— Вы сами понимаете, иначе они никакого интервью не дадут: они терпеть не могут, чтобы к ним ходили на дом, — сказал Альфред Исаевич, явно рассчитывая на доверчивость Васи и не смея поднять глаза на Федора Павловича, который только мрачно на него посмотрел: оба они были убеждены, что из десяти известных людей девять не только примут у себя на дому интервьюера, но с удовольствием пешком побегут для интервью за город.
Главный редактор согласился с доводами Альфреда Исаевича, и для него был получен входной билет в ложу журналистов. Это было половиной победы: дон Педро, сияя, принимал поздравления.
Открытие думской сессии было назначено на 19-ое ноября. Альфред Исаевич явился рано, в приятном и приподнятом настроении духа. Он даже оделся для этого случая несколько более парадно, чем всегда. Под мышкой у него был солидный, крокодиловой кожи портфель с инициалами А. П., а в кармане вместо старой, потрепанной, новенькая записная книжка с остро очиненным карандашом в боковом кружке.
Дон Педро бывал в Таврическом Дворце и раньше, знал многих депутатов, однако он не был своим человеком в Думе. Все очень ему нравилось. Приятен был самый переход с полутемной, сырой и грязной улицы в ярко освещенное, хорошо натопленное здание. Приятны были и будки по сторонам палисадника, и монументальный швейцар у входа, и думская стража в черных мундирах с тесаками, и замысловатый потолок аванзала, казавшийся куполом, а на самом деле плоский. Теперь все это, и швейцар, и стража, и купол, составляло как бы собственность дона Педро. Сторож проверял температуру у термометра. Альфред Исаевич тоном завсегдатая спросил у сторожа, собрался ли уже
«Заре» полагалось место в нижней ложе, предназначенной для газетной аристократии. Как раз в ту минуту, когда дон Педро вошел в ложу, в зале заседаний зажглись люстры и осветили пюпитры светло-желтого дерева, трибуну, золотой орел, огромный портрет императора, ходивших по залу людей с серебряными цепями. Ложа журналистов, как и зала, еще была почти пуста. В углу, в первом ряду, сидел Браун. «Верно, по иностранному билету», — подумал удивленно дон Педро. Он поклонился довольно холодно. Альфред Исаевич выбрал место во втором ряду, прислонил к спинке стула портфель и вынул газету, чтоб можно было без неловкости воздержаться от всякого разговора с мрачным профессором. «Неприятная фигура», — подумал дон Педро, поглядывая из-за газеты на Брауна, который с очень утомленным видом неподвижно сидел в своем кресле, опустив руки на барьер. Читать Альфреду Исаевичу не хотелось. Он посидел немного, затем поднялся, положил для верности на свой стул еще футляр от очков, пожалев, что клеенка на футляре отклеилась, и вышел из ложи в свое будущее царство, в
В кулуарах уже были люди: дон Педро беспрестанно раскланивался со знакомыми. Некоторые депутаты, притом не только близкого, но и враждебного лагеря, имевшие основание быть недовольными «Зарей», очень любезно здоровались с ним, называя его по имени-отчеству. Они подтвердили Альфреду Исаевичу то, что он еще раньше слышал в редакции: со стороны крайней левой ожидается обструкция против нового правительства. Дон Педро качал головой с нейтральным, неопределенным видом. В душе он нисколько не сочувствовал обструкции. Как человек пожилой и солидный, Альфред Исаевич уважал принцип власти: а в этом пышном великолепном дворце, где все были так любезны и учтивы, обструкция казалась ему ни с чем несообразным, неподобающим делом.
Желая хорошо ознакомиться со своим дворцом, дон Педро заглянул в зал комиссий, посмотрел почтовое и врачебное отделения, затем зашел в буфет, где, весело разговаривая, завтракали и пили чай депутаты. В пожилом человеке, закусывавшем у стойки, дон Педро с удовлетворением узнал одного из второстепенных министров, в свое время давшего ему интервью. Альфред Исаевич поклонился с достоинством: министр был министр, однако дон Педро чувствовал себя представителем «Зари»: так молодой советник посольства, заменяя посла, с особым достоинством беседует с иностранным премьером, зная, что и на второстепенной должности представляет великую державу. Тем не менее ответный поклон министра был приятен Альфреду Исаевичу. Он все яснее чувствовал, что становится частью огромного, могущественного организма: благодаря кусочку картона с пропечатанной фотографической карточкой, хранившемуся у него в боковом кармане, и министр как бы ему принадлежал. Водку в думском буфете подавали без обычной маскировки. Дон Педро спросил рюмку зубровки, энергичным движением опрокинул ее в рот, — он всегда пил водку с таким видом, точно брал штурмом крепость, — закусил зубровку семгой, хоть не был голоден, и в самом лучшем настроении, еще повеселев от водки, вернулся в Екатерининский зал. Об его комфорте здесь очень заботились. «Только родильного отделения не хватает, — подумал он. — И совершенная ерунда эта обструкция…»
У стола с журналами толпились депутаты. Дон Педро посидел в удобном кожаном кресле, прислушиваясь к разговорам. Говорили почти исключительно о предстоящей обструкции. Одни говорили о ней сочувственно, другие возмущенно, но и у тех, и у других чувствовалось оживление и даже радость, точно все с удовольствием ждали нового зрелища. Дон Педро вынул записную книжку, поставил на первой странице число и набросал несколько строк, хотя отдел «кулуары» еще не был ему поручен. От противоположного стола, где расписывались в книге члены Думы, своей быстрой энергичной походкой подошел князь Горенский. «Уж не взять ли у него интервью?» — подумал Альфред Исаевич. Однако он тотчас признал князя слишком молодым для анкеты.
— Вы как здесь? — спросил Горенский, быстро и крепко пожимая ему руку. — Ведь от «Зари» у нас Кашперов?
— Кашперов сам по себе, а я тоже сам по себе, — ответил Альфред Исаевич. — Нашей газете необходимо отображение внутреннего мира Думы, и я, вероятно, возьму на себя этот отдел. Что, князь, будет обструкция?.. Я не отрицаю, конечно, целесообразности этого метода борьбы при известной конъюнктуре, но вопрос в том, поскольку это отвечает задачам текущего момента?
— Да, наши левые твердо решили, — сказал князь. — По-моему…
Мимо них неуверенной походкой, робко и нервно оглядываясь по сторонам, прошел тот министр, который только что закусывал в буфете. Князь сухо с ним раскланялся.
— Вот она, звездная палата, — насмешливо сказал он. — Кстати, Столыпин последний из них умел носить сюртук.
— Ведь этот из простых, отец его был простой мещанин… Странно все-таки, что интересы поместного класса представляют выходцы из мещан, а интересы надцензовой демократии кровный рюрикович князь Горенский, — сказал, улыбаясь, дон Педро.
— А мне совершенно все равно, из простых он или не из простых, — с равнодушным видом ответил князь (хотя ему было приятно замечание журналиста). — Важно то, что и он, и они все никуда не годятся.
«Нет, я все-таки возьму у него интервью», — решил дон Педро. Он изложил князю свою просьбу. Лицо Горенского тотчас приняло серьезное, сосредоточенное выражение.
— Важная проблема, которую как нельзя более своевременно ставит газета «Заря»… — начал он. Но в эту минуту в зале зазвонил электрический звонок.
— Я буду к вашим услугам после заседания, — сказал Горенский, пожимая руку Альфреду Исаевичу. По Екатерининскому залу, в предшествии человека с золотой цепью, шел председатель Государственной Думы, за ним еще несколько человек в сюртуках. Звонок продолжал звонить. Депутаты, оживленно разговаривая, устремились в залу заседаний. Дон Педро поспешно вернулся в ложу, теперь переполненную до отказа, отыскал глазами Кашперова, очень корректно с ним раскланялся и, устроив себе пюпитр из портфеля, положил на него книжку. Председатель Думы уже сидел на трибуне. Его голова приходилась в уровень с концом шпаги Императора. Несколько ниже пристав, оглядывая быстро наполнявшийся зал, придерживал рукой пресс-папье, положенное на кнопку электрического звонка, — видимо, этот прием доставлял ему удовольствие. Когда зал заполнился, пристав снял с кнопки пресс-папье. Электрический звонок оборвался, тотчас раздался другой. Председатель резким властным движением встряхнул в руке медный колокольчик.
— Заседание Государственной Думы открывается.
XXXIV
«Да, это и есть наше главное окно в Европу, и только отсюда могло бы прийти спасение», — думал Браун, вглядываясь в новую для него картину русского парламента. Зрелище это доставляло ему почти такое же удовлетворение, как Альфреду Исаевичу. Он вдобавок находил, что Таврический дворец превосходил великолепием и размахом западные парламенты. «Да, эти люди продолжают дело Петра, хотят ли они того или нет… Я родился европейцем, европейцем умру, в Азии мне делать нечего и любоваться Азией я не стану, — думал он, невольно удивляясь собственному умеренному настроению. — Внешний вид Государственной Думы, блеск Таврического дворца, очевидно, ничего не доказывают… Но я живой человек, а не машина для выработки „стройного образа мыслей“ и, как живой человек, поддаюсь впечатлениям… Веками лилась в мире кровь для того, чтобы это создать. Что толку в шуточках Федосьева? Что может он предложить взамен этого? Что толку и в моих мыслях, разрушительностью которых я забавлялся, как юноша? Я пробовал устроиться с комфортом в пороховом погребе и еще других приглашал в гости. Но на всякий случай устроил себе и более удобную идейную квартиру, разделив стеной философию и практику. Я могу думать и проповедовать что мне угодно, — эти учреждения, надоевшие пресыщенным людям, эти идеи, ставшие общедоступными благодаря пролитой за них крови, очень надолго переживут и мою философскую схему, и принцип одновременного жительства в нескольких идейных квартирах…
Как часто я завидовал простым, неглупым, хорошим людям, вовремя, т. е. на третьем десятке лет, выкинувшим из головы и логическую похоть, и мечты о славе, честно и мужественно прожившим жизнь для семьи, для детей, для доброго имени на одно-два поколенья? Я всегда чувствовал превосходство их простоты, хотя не знал, как обосновать это превосходство? Но есть, по-видимому, и идеи, подобные таким людям: честные, простые и мужественные идеи, над которыми легко издеваться и которые заменить нельзя, не повергая себя в самое мучительное состояние, хотя бы с сотней парадно обставленных идейных, душевных квартир и с присвоенным себе правом беспрепятственного переезда из одной квартиры в другую…»
Ложа журналистов понемногу наполнялась. Соседи смотрели на Брауна с любопытством. В зале заседаний еще почти никого не было. Браун обвел взглядом места для публики. Ему запомнился студент, сидевший в первом ряду, — такое жадное любопытство, такой восторг были написаны на его лице. «Теперь по ночам во сне будет мечтать, как бы выпало это счастье, стать депутатом», — подумал Браун.
— Нет, сегодня поздно начнут, я знаю, — сказал около него кто-то.
Браун вышел из ложи и, плохо ориентируясь в Таврическом дворце, пошел по коридору налево. У полузакрытой двери не было сторожа. За ней зал был пуст. Только в конце, нервной походкой, видимо, кого-то поджидая, расхаживал пожилой человек в синем пиджаке. Браун направился наудачу дальше. Чиновник, сидевший за столом в галерее, окинул его быстрым внимательным взглядом, поспешно встал и направился к Брауну.
— Вам кого угодно? Правительство сейчас выходит…
Браун отошел назад и остановился у огромного окна. Отодвинув штору, он увидел в полутьме сад, голые деревья, печальное озеро. «Вот где должны были бы
Из галереи вышло несколько человек в сюртуках. Один из них неестественно улыбался, стараясь казаться спокойным. У других лица были бледные и растерянные. «Вот они, преемники Потемкина! — подумал Браун. Два шествия слились в его представлении, как два снимка на одной фотографической пластинке. — Горе власти, которая перестала себя чувствовать властью…» Надоедливый звонок оборвался. Браун направился назад в ложу. У дверей коридора теперь находился чиновник. Он удивленно посмотрел на Брауна, попросил билет и недовольным тоном, хоть учтиво, заметил, что в Полуциркульный Зал могут входить только члены Государственной Думы. Сильный шум вблизи вдруг прервал слова чиновника. Из залы заседаний донеслись крики, гул голосов, отчаянный стук пюпитров.
— Ложа журналистов вон там, — сказал чиновник, поспешно отходя от Брауна.
Дверь ложи была раскрыта настежь, но пробраться туда было невозможно, — так была набита людьми ложа. Из зала несся бешеный крик: «Долой!.. В отставку!..» Браун остановился в недоумении. «Стоило хлопотать о билете… Не надо было выходить…» На пороге обменивались впечатлениями оставшиеся без мест журналисты.
— Безобразие!
— Исключать всех…
— Силой выведут, если не выйдут сами.
— Неслыханный позор!
— Что ж тут неслыханного? Горемыкина и не так встречали.
— Pour du chahut, c'est du chahut,[43] — с некоторым удовлетворением в голосе пробормотал выходивший из ложи французский журналист. Он пожал плечами, захлопнул тетрадку и пошел по коридору направо. Браун направился за ним. В Екатерининском зале он остановился. «Что ж, уходить или еще подождать?» — спросил себя озадаченно Браун. Он сел в кресло, взяв со стола журнал. Какой-то запоздавший депутат взглянул на него с изумлением, пробегая в зал заседаний. Сквозь раскрывшуюся дверь с новой силой донеслись крики, стук, гул. По Екатерининскому залу быстро прошел отряд думской охраны. На пороге показался старый, седой человек с взволнованным, бледным лицом. Увидев солдат, он схватился за голову и бросился назад в зал заседаний.
«Вот он, Рок, — думал Браун. — Я не могу обосновать эту мысль, не могу даже найти для нее определения. Это последний логический обрыв… Порою мне казалось, что под красивым словом скрывается лишь мое отвращение от жизни, в котором нет ровно ничего замечательного… Но что же здесь я чувствую яснее, чем идею Рока? Да, отсюда могло прийти спасение, — и оно не придет. Поздно… Овладела всеми нами слепая сила ненависти и ничто больше не может предотвратить прорыв черного мира…»
Часть вторая
I
— Николай Петрович, я вам возвращаю дело, — слегка грассируя, сказал товарищ прокурора Артамонов, входя в камеру следователя. — А у вас, кажется, лучше топят? Уж очень везде холодно… Я вам не помешаю?
— Нисколько, Владимир Иванович, садитесь. — ответил Яценко, здороваясь и кладя на стол папку № 16. — Неужели так быстро все прочли?
— О, нет, только пробежал главное. На некоторых ваших допросах я ведь был. Очень жаль, что не мог присутствовать при всех… пока я знаю дело только в общих чертах, вот, когда кончите, займусь им вплотную… Вы, кстати, когда думаете кончить?
— Вероятно, завтра вызову Загряцкого для предъявления ему следствия.
Артамонов только вздохнул, глядя на папку.
— Бог даст, он смилуется и откажется от чтения? Ведь вы ему все копии выдали… Я, правда, вам сейчас не мешаю?
— Да нет же… Опять вы нынче выступали, что-то уж очень часто в последнее время? — спросил Яценко, показывая глазами на новенький форменный сюртук товарища прокурора, очень ловко облегавший его осанистую фигуру крупного, сорокалетнего человека. Артамонов, не провинциал, а коренной петербуржец, никогда не надел бы форменного платья, если бы не выступать в суде. — У Брунста сюртук шили?
— Нет, у Дмитриева. Не хуже шьет и берет дешевле, чем Брунст.
Яценко слегка улыбнулся. Он знал, что Владимир Иванович, человек богатый и широкий, нарочно немного прибедняется в разговоре с ним, как бы для установления равенства. Эта, все же чуть-чуть заметная, деликатность, ничего не стоящая богатым людям, не раздражала Николая Петровича. Он любил Артамонова, хотя расходился с ним в политических взглядах: товарищ прокурора, вышедший из Училища Правоведения и отбывавший службу вольноопределяющимся в одном из аристократических полков, держался взглядов консервативных. Впрочем, в последнее время он, как все, либеральничал и бранил правительство. Самый вид этого жизнерадостного, красивого, немного легкомысленного барина, всегда прекрасно одетого, пахнущего какой-то необыкновенной, бодрящей lotion,[44] был приятен Николаю Петровичу. В особенности же он ценил безупречную порядочность Артамонова. Чем старше становился Яценко, тем меньше он от людей требовал и тем больше ценил те простые, редкие качества, которые он определял словом джентльменство.
— Чаю не хотите ли? Пошлю в буфет.
— Нет, благодарю вас, я сам только что из буфета. Там Землин и Кременецкий меня задержали.
— Землин? Ах, да, фон Боден…
— Урожденный фон Боден. Фамилию новую выхлопотал, а частицы фон ему жалко… Не люблю немцев… Я знаю, вы мне не прощаете германофобства.
— Дались же вам эти немцы! — сказал, улыбаясь, Яценко. Николай Петрович чувствовал, что Артамонов в душе ровно ничего против немцев не имеет: по крайней своей впечатлительности, он только принял — без всякой злобы — единственное «фобство», сразу разрешенное и правой, и левой печатью.
— Кременецкий сияет, как медный грош, — продолжал Владимир Иванович. — Он при мне провожал к выходу эту самую нашу даму, госпожу Фишер… Поцеловал ей на рыцарский манер ручку, смотрит по сторонам этаким трубадуром. А красивая дама, Николай Петрович, правда?
— Ничего…
— Ничего?.. — недовольно протянул Артамонов. — Так-с… Я об этом нашем деле и хотел побеседовать. Заранее прошу сделать поправку на мое недостаточное пока знакомство с производством… Между нами комплиментов, слава Богу, не требуется, — вставил он шутливо, — разумеется, вы следствие произвели, как всегда, образцово. Но сказать, что я вполне удовлетворен результатами, по совести не могу…
— И я не могу. Никак не могу.
— Вы, однако, совершенно уверены, что убил Загряцкий?
— Я лично почти уверен… Но, во-первых, это
— То то и есть. Так вот, сначала о вашей внутренней уверенности. Прежде всего, как вы себе представляете самую картину убийства? Мне кое-что в ней неясно.
— Я себе представляю дело так. Фишер приехал туда незадолго до девяти часов вечера. Это точно установлено согласными показаниями… — Николай Петрович взял папку № 16 и перелистал бумаги… — согласными показаниями извозчика Архипенко, которые его туда отвез, и двух служащих гостиницы, — они видели, как он в девятом часу уехал из «Паласа»… Показанием извозчика твердо установлено также и то, что Фишер приехал на квартиру один.
— Это очень существенное обстоятельство.
— Очевидно, у них было условлено, что туда же приедет и Загряцкий. Кто из них приехал раньше, сказать с полной уверенностью не могу, да это и не так важно. Я склонен думать, что раньше приехал Фишер. В своей записке Фишеру Загряцкий обещает быть «там, где всегда» в десять часов. Правда, мы не имеем доказательства, что записка относилась именно к этому вечеру: она числом не помечена, конверт не сохранился, и дня доставки выяснить не удалось. Но записка может свидетельствовать о характере их встреч вообще…
— Виноват, я вас перебью: защита, конечно, скажет, что человек, замышляющий убийство, никогда не пошлет такой записки, — слишком грозная улика.
— Верно. Не всегда, правда, такие записки сохраняются, и, как вы лучше меня знаете, не всегда убийца обо всем подумает, — иначе какое же преступление можно было бы раскрыть? Но я и в самом деле склонен думать, что записка относилась к одной из предыдущих встреч. Встречались они в этой квартире не раз, и Петрова, швейцариха, признала в Загряцком человека, который бывал в доме с Фишером. Он, впрочем, этого и сам не отрицает.
— Но ведь и женщины должны же были явиться?
— Да, конечно. Здесь возможны два предположения. Либо женщин этих по уговору взялся привезти Загряцкий, — тогда он мог сказать Фишеру, что их что-либо задержало, что они приедут позднее. Либо женщин вызывали по телефону, — тогда до телефонного звонка, должно быть, дело не дошло. Очень нетрудно и симулировать телефонный разговор: Загряцкий мог снять трубку и фиктивно пригласить женщин, якобы вызвав нужный номер… Отпечатка пальцев на телефонной трубке не найдено. Первое предположение более правдоподобно. Как бы то ни было, и сыскная полиция с Антиповым, и свидетели по дому твердо стоят на том, что женщин в тот вечер не было, и я всецело к этому мнению присоединяюсь. Не тронута была, как вы знаете, и постель. Разумеется, никакие женщины следствию и не объявлялись.
— Еще бы они объявились! — с удивлением подняв брови, сказал Артамонов. — Кто же станет добровольно ввязываться в такую историю?
— У Антипова в этом мире большие связи, и никто из его осведомителей ему ничего указать не мог. Не удалось установить и личность женщин, которые бывали на квартире прежде. Это одно из слабых мест следствия, все мои усилия ни к чему не привели. И швейцариха, и дворник дома, и Загряцкий утверждают, что женщин вызывал сам Фишер и что они их по именам не знали. Отрицать такую возможность нельзя: может, и не знали. Наш полицейский розыск оказался в этом деле кое в чем не на высоте…
— Ах, да, кстати, — сказал вдруг Артамонов. — Или, вернее, некстати… Вы знаете новость? Федосьев на днях увольняется в отставку.
— Неужели? Об этом, впрочем, говорят давно. Говорили, я помню, еще до убийства Распутина.
— Но теперь, по-видимому, решено окончательно, я в министерстве слышал… Извините, что перебил вас. Итак, дальше, я вас слушаю.
— Остальное ясно. Они остались вдвоем и, в ожидании женщин, решили выпить вина. Загряцкий незаметно всыпал яд. Смерть последовала почти мгновенно… Затем Загряцкий вышел из дому и удалился. В одиннадцатом часу Петрова уже спала, и выйти незаметно было очень легко.
— Это, однако, опять слабое место. Загряцкий вошел в дом — никто его не видел. Вышел из дома — тоже никто не видел. Точно бестелесное существо. Конечно, все это вполне возможно, но наглядности нет, — вы меня понимаете? На Загряцкого прямо ничто не указывает. Ведь могли же бывать на квартире и другие люди.
— Однако, швейцариха видела только его, и сам он не мог назвать никого из других людей, якобы на той квартире бывавших. Это очень неправдоподобно: веселящиеся люди такого сорта обычно знают друг друга. По своей инициативе никто из бывавших там ко мне не зашел.
— Радости от огласки таких похождений мало… А правда, Николай Петрович, пошлите за чаем, я, пожалуй, выпью стаканчик.
— Конечно, выпейте.
Яценко встал и, кликнув сторожа, отдал распоряжение.
— Скорее всего, — сказал он, вернувшись и садясь снова за стол, — скорее всего, никто другой на этой квартире не бывал. Загряцкий был и главным собутыльником Фишера, и поставщиком живого товара… Милые нравы! — с отвращением произнес Николай Петрович.
— Это как во Франции в восемнадцатом веке, — fournisser de menus plaisirs …[45] Что ж, эти господа Фишеры и есть теперь настоящие короли… Так, значит, Загряцкий прибыл туда в десятом часу, проскользнул незаметно в дом и вошел в квартиру, открыв дверь ключом. Так?
— Да. Вам известны показания статского советника Васильева и его лакея Барсукова. Они, как вы помните, живут в квартире № 3, расположенной по другую сторону площадки. Оба свидетельствуют, что звонка в тот вечер в квартире № 4 они не слышали. Были дома, не спали и звонка не слышали. Между тем, произведенный мною опыт подтвердил, что звонок в квартире № 4 резкий и сильный: его нельзя не услышать из небольшой квартиры Васильева… А вот открыть дверь при помощи ключа и затем запереть ее можно почти без шума. Очевидно, убийца имел ключ от квартиры.
— Виноват, почему же непременно ключ? Быть может, у них был установлен стук, что ли, по которому кто первый пришел, тот и открывал дверь.
— Все может быть, — сказал Яценко, — но я не вижу, для чего Фишеру мог понадобиться какой-то условный стук? Он от Васильева не прятался. Двери открывают либо по звонку, либо ключом… Кроме того, стук, вероятно, тоже услышал бы если не Васильев, то его слуга, комната которого расположена почти у самой площадки… Нет, я думаю, можно безошибочно сказать, что убийца открыл дверь ключом. Возникает таким образом вопрос, у кого был ключ от квартиры № 4. Прежде было всего два ключа. Один, запасной, хранился у домовладельца и в счет не идет. Другой ключ был у Петровой. Его она и давала всем, кто эту славную квартиру снимал, — снимали ее и посуточно, и на неделю. Фишеру этот порядок не понравился, — вероятно, он не хотел находиться, так сказать, под контролем швейцарихи. По его предложению, Загряцкий заказал у слесаря Кузьмина еще два ключа. Из них Фишер один взял себе, а другой отдал Загряцкому, — вот какая у них была тесная дружба. Этот ключ, как вы помните, был найден при обыске у Загряцкого, — улика серьезная.
— Если хотите, даже слишком серьезная: непонятно, почему Загряцкий не уничтожил после убийства эту улику? Надо было выкинуть куда-либо этот ключ.
— Я опять отвечаю: Загряцкий мог просто об этом не подумать, мог и не успеть это сделать. Он, наверное, никак не предполагал, что следствие так быстро до него доберется. Кроме того, Загряцкий должен был понимать, что полиция разыщет слесаря, расспросит швейцариху и узнает, у кого были ключи от квартиры. Тогда, напротив, именно отсутствие у него ключа явилось бы очень серьезной против него уликой.
Владимир Иванович засмеялся.
— Темная вещь следствие, — сказал он, мягко кладя руку на рукав Николая Петровича. — Нашли вы у Загряцкого ключ — улика. Не нашли бы ключа — опять-таки улика.
— Ну, вы несколько упрощаете мою мысль, — сказал с легким раздражением Яценко.
— Я шучу, конечно…
Сторож внес на подносе два дымящихся стакана, сахар, лимон.
— Вот и чай, с удовольствием выпью, — сказал Артамонов. — И у вас все-таки холодно, мне только после коридора показалось, что тепло.
— Эта улика, — начал снова следователь, когда дверь закрылась за сторожем, — была бы чрезвычайно важной, если бы не одно обстоятельство: сам Загряцкий утверждает, что заказал не два, а три ключа. Вы, кажется, были при первом допросе слесаря? Он сначала твердо сказал: заказаны ему были два ключа. Ясно сказал: два… Затем я его допрашивал вторично, уже в присутствии Загряцкого… Старик видит, что от его показания может зависеть судьба обвиняемого. Вы русского человека знаете, — он начинает колебаться: как будто два ключа, а, может, и вправду три. Записей у него никаких не ведется. На суде, вероятно, слесарь сошлется на запамятование, и таким образом одна из самых важных улик пропадет. Ясное дело, защита все построит на этом лишнем ключе: убил, мол, тот, у кого последний ключ.
— И не говорите, — сказал со вздохом Владимир Иванович, грея руки около стакана. — При бойком защитнике нет ничего хуже этих гипотетических убийц. Кто-то мог убить, значит, кто-то убил, и неугодно ли обвинению доказать обратное? Они мастера выдумывать арабские сказки… Да, кое-что неладно в этом деле, вот, и дактилоскопические оттиски оказались не тождественными, — добавил он, раздавливая ложечкой лимон в светлевшем стакане.
Яценко махнул рукой.
— Ох, уж эта мне дактилоскопия! — сердито ответил он. — Сходство в отпечатках, видите ли, весьма большое, но полного тождества нет. Лишь с толку сбивают следствие. Право, прежде без дактилоскопии было лучше. Во всяком случае, на снимок с пальцев самого Фишера этот оттиск оказался совершенно непохожим.
— Я, однако, читал, будто на снимки с мертвого тела точно полагаться нельзя.
— Да и на снимки с живого человека, кажется, тоже нельзя. Что ни говорите, самое важное все-таки допрос. Должен вам сказать, на меня этот Загряцкий сразу произвел самое отталкивающее впечатление.
— На меня также.
— Есть люди, у которых преступность точно читается на лице…
— Хотя, знаете, и попасться можно здорово! — сказал Артамонов и с удовольствием отпил чаю из стакана.