С самого начала мая царевич все прихварывал. Василиса Волхова прослышала, есть-де знатный знахарь, лечит всех, и все выздоравливают, — может, зазвать его на царский двор?
Марья Федоровна побоялась принять решение сама, стала советоваться с братьями.
Михаил, он был попроще, говорил: отчего не позвать? Афанасий, осторожный хитрован, помалкивал, потом уклончиво проронил: «Опасаюсь я…»
Марья Федоровна понимающе кивнула: допусти в дом знахаря, чужого человека, — за ним разве уследишь? А ну как окажется в самом деле подсыл Годунова? С него, с хитреца Бориски, всякое станется. Ведь, по слухам, сестра его Ирина вовсе неплодна. Случись что с Федором — а он слаб умом и хил телом, — немедля будет царевич вывезен из Углича и воссядет на трон. Ирину — в монастырь, Бориску… знает небось, что ему на коленях придется жизнь для себя вымаливать! Не может, ну никак не может он жить спокойно, пока подрастает в Угличе маленький царевич — законный наследник Ивана Грозного!
Сама Марья Федоровна от этих мыслей минуты покоя не знала, с ними засыпала, с ними просыпалась, с ними вскакивала среди ночи, бессонно глядя во тьму. Страшилась не только за невинного ребенка — и за себя, и за братьев. Долгие годы, проведенные в напряжении, не прошли для нее даром: на некогда прекрасном лице застыло выражение непреходящей тревоги, черные глаза глядели испуганно, словно высматривали приближение опасности.
Да, ей всюду виделась опасность. Но все-таки подступы настоящей беды она проглядела…
Началось с того, что по приказу Годунова (якобы по государеву, однако всяк знал, откуда ветер дует!) царевича Дмитрия и Марью Федоровну запретили поминать в церквах при постоянных здравицах в честь государевой семьи. Все чаще распространялся слух, что угличский поселенец вообще не может притязать на престол: сын от седьмой жены не считается законным ребенком и наследником.
Нагие были оскорблены, однако что они могли поделать? Обратиться к государю с челобитной? Но разве пробьется грамотка к Федору Ивановичу, минуя Бориску? Решили ждать удобного случая, а тем временем в Угличе появился дьяк Михаил Битяговский с сыном Данилою да племянником Никитой Качаловым.
Причина его приезда была вполне прилична: якобы хозяйством ведать. Марья Федоровна удивилась: нешто их хозяйство плохо блюдется? Видать, Битяговский думал, что плохо, иначе почему бы слонялся день-деньской по всем закоулкам дворца, все вынюхивал и выглядывал? Как наткнешься на него в темном коридоре — невольно за сердце схватишься. Рожа-то у него — словно бы и родного отца сейчас зарезать готов. Сущий зверь! Да и сынок с племянником таковы же.
Хуже всего, что с ними стала вести дружбу Василиса Волохова. И сын ее Осип не отходил от Битяговских да Никиты Качалова. Раньше царица доверяла мамке безоговорочно, а теперь стала держаться отчужденно.
И вот он настал — тот майский день. Царица с сыном как раз воротилась от обедни. Сияло все вокруг, деревья зеленели небывало — очень уж теплым выдался май, птицы пели как ошалелые. Зелень, голубое небо, алая, словно огнем горящая новая рубашечка царевича… Ожерелок[5] ее был расшит жемчугом.
Пришли во дворец. Царевич снова запросился погулять. Марья Федоровна пыталась его удержать: дескать, уже на стол накрывают, вот откушаешь — и гуляй себе, но в мальчишку словно бес вселился. Так всегда бывало, когда кто-то осмеливался ему перечить.
Марья Федоровна гладила его по голове, уговаривала, насыпала полные пригоршни орешков — и уже почти успокоила, как принесло Василису.
— А что день на дворе сияет! Что ребят на дворе, царевич, милый! — запела сладким голосом. — Пойдем-ка погуляем до обеда, покажу, чем там забавляются.
И, даже не поглядев на царицу, словно той и не было здесь, схватила Дмитрия за руку и повела вон из горницы.
Того и вести не надо было! Мигом вырвал руку у Василисы, стремглав слетел по лестнице — и тотчас со двора зазвенел его веселый голос.
Марья Федоровна и не хотела, а улыбнулась: «Может, птицу какую ребята принесли? Ладно уж, пускай повеселится дитя». И почти в ту же минуту послышался крик няньки Арины. Отчаянный, пронзительный, душераздирающий!
Марья Федоровна помертвела и несколько мгновений не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой.
— Царевич! — собственный крик вернул ей способность двигаться. Не помнила, как слетела с лестницы, как оказалась во дворе.
И тут снова подкосились ноги при виде Арины, которая стояла на коленях и поддерживала голову лежавшего на земле Дмитрия.
Горло его было в крови. Рядом, на земле, лежал окровавленный нож, а чуть поодаль, озираясь затравленно, словно волки, стояли Битяговские с Качаловым да Оська Вол охов, которого все силилась прикрыть собой Василиса…
Спустя немалое время прибыли из Москвы расследователи во главе с князем Василием Ивановичем Шуйским. Принялись расспрашивать народ.
Выходило, что дело было так: когда мамка Василиса вывела царевича во двор, к нему подошел Осип Волохов и сказал:
— Дивно хорошо у тебя ожерелье новое, царевич. Дай-ка погляжу.
Мальчик вскинул голову, красуясь. В это время Осип резко тряхнул рукой, и из рукава его высунулся нож, которым он и чиркнул по горлу царевича. Тот упал, как стоял, заливаясь кровью… Кормилица Арина Жданова бросилась к нему, прижала к себе и принялась кричать, взывая о помощи. Осип же и Битяговские рвались к нему с ножами и пытались оттащить Арину.
На крик из дому выскочила царица и ее родня. Суматоха поднялась страшная! Брат царицы Афанасий схватил царевича — никто не мог понять, жив мальчик еще или мертв, — бегал с ним туда-сюда. Марья же Федоровна словно обезумела. Вместо того чтобы оказать помощь сыну, она схватила валявшееся в стороне полено и принялась что было мочи охаживать Василису Волохову. Потом упала без чувств. Битяговские и Волоховы с Качатовым рванулись было бежать, однако в ворота ворвался народ.
Оказывается, тревогу поднял Огурец, пономарь церкви Спаса, который в эти минуты стоял на колокольне и видел оттуда все, что происходило на царском дворе. Он и ударил в набат.
Суматоха на царском дворе воцарилась необычайная! Когда люди несколько угомонились, им сообщили, что спешно унесенный в дом царевич умер от потери крови. Битяговских с Качаловым и Осипом Волоховым народ забил до смерти.
Ко времени приезда следователей — их возглавлял Василий Шуйский — царевича уже похоронили. Могилку его князь Шуйский видел, ну а трупа, конечно, видеть не мог. Все, что князю оставалось, это снять допросы со всех присутствовавших. Что он и сделал со всем тщанием. Опросил десятки горожан, селян, жильцов, слуг, холопов… Не снял допроса только с царицы Марьи Федоровны и брата ее Афанасия. Царица-де лежала в горячке, ну а Афанасий Нагой куда-то безвестно отлучался и воротился в Углич только в последний день работы следователей. К тому времени князь Шуйский уже сделал вывод из происшествия.
Выходило, что дети играли в тычку острыми ножами, царевич взял да сам себя и поранил. Ведь известно, что он страдал черной немочью, вот тут и случился, на беду, такой припадок. Битяговские, нарочно присланные следить за порядками в Угличском дворце, кинулись к мальчику на помощь, но глупая нянька Арина Жданова, по бабьему своему неразумению ни в чем толком не разобравшись, подняла крик и учинила переполох. Царица и ее родичи приняли Битяговских, Волоховых и Качалова за лиходеев и учинили с ними расправу — вместо того чтобы помощь подать раненому. Неудивительно, что он умер от потери крови. То есть виновных и искать не надобно — виновны во всем одни только Нагие. Они за царевичем недосмотрели, по их наущению погубили безвинных людей. Им за все и ответ держать!
Такой доклад был срочно отправлен в Москву, к царю Федору Ивановичу (читай — к его шурину Борису Федоровичу). Почти незамедлительно после этого прибыл государев гонец с распоряжениями покарать всех примерно.
Марью Федоровну постригли насильственно и в закрытом возке увезли в Выксунский монастырь. Нагих сначала пытали в темницах и застенках, добиваясь признания, что царевич убил себя сам (эти глупые люди почему-то никак не желали соглашаться с выводами следователей и самого князя Шуйского, все пытались обвинить Битяговских!), а потом разослали по дальним монастырям и селениям — под самый строгий надзор властей. Двести обывателей Углича погибли под пытками, множеству народа урезали языки, большинство населения было приговорено к ссылке в Пелым. Пока осужденные собирались, первым в Сибирь отправился колокол церкви Спаса, включенный в огульную опалу угличан. За то, что возвестил о нападении на царевича.
В Москве, впрочем, ходили слухи, что истинную правду о случившемся в Угличе знает только князь Шуйский.
На самом же деле знал ее совсем другой человек — Афанасий Нагой… Но не сказал он этой правды ни под пытками Шуйскому — из ненависти к Годунову, ни даже сестре своей Марье Федоровне — из жалости к ней. Так и пошла весть по земле Русской: умер-де в Угличе царевич Дмитрий.
Умер. Нету его больше. Царство ему небесное!
Аминь.
И та, что звалась его матерью, тоже все равно что умерла в заснеженной лесной глуши. Царство и ей небесное, бывшей государыне Марье Нагой!
Она провела здесь четырнадцать лет, а смирения — последнего прибежища отчаявшихся душ — так и не обрела. Мало того, что ее лишили последней радости в жизни, так еще и загнали в эту Тмутаракань, на край белого света, заперли в убогой келейке, приставили сторожей, от которых Марфа не видит ничего, кроме грубости и поношений. Какие-то звери в образе человеческом! Держат на хлебе и воде, ни шагу за порог сделать не дают, никого к опальной инокине не подпускают. Ну что ж, все понятно: страшится Борис, что хоть кому-то обмолвится она об истине — не той, которую представил ему верноподданный хитрый лис Василий Шуйский, а об истинной правде о том, что произошло в тот страшный день в Угличе, вот и содержат инокиню, будто самую страшную преступницу.
Разве удивительно, что не смягчалось ее сердце? Разве странно, что скорбь о сыне сменялась в ее душе приступами бешеной злобы против Годунова? Ненависть к нему сделалась смыслом ее существования. Некогда, во дворце Грозного, молоденькая Марья Нагая жила одной мечтой: родить государю сына, чтобы избегнуть страшной участи своих предшественниц, не оказаться заточенной в монастыре. Сына она родила, но монастыря так и не избегнула. И теперь молила господа, мечтала об одном: покарать злодея! Покарать Годунова!
Теперь уже царя…
Годы шли, шли, шли. Совсем покосилась убогонькая келейка Марфы, сгорбилась и сама инокиня, ее лицо, лицо еще не старой женщины — некогда красивое лицо — избороздили глубокие морщины, однако мысль о мщении Годунову не покидала ее.
И вот наконец она поняла, что мольбы ее дошли-таки до бога!
За все четырнадцать лет заточения только единожды покидала инокиня Марфа место своего заточения. Тогда ее срочно увезли в Москву — в Новодевичью обитель. Туда к ней прибыли высокие гости. Это были сам государь Борис Федорович и его жена Марья Григорьевна, дочь Малюты Скуратова.
Инокиня знала причину, по которой ее выдернули из лесной глуши. Незадолго до этого старый священник, служивший обедню в Выксунском монастыре, провозгласил анафему какому-то Гришке Отрепьеву, расстриге и вору, именующему себя царевичем Дмитрием, погребенным в Угличе. Марфа тогда чуть не упала прямо посреди церковки. Гришка Отрепьев? Кто такой Гришка Отрепьев? Откуда он взялся и почему? Как посмел назваться именем ее сына?!
Но за одно она была благодарна этому неведомому человеку: за то, что он заставил насмерть перепугаться царя Бориса… убийцу Бориску Годунова!
Понятно, почему он приехал с женой. Когда колеблется трон под Борисом, колеблется он и под супругой его. А потому и злобствовала Марья Григорьевна, стоя подбочась пред сухоликой, сухореброй, источенной жизнью и лишениями инокиней Марфой, потому и орала истошно:
— Говори, сука поганая, жив твой сын Дмитрий или помер? Говори!
Монахиня, почуяв силу свою и слабость государеву, вдруг гордо выпрямилась и ответила с долей неизжитого ехидства:
— Кому знать об этом, как не мужу твоему? Намекнула, словно иглой кольнула в открытую рану!
Борис — тот сдержался, только губами пожевал, точно бы проглотил горькое, ну а жена, вдруг обезумев от ярости, схватила подсвечник и кинулась вперед, тыркая огнем в лицо инокини:
— Издеваться вздумала, тварь? Забыла, с кем говоришь? Царь пред тобой!
Марфа уклонилась, попятилась, прикрылась широким рукавом так проворно, что порывом задула свечку:
— Как забыть, кто предо мной? Сколько лет его милостями жива!
Снова кольнула! Снова пожевал царь губами, прежде чем набрался голосу окоротить жену:
— Царица, угомонись. Угомонись, прошу. А ты, инокиня, отвечай: жив ли сын твой?
— Не знаю, — ответила монашенка, морща иссохшие щеки в мстительной ухмылке. — Может, и жив. Сказывали мне, будто увезли его добрые люди в чужие края, да там и сокрыли. А куда увезли, выжил ли там, того не ведаю, ибо те люди давно померли — спросить некого!
И больше от нее не добились ни слова ни царь (не умолять же, не в ножки же ей кидаться!), ни царица, как ни супила брови, ни кривила рот, как ни бранилась.
А между тем ей было что рассказать…
Она могла бы, к примеру, вспомнить тот последний денек во дворце. Только что ушел от нее дьяк Власов, сообщивший о грядущей ссылке в Углич. Закрылась за ним дверь, и царица подозвала сына, прижала его к себе. Он рос маленьким, худеньким, слабеньким. Ах как тряслась она над ним, как боялась каждого кашля, каждой самой малой хворости! Дитя ее. Смысл ее жизни и сама жизнь. Даже страшно подумать, что только будет с нею, если с царевичем что-то случится. Всякое может быть, впереди долгая дорога, пусть и под охраной, а все же… Нападут в лесу разбойники — может статься, тем же Годуновым подосланные, — перебьют всех…
День до вечера тянулся небывало долго. В задних комнатах копошились девки, собирали вещи царицы и царевича, готовясь к дороге, а Марья Федоровна все так же сидела в углу светлицы с сыном на коленях, томимая страшным предчувствием, что проводит с ним последние мгновения.
«А ежели там, во дворце, государь переменит решение и прикажет отнять у меня Митеньку? Меня — в монастырь, его… Нет, лучше не думать, не думать о таком. Коли станут убивать — пускай уж вместе убивают!» .
Внезапно двери отворились, и на пороге появился стрелец.
Что такое? Зачем? Во дворец пора идти? Но к вечерне еще не звонили! Зачем он пришел? Почему лицо прячет? Почему кафтан сидит на нем, словно снят с чужого плеча, а бердыш трясется в руках?
Одурманенная своими страхами, Марья Федоровна хотела закричать, но горло стиснулось.
— Тише, Марьюшка! — вдруг промолвил стрелец знакомым голосом, и царица не поверила ни глазам своим, ни ушам. Это был голос ее брата Афанасия. Это он сам стоял перед нею в одежде стрельца!
— Господи, Афоня! Да что же это?.. — слабо вымолвила Марья Федоровна. — А мне сказали, ты с отцом и Михаилом под стражею.
— Правду тебе сказали, — буркнул брат. — Ушел чудом, только чтоб с тобой поговорить. Несколько минут у меня, как бы не застали здесь. Не помилуют! Но не прийти я не мог. Дело-то о жизни и смерти идет!
— О чьей смерти? — затряслась она, крепче стискивая сына.
Брат не ответил, бросил на ребенка многозначительный взгляд.
Да что проку спрашивать? И так известен ответ заранее.
— Разбойники… в лесу… — слабо залепетала она, выговаривая свои придуманные страхи, которые вот-вот могли сделаться явью.
Афанасий мгновение смотрел непонимающе, потом покачал головой:
— Вон ты про что. Нет, я не думаю, чтобы так быстро все случилось. Даже Бориска, каков он ни есть наглец, не решится на убийство царевича тотчас после смерти его отца. Вот тут уж точно выйдет бунт немалый! Бориску народ не жалует, только дурак не поймет, чьих рук дело это нападение. Нет, думаю, до Углича мы доедем спокойно, да и там какое-то время поживем. А вот спустя год, два, много — три… Тут надо будет во всякий день ждать беды. Я, пока суд да дело, поговорил с одним умным человеком… — Афанасий бросил значительный взгляд на сестру. — Тот человек сказал, что Бориса нам очень сильно нужно опасаться. Он вбил себе в голову, что суждено ему царем на Москве быть. Мономаховой шапки по своей воле никогда, ни за что из рук не выпустит. И я с этим человеком во всем согласен, я ему верю, как самому себе. Не стану имени его называть — скажу только, что он-то и пригрел на груди эту змею, укуса которой мы теперь так боимся. И сам же от Бориски вместе с нами пострадал. Если бы Годунов сейчас с нами не расправился, а с Федором бы что-то случилось, человек сей за малолетством Дмитрия был бы настоящим правителем на Москве. Теперь смекаешь, о ком речь веду?
Марья Федоровна уставилась на брата возбужденными темными глазами.
Вельский! Это он на Вельского намекает! Именно Вельский пристроил во дворец своего родственника Годунова. Именно Вельский вместе с Нагими пострадал от его происков. Именно Вельского царь Иван Васильевич перед смертью назначил опекуном Дмитрия. Значит, Афанасий говорил о судьбе царевича с Вельским!
— Да, да… — выдохнула Марья Федоровна. — И что он сказал?
— Он сказал, что спасать царевича нужно. И не только он так считает. С ним задумали это и… — Афанасий шепнул еще одно имя.
Марья Федоровна только покачала головой.
Афанасий говорит необыкновенные вещи. Значит, Вельский в сговоре с Романовыми, родственниками покойной царицы Анастасии? Да, их не может не пугать внезапное возвышение безродного выскочки Годунова!
— Спасать царевича, — пробормотала она. — Но как?
Брат мгновение молча смотрел на молодую женщину, и в глазах его вдруг плеснулась такая жалость, что ей стало еще страшней, чем прежде.
— Как? — повторила дрожащим голосом.
Афанасий склонился к сестре и начал что-то быстро шептать ей на ухо. Марья Федоровна сначала слушала внимательно, потом отстранилась и слабо улыбнулась:
— С ума ты сошел?.. Да как же… да мыслимо ли такое?!
— Трудно сделать сие. Но возможно, — кивнул Афанасий. — Он уже все продумал. У него есть один родственник, а у того родственника…
— Да нет же, нет! Мыслимо ли вообще такое представить, допустить! — перебила Марья Федоровна чуть не в полный голос, но тут же зажала рот рукой. — Чтобы я… чтобы мой сын…
А мыслимо ли представить, как. ты над гробом своего сына забьешься? — сурово глядя на сестру, проговорил Афанасий. — Ты не забывай, Марьюшка: жизнь и смерть царевича — это и наша жизнь и смерть. Отдадим его Годунову на заклание — все равно что сами головы на плаху сложим. А подстелем соломки — глядишь, и переменится когда-нибудь наша участь к лучшему, к счастливому. Я сейчас уйду, а ты сиди, думай над тем, что сказано. Тут ведь и правда дело о смерти или жизни идет.
— Господи… — выдохнула Марья Федоровна, заламывая руки, и Афанасий глянул на нее с жалостью:
— Бедная ты моя! Как мы радовались, когда царь тебя в жены взял! А выпало слезами кровавыми умываться. Но ничего, попомни мои слова — будет и на нашей улице праздник! Нам бы только царевича от неминучей смерти спасти…
Афанасий быстро обнял сестру, на миг крепко, крепче некуда, прижал ее к себе — и выскользнул за дверь…