Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Дак Витька Ревякин взял! Уж задаток получил. Весной и пасеку заберет… Поехали, Тимофеич, это дело обмыть надо!

Заварзин насилу отказался. Проводив Барму, он на всякий случай проверил подаренное Артюше ружье: бойка в гнезде не было. В тот же день после обеда и явился к Заварзину Витька Ревякин.

Разговор завел с ходу, без лишних слов, будто спешил куда-то:

— Я слышал, ты пасеку продаешь? У Бармы уже сторговал и твою могу купить.

— Чего же ты с ними делать будешь? — засмеялся Василий Тимофеевич. — С тремя-то?

— Ничего, я управлюсь, — заверил Ревякин. — Так что давай, сейчас сговоримся, а весной я ее заберу и деньги отдам.

— Мне не весной, сейчас надо…

— Кто же осенью пасеки продает? — укорил Ревякин. — Кота в мешке… Они за зиму наполовину передохнут, а я деньги выброшу… Задаток могу дать, четверть цены. С Бармой так договорились.

— Понимаешь, я уезжать надумал, — признался Заварзин. — Нынче и отчалить хочу. Кто за ними зимой смотреть будет?

— А я только весной могу, — посожалел Ревякин, — И Артюшку бы твоего к себе взял. Не обидел…

— Ладно, — согласился Заварзин. — У сыновей спрошу, и забирай. Сколько перезимуют, за столько и заплатишь.

Артюша тем временем спрятал ружье и стал обтачивать пуговицу, срезанную со своего кителя. Наждачный круг бил, пуговица вылетала из рук однако Артюша срезал новую и точил.

— Батя-а! — окликнул он. — А обточенной пуговкой оборотня возьмет или нет?

— Возьмет, — заверил Василий Тимофеевич. — Если хорошо попадешь — возьмет…

Спустя неделю после первого зазимка пришло письмо от Сергея. Заварзин прочитал письмо и сел на лавочку возле почтового ящика. Он не поверил написанному. Вернее, поверить-то поверил, но еще не мог согласиться с мыслью, что прежней российской Стремянки давно нет. Сергей написал в тот же день, как вернулся из Кировской области. Писал о том, как ходил на речку Пижму, что увидел, что пережил, и пережитое им сейчас переживал Заварзин. Он словно увидел сам, что на месте его вятской прародины есть только свежевспаханное поле красной земли с бурыми пятнами, где стояли стремянские дворы. Увидел длинную, печальную и грязную дорогу, мокрую гречишную солому, которая не горит, а лишь дымит едким, желтым дымом, и у него заболело сердце.

Заварзин посидел на скамеечке, еще раз прочитал письмо и, засунув холодную руку под рубаху, к сердцу, долго и бесцельно бродил по двору. Выходит, не только себя обманул, но и старца Алешку, и Вежина, которому обещал уехать. Теперь ведь надо оставаться! Оставаться и начинать все сначала… И это бы ладно. Как же теперь жить-то? Столько людей и столько поколений жили в Сибири надеждой, что можно в любой момент вернуться! Даже не тем, что можно, а что есть куда!

А сейчас нет ничего. Возвращаться некуда. Не на голое же поле, не на пустой холодный берег?

Но вместе с тем он почувствовал и странное облегчение. Теперь не нужно было собираться и ехать, а именно мысль об отъезде последнее время стала вдруг тяготить его. В пору, когда он решил перебраться в вятскую Стремянку, все связанное с этим представлялось как-то отвлеченно, без особых забот и подробностей. Он больше думал о том, как будет жить там, в деревне, на берегу Пижмы, к тому же эти мечты время от времени подогревал старец Алешка. Но почему-то долго ему и в голову не приходило, что здесь, в Сибири, остается столько всего, что вряд ли можно запросто прижиться в другом месте, даже в таком, как вятская прародина. И не дом держал, не соседи и односельчане. Еще не оторвавшись от сибирской Стремянки, еще только думая о переезде, он вдруг начал ощущать, будто кто-то неведомый отнимает у него всю прошлую жизнь; будто и шагу не сделав, он уже теряет все, что было близко и дорого, и потери эти так велики, что болит и сжимается сердце. Не надумай он уезжать, никогда бы и в мыслях не возникло, что можно жалеть не только остающиеся могилы жены, отца, матери и дедов, а сам факт, сам случай, что ты здесь родился, что здесь родились твои дети. Будто не в метриках, а где-то на земле существуют отметины, как родимые пятна на теле. Они-то и держат человека, они, эти родинки, и тянут его всю жизнь к месту, где родился. Живя еще здесь, в Стремянке, Заварзин почувствовал, что уже тоскует по ней, как по умершему близкому человеку: иной раз кажется — вот он, перед глазами, но ни рукой, ни умом не дотянешься.

Он второй раз перечитал письмо и пошел будить Артюшу — хотя бы ему высказать, выметать все свои мысли. Однако Артюша уже не спал, стоял возле зеркала и бесполезно старался запахнуть полы кителя с полковничьими погонами. Пуговиц не было, все переточил под ружейный ствол, к тому же Артюша за лето сильно потолстел. Он плотнее затягивал ремень портупеи, но стоило ему лишь чуть двинуть руками, как на животе оказывалась прореха. Заварзин сел на стул у порога, держа в руке письмо, смотрел, в спину Артюше.

— Ты бы не ходил нынче, — попросил он.

— Приказ, батя, — серьезно сказал Артюша и показал газету с приказом о призыве на действительную военную службу. — Как отпустят — приду. Я человек подневольный. Давай попрощаемся…

После школы Артемий поехал учиться в пожарное училище и скоро появился в Стремянке в лейтенантской форме со скрипучими ремнями. Работал он в райцентре инспектором госпожнадзора, и, по слухам, весьма привередливым. Говорят, штрафовал налево и направо, никому не давал спуску: то льнозавод закроет, отыскав там нарушения пожарной безопасности, то ферму в колхозе, а то просто чью-нибудь печь в избе. Поговаривали, что за ним районное начальство бегало, кланялось в ножки, все директора и председатели первыми здоровались и старались угодить. Однажды он пришел на какую-то стройку, где подвыпившие плотники курили, сидя на тюке с паклей. Говорили потом, будто Артемий сделал им замечание, стал их ругать, а они набросились на него и начали бить. Видно, аховые были ребята, шабашники-строители, избили так, что Артемий попал в больницу. В Стремянке об этом ничего не знали, и вот однажды Артемий, появившись в селе, обошел его с папкой из конца в конец и позакрывал, навесив пломбы, все печи. Даже в сельсовете закрыл, найдя какую-то причину. А был конец октября, без печи уже не высидишь, к тому же ни сварить, ни баню истопить. К тому же хватились, а в Стремянке ни кирпича, ни железа. Заварзин поехал в райцентр за материалами, и тут-то выяснилось, что Артемий давно уже не работает в госпожнадзоре, что его по инвалидности отправили на пенсию.

Василий Тимофеевич вернулся в Стремянку и отыскал Артемия. Тот сидел в тулупе у своей сестры, поскольку и ее не пощадил, навесив пломбу на дверцу. И что самое поразительное, сестра не смела нарушить запрет. Ругала за глаза братца, самыми распоследними словами обзывала, но снять казенную пломбу не решалась. Заварзин, предугадывая, чем может окончиться печная эпопея, если разозленные мужики узнают правду, попробовал уговорить Артемия, чтобы он сам прошел по селу и снял пломбы. Однако тот отказался и еще накричал на Заварзина, угрожая штрафом. Мужики, узнав про болезнь Артюши, чертыхаясь, посрывали пломбы и затопили печи. Артемий бросился наводить порядок и угодил под чью-то горячую руку. Заварзин не поспел к месту, где его били, и нашел бывшего инспектора, когда у того заплыли глаза и едва открывался рот. В тот же день сестра выгнала навсегда демобилизованного из дома, швырнув вслед пожитки. После этого Артемий несколько лет скитался по чужим селам, бродяжил по городам, пока не вернулся и не осел у Заварзина.

Заварзин еще раз с толком перечитал письмо Сергея, оделся по-зимнему и пошел к старцу Забелину. Алешка воевал со взрослыми внуками. Худой, костлявый, с проваленными щеками, он со стуком носился по большой комнате, заставленной мягкой, нерусской мебелью, и пронзительно кричал:

— Слепошарое вы лешачье! Глаза-ти медом замазали! Темнеет, эвон как темнеет. Уж без фонаря и днем ходить нельзя.

Василий Тимофеевич встал у порога, снял шапку. Старец, видимо, не разглядел его, продолжал:

— Не слушаете меня — придет время, плакать будете! Все обманываете меня, все за спиной шепотком да шепотком. На обмане долго не проживешь! Он боком выйдет! Василий-то Тимофеев тоже посулил сартелиться, да тоже обманул!

Внуки глядели на Заварзина: один улыбался, другой подмигивал. Старец остановился напротив, сощурился:

— Кто это к нам пришел? Лешаки, свет-то зажгите!

— Это я, — сказал Заварзин и сел, утонув в диване. — Что же ты меня обманул-то, дед?

Алешка вытянулся, словно сделал стойку, замер. Глаза его остановились на госте — нормальный, осмысленный и видящий взгляд…

— Я-то обманул? Ты обманул! — возмутился старец. — Посулил вместе ехать, а сидим. Сколь уж сидим?

— Ты говорил, тебе письма оттуда пишут, из России, — сказал Заварзин. — Ну-ка, покажи.

Внуки настороженно переглянулись.

— А письма? — вцепился Алешка. — Письма пишут! И я пишу! Там у меня родня. Брат сродный и кум еще живой!

Он полез под железную кровать, единственный твердый предмет из мебели, достал фанерный баул, выхватил узелок с бумагами.

— От, гляди, гляди!

Заварзин развязал носовой платок и вынул письма: все верно, обратный адрес — Стремянка Тужинского района и на штемпеле просматривается полуразмазанное название…

— Читай! Вслух читай! — торопил старец.

«Здравствуй, дорогой Алексей Семенович, — прочитал Заварзин. — Прими низкий поклон от меня и от всей семьи. Мы пока живы и здоровы, чего и тебе желаем, и всей твоей семье. Очень рады, что ты еще бодрый, сам ходишь и не стал обузой. А то ведь нынче не очень-то со стариками возятся, всё норовят с рук спихнуть. Рады, что внуки твои ухаживают и любят тебя, всякий покой тебе создают…»

— Это от брательника! — воскликнул старец.

«…Ты уж за них держись, словом лишним не обижай, — продолжал Заварзин. — А то мы ведь к старости-то становимся ворчливыми, привередливыми. То нам не так, и это — не эдак. Мне бы, Алешка, таких внуков, я бы и горя не знал и только б за них богу молился. Передай им низкий поклон от меня. Ты для них-то далекая родня, другие бы плюнули да в дом престарелых сдали, а они тебя держат и всякие условия создают для спокойной старости. Ну уж если ты так хочешь вернуться в Стремянку, то приезжай, будем вместе доживать век. Места у меня хватит, а если мои внуки воспротивятся, так мы себе избу купим и станем жить вдвоем. В Стремянке сейчас хорошо, благодать. Только ты уж, Алешка, когда соберешься, внуков не обижай, по-хорошему прощайся. Ведь больше не увидишься…»

— Меня брательник давно зовет, — сообщил старец. — И кум зовет. Как не поехать? Вот я своих лешаков-то пушкарю, чтоб вместе поехать, — они ни в какую. Здесь как жить-то? Зима и зима. Уезжать надо, Василий, уезжать. А лешаки мои к пасекам своим ровно поприлипли, не понимают.

Заварзин смотрел на старца, теребя в руках письма, и догадка сквозняком вползала в голову. Внуков в комнате не было, исчезли где-то в недрах огромного дома. Василий Тимофеевич еще раз посмотрел адреса на конвертах: письма от «сродного брата» и от «кума» были написаны разными руками. Но почерк-то был знакомый!

— А в России солнышко теплое, — продолжал старец. — Светло там… Я, пожалуй, сам и читать начну. Тут в темноте-то прочитаешь ли? А если день газет не читаю, дак сам не свой хожу. Надо знать, что в мире делается! Вот американцы все войной грозят, атомом пугают. Израиль этот совсем обнаглел. Ведь они так-то помаленьку не только арабов, а весь мир к рукам приберут. Только рот разинь… — и вдруг спохватился. — А ты что про обман-то?..

— Да так, ничего, — Заварзин встал. — Знаешь что, Алексей Семеныч, собирайся и пошли ко мне жить. Собирай манатки и — айда. Сейчас уж зима на дворе, ехать поздно, а весной мы с тобой…

Заварзин помнил братьев Забелиных еще мальчишками, когда они бегали в школу, удили рыбу на реке, ездили сажать, а потом и прореживать кедерку. Тоже при пожарах росли, при бедствиях. Близнецов всей Стремянкой жалели, когда у них, молодой еще, умерла мать, а отец запил с горя, и его тоже жалели. Братья едва выкарабкались, едва выдрались из юности, бывало, по людям жили, пока на ноги не встали. И старец по людям жил. Когда же начался медовый период в Стремянке, близнецы как-то быстро сообразили и завели пасеки. Алешка поселился у одного из них, решил, что здесь и последние дни станет доживать, купил на все свои сбережения горбатый «Запорожец» для внучка — тогда еще братья не разжились — и заставлял катать по селу. Братья из-за этой машины однажды поссорились, начали тягать деда то в один дом, то в другой, а с ним и горбатенького. Старец иногда путался, у кого живет, поскольку близнецы походили друг на друга как две капли воды, и жены их в чем-то были схожи. А когда братья безбедно зажили и купили себе для начала по собственному «Запорожцу», а потом, объединившись, построили двухэтажник, то Алешка наконец начал жить на одном месте.

Как их было не пожалеть, если они рано познали нужду, сиротство и теперь, словно наверстывая упущенное, торопились, торопились жить хорошо. Нужда, как ржавчина, видать, объела их неокрепшие души, изъязвила, будто оспа. Нужда — она даром не проходит. Это болезнь; если ею в детстве переболел, то могут быть такие осложнения, что и до убогости недалеко. Грех убогого не пожалеть…

Заварзин привел старца домой, поселил в комнате, которую когда-то облюбовали большак Иона с женой, а сам стал возиться на кухне. Привыкший к частым переселениям Алешка сунул баульчик под кровать, огляделся.

— Ты, Василий, не думай, мне много не надо, — сказал он. — Я тебя не объем. И на твою шею не сяду. Я тебе свою машину отдам. Ее подладить, дак еще до-ол-го ездить можно.

— Ладно, — сказал Заварзин. — Мы коммуной жить будем.

— Тогда машину-то пригони, — разрешил старец. — Скажи внукам, я взять позволил… Я в свое время хитро сделал, что машину купил. Думал, на старости кормить она будет, не пропаду. Так оно и вышло. Мы ее потом и в Россию отгоним. Ведь я еще сам смогу помаленьку. Сяду да как прокачусь по России!.. Только ты уж меня не обманывай, Василий. Я, слава богу, из ума еще не выжил.

Заварзин сел с ним на кровать, держа в руках нож и недочищенную картофелину.

— Не стану я обманывать, — сказал он. — Ты больше в Стремянку не собирайся, дед. Нет ее. Письмо от Сергея получил.

Старец отодвинулся, горестно помотал головой.

— И ты обманываешь… Они тоже талдычили мне — нету, нету, а я как письмо брательнику написал, так сразу нашлась… Может, тебя Сергей-то обманул?!

— Да нет, не обманул, — вздохнул Заварзин. — Он так написал, что я сразу все и увидал: кладбище в сосняке, зыбь… Где Стремянка стояла, там теперь поле распахали. Да… И ни колышка. Некуда нам теперь ехать. Людей там нет.

Алешка еще отодвинулся.

— Брательник-то? Кум?

Василий Тимофеевич подумал, заглядывая в глаза старца.

— Видно, переехали куда… И пишут по привычке.

— Дак, может, и их обманывают? Ведь тоже в преклонных годах!

— Может, и так…

Старец сразу как-то осел, ссутулился.

— Здесь останемся, дед, — сказал Заварзин. — Останемся и жить будем. Без обмана.

— Ты, Василий, тоже еще не понимаешь, — жалобно протянул Алешка. — Уходить надо! А куда мы пойдем? Куда?..

Заварзин ответить не успел, впрочем, и не было готового ответа. Под окнами затарахтела машина, и скоро в избу вошла Катя Белошвейка, краснощекая от мороза, в белом вязаном пальто и такой же шапочке, подперла плечом косяк.

— Василий Тимофеич, замерзаю я, — нарочито плаксиво протянула она. — В машине печка не работает. Посмотри, а?..

Заварзин взглянул на свои руки, в которых держал картошину и нож.

— Я тут обед собрался варить…

— Давай я, Василий Тимофеич! — нашлась Катя и торопливо разделась. — Ты машину глянь, а я сготовлю.

Алешка поглядывал сквозь дверной проем и почему-то сердито сопел. Затем встал и захлопнул дверь. Заварзин вышел на улицу, сел в тарахтящую машину Катерины, огляделся и на ощупь отыскал клеммы. Проводов на них не обнаружил, не было их и на жгуте электропроводки. Он стал шарить рукой по жгуту и вдруг резко дернулся — ударило током. Из вспоротой изоляции торчал оголенный конец проволоки, откушенный плоскогубцами.

Когда он исправил печь и в кабину хлынул горячий воздух, Заварзин неожиданно уловил тонкий запах духов, заметил чехлы на сиденьях, украшенные аппликациями, клубки разноцветных ниток и спицы в «бардачке», где обычно у мужиков хранится инструмент, стакан и прочая дребедень. От всего этого повеяло каким-то домашним уютом, покоем, и кроме того, здесь ощущался какой-то незримый образ хозяйки — одинокой молодой женщины. И окажись все это в доме, в тишине комнат — воспринималось бы естественно и объяснялось бы просто, но среди трясущегося железа, сквозь хрипловатое бормотанье мотора любовно расшитые чехлы, рюшечки-оборки вокруг стекол, клубки, спицы в начатой вязке казались попыткой хозяйки скрыть какую-то неустойчивость в жизни, ее неестественность. Чем любовнее и краше была сделана эта маскировка, тем сильнее она выдавала ощущение неустроенности и обыкновенной бабьей беспомощности. Заварзин оттянул край чехла и увидел, что водительское сиденье прикручено к полозкам проволокой, причем неумело, кое-как. Это напомнило ему узловатые веревочные гужи на лесосеке в сорок втором году. В глубоком снегу лошадь то и дело выпрягалась, гужи либо рвались, либо съезжали с оглобель, и бабы маялись, вязали на морозе новые узлы, прикручивали какими-то веревочками, поясками дуги к оглоблям. Но тогда была война!..

И вдруг стало понятно, почему отказала печка; хитрость была настолько изобретательной с женской точки зрения и настолько наивной с мужской, что он ощутил горячую волну жалости и стыда одновременно. Надо же было рвать провод, ехать из Запани в холодной кабине, чтобы на несколько минут почувствовать себя слабой… Что же такая дорогая цена-то стала бабьей слабости?!

Василий Тимофеевич вспомнил, как она в начале лета ездила разбираться в Яранку с мальчишками-поджигателями. Ведь после ее визита учитель привел своих архаровцев просить прощения, сами-то и не догадались бы прийти или не пожелали. Должно быть, жалкий он был тогда и, верно, слабый, если Катерина поехала за него заступаться. Привыкли считать, что Катя Белошвейка — девка оторви и брось, коль сама на машине гоняет и замуж не выходит. А это все тоже чехол с аппликацией; отверни его — там веревочные гужи, там такая нужда…

Он сходил в гараж, принес ящик с инструментами и железной мелочью, подобрал детали и наладил сиденье. Потом заглянул под капот, проверил масло, аккумулятор, подтянул гайки, и, когда вернулся в избу, Катерина уже домывала пол в прихожей. На кухне что-то жарилось, парилось на всех четырех конфорках.

— Ну и грязь же развели, — ворчливо сказала она. — За неделю не вывезти… Ты, Василий Тимофеич, когда баню топишь?

— По субботам, — Заварзин заглянул к старцу в комнату: тот сидел за столом и, согнувшись над своими письмами, пытался читать.

— Я приду постираю, — решительно бросила Катерина. — А то скоро и надеть нечего будет…

Она вдруг выпрямилась, откинула с лица волосы.

— Я смотрю, Василий Тимофеич, ты всех приблудших к себе собираешь. Может, и меня возьмешь, я тоже одинокая.

Заварзин поймал ее взгляд и отвернулся.

— Замуж тебе надо, одинокая… Здоровая, красивая девка — чего ты ждешь? Хоть бы родила, что ли. Все бы успокоилась… Рожают же сейчас без мужиков?.. Гляди, дождешься.

— А я за миллионера замуж хочу, — засмеялась Катерина. — В моем возрасте только по расчету замуж выходят. Хоть за старика, но чтоб миллионер. Возьми меня замуж, Василий Тимофеич? Если так не хочешь — замуж возьми.

— Я еще не миллионер и не старик, — пробурчал Заварзин.

— Так я подожду! — хохотала она. — Какие мои годы? Господи! Лет через десять ты заработаешь миллион, а я как раз созрею! Всего-то будет сорок семь — баба ягодка совсем.

— Ладно, хватит, — оборвал Заварзин. — Печку я наладил, езжай… И в другой раз провода не рви. Там и без этого хватает…

— Какой ты догадливый, — сказала она и, убрав ведро с тряпкой, стала мыть руки. — От тебя ничего не скроешь, на три метра под землю… А что рядом творится — ни сном ни духом. В лепешку перед ним расшибись — не заметит!

— Все я вижу, Катя, — проронил Заварзин и притворил дверь кухни. — Только не пойму.

— Что? Почему я возле тебя колочусь?.. Дура потому что…

— Я ведь старше тебя на двадцать лет. Старый уже, старик…

— Так сразу и старик? — она сверкнула глазами, скомкав полотенце, бросила его на шкаф. — Ладно, я больше навяливаться не буду, успокойся… А поэтому все тебе скажу! Разговоров, пересудов испугался? Как же — депутат, бывший председатель, вся жизнь на людях. Скажут, сына на Белошвейке женить хотел, а сам женился! Отбил у сына родного, можно сказать, на снохе женился. Так?

— Вот этого я как раз и не боюсь, — глядя в пол, сказал Заварзин. — Поговорили бы да забыли, привыкли… А мы бы с тобой в Запани поселились. Там вид красивый, сразу две реки видно и три горизонта… Замечала? Особенно по утрам, когда туман поднимается, в три пелены. И эхо там тройное. Ночью коростели на лугах кричат, так и сосчитаешь, сколько. А когда кони на той стороне пасутся, слышно, как траву щиплют… Всю жизнь хотел в таком месте жить.

Катя слушала, опустив голову, и перебирала руками край скатерти. Где-то за дверью слышался ходульный стук: старец Алешка отчего-то беспокоился и расхаживал по коридору.

— Да ведь я прожил одну жизнь, в другом месте прожил, — помолчав, продолжал Василий Тимофеевич. — Пчелы вот мудро делают: старая матка берет половину семьи и уходит из дома. И будто другая жизнь начинается, другая семья. На что уж пчела дорогу к своему улью помнит, а тут забывает, если с роем ушла. Из памяти вон… Не могу же я отроиться от своего дома и уйти. Это значит, новую жизнь начинать надо, Катя. А куда же старую? В старой-то сыновья у меня, внуки. Да и прожито так — никогда не забудешь. В старости-то можно, как вот дед Ощепкин. Да только это не новая жизнь, так… Остатки прошлой доживают. Ощепкин свою, старуха его — свою… Не возьму же я тебя в мачехи своим детям?

— Думаешь, сыновья твои оценят это? — хрипловато спросила Катя и распрямилась. — Думаешь, нуждаются в тебе?.. Нуждались бы, так приезжали. Хоть бы письма писали…

— Сегодня только получил, от Сергея, — сказал Заварзин.

— В кои-то веки…

— Нуждаются, Катя… Они и сами не знают, как нуждаются. У тебя детей нет, тебе трудно понять, — он придвинул табурет и сел напротив нее. — Плохо они живут — это другое дело. Чувствую, стыдятся меня, говорить стесняются, а может, и боятся… Если я их брошу, одних оставлю — им еще хуже будет. Как совсем прижмет — и прийти-то не к кому. А не едут, значит, не прижало еще как следует, значит, еще сами барахтаются… Мне ведь, Катя, и писем не надо, я так знаю, как им живется. Душой чую.

— Мне такого не понять, — с каким-то вызовом бросила она. — Детей нет!.. И не будет. Я, как дед Алешка, проживу в одиночестве, зато лет до ста!



Поделиться книгой:



Регистрация