Не найдя приюта в церкви — в ней был устроен склад потребительской кооперации, мать Мелитина расспросила людей и отправилась в Дом колхозника. Там, во дворе, уже пылал костер, вокруг которого сидел и стоял бесприютный народ. Появление монахини со старцем на закорках вызвало набожное оживление. Круг пораздвинулся, помогли усадить на пустой ящик Прошку Греха и самой дали место. А тем часом горбатая старуха-нищенка, согнутая пополам, рассказала, как можно попасть на ночлег, и, отозвав, поманив скрюченной рукой в сторонку, подальше от света костра, попросила благословения. Мать Мелитина не отказала, и тогда нищенка, целуя руку, заговорила, зашептала:
— Матушка! Мученица преблагая! Да как же ты в рясах-то ходишь? Ведь запрет ныне! Строгий запрет! Как увидют, так сразу и заарестуют!
— Как же мне ходить, сестра, коль постриг приняла? — возвращаясь к огню, спросила мать Мелитина.
— И то правда, и то, — заворковала старуха. — Так боязно, уж очень боязно.
— С верою жить не боязно…
— Истинно, матушка, истинно, — покивала, покланялась нищенка. — Мы вот ранее при церквах жили, при них питались, а ныне вот при какой церкви живем, — она указала палкой на крыльцо. — Да и ту ведь отняли. Добро бы, места не было, а то пустая стоит — и не пускают. Семь ли, восемь человек токо и живет-ночует… Вот глядите, скоро диакон на крылец выйдет.
— Ты, бабка, не болтай-ко языком, — хмуро заметил не старый еще, бородатый странник. — Гэпэу‑то не Бог, мигом приберет. И нас заодно, что слушаем тебя, дуру.
Старуха умолкла, поглядела на мать Мелитину, дескать, вот видишь, боязно жить.
— А я дак не боюсь, — сказал безногий калека с мешком, надетым на обрубыш тела вместо штанов. — Чего захочу, то и скажу. Я имя в глаза говорю. Оне возьмут меня, а потом выгонят. И сделать ничего не могут, хоть убейся. Таскают, таскают меня по кабинетам на руках, как барина, а я хохочу!
Он подвинулся к костру и выкатил голой рукой из огня печеную картошину, разломил, понюхал и одну половинку подал Прошке Греху.
— Вот я смелый, а ты трус! — калека ткнул пальцем в сторону бородатого. — А почему, думаешь? А потому, что ты полный еще человек, а я — полчеловека. И у меня душа в пятки не уходит, потому как нету пяток-то! Она у меня вот тута всегда, — он постучал по груди. — И никуда не денется.
— Болтать ты только смелый, — проворчал бородатый. — Ботало коровье.
Калека ничуть не обиделся. Вторую половинку картошины он вдруг подал матери Мелитине. Та приняла, поблагодарила.
— Оно ведь как устроено, братец ты мой, — продолжал безногий. — Вот, к примеру, одне люди боятся болезни, другие не боятся и не болеют. А когда страх-то обчий на народ нападает, обязательно надо, чтоб хоть один не боялся да говорил. Да не просто молол языком, а то говорил, про что весь народ думает, да сказать не смеет. Ежели разобраться да сказать по-нынешнему, я навроде агитатора теперь живу. А коль хоть один говорит, а другие про то думают — не пропадет народ! Верно ведь, матушка?
— Верно, брат, — подтвердила мать Мелитина и заметила, как все у костра посмотрели на нее. Глаза были настороженные. Стоило ей сейчас взглянуть прямо, и все бы потупились.
— Я тоже ничего не боюсь! — неожиданно заявил Прошка Грех. — Всю жись не боялся. Драться всегда первый был. Меня хоть в землю затопчи — вылезу и дам. А нынче к Боженьке собираюсь. Мне люди все растолковали. Дойду, не побоюсь.
— Тебе нечего бояться, — согласился калека. — От тебя тоже полчеловека осталось.
— Ой-ой-ой! — закудахтала старуха-нищенка и засеменила к крыльцу. — Идет благодетельница наша! Идет, родимая!
И похромали, затрусили, поскакали к крыльцу все, кто только что был у огня. Остались лишь мать Мелитина, Прошка да тот бородатый. В это время дверь распахнулась, и выступила молодая дородная женщина в платке, повязанном по-старушечьи.
— Матушка! Благодетельница! — закричали, запричитали убогие. — Не оставь без крова! Пожалей, пусти ради Христа!
И полезли по ступеням, поползли, поскакали.
— Ну-ка! Ну-ка! — застрожилась хозяйка, — Ишь, саранча! Дармоеды! Никого не пущу! Провоняете мне все матрацы, а они казенные!
— На полу ляжем, родненькая! — блажили нищие. — А если чего, дак подотрем за собой!
— Кыш! Кыш! — замахала руками хозяйка. — Не видите, что ли, — Дом колхозника! Сколько раз говорено — не ходите!
Мать Мелитина перекрестилась, прошептала молитву в звездное, ночное небо.
— Чего это они? Не пойму. Чего? — заерзал на ящике Прошка Грех. — Ровно взбесились,
— А они каждый раз эдак, — сказал бородатый странник. — Полчеловеки…
Хозяйка спустилась с крыльца и подошла к костру, И только тут увидела мать Мелнтину, смерила взглядом, удивилась:
— Монашка, что ли?
— Монахиня, — поправила ее мать Мелитина.
И увидела, как унялось негодование в глазах хозяйки.
— Ну, заходи, ночуй, — позволила та.
— Я не одна здесь, — спокойно сказала мать Мелитина.
— Со стариком этим? — хозяйка кивнула на Прошку Греха.
— С ним. И со всеми другими.
Хозяйка обескуражилась, хмыкнула:
— Всех за собой возьмешь, что ли?
— Одна пойти не могу, — мать Мелитина потупилась.
— Ну, как хочешь! — хозяйка махнула рукой и торопливо пошла в дом. С треском хлопнула дверь.
Толпа бездомных сгуртилась у крыльца, затаив дыхание. В костре трещали и стреляли углем еловые поленья. Крестьянские лошади у коновязи хрупали сено.
Молча и как-то бесшумно убогие вернулись к огню, встали в кружок, грея руки. Согнутая пополам нищенка тихо заплакала, и слезы не текли по ее щекам, а капали прямо из глаз на землю.
— Над убогими издеваются, сволочи! — заорал калека, потрясая над головой деревянными подручниками. — Над калеками измываются! Да, я у Колчака воевал! Но ведь я челове-ек! Пускай, полчеловека, но не полскотины же!
Все слушали его громогласный крик и вздрагивали с каждой фразой. По-соседству забрехала собака, потом еще одна. Калека заскрипел зубами. Потом снова стало тихо. Лишь бородатый покхекал многозначительно и сказал с издевкой:
— А вы подавайтесь-ко в колхоз, жизнь сразу и похорошеет. Все нынче в коллективизацию передали.
— Одна надежда на милицию, — подал голос неприметный, плоский, как тень, человечек, — Меня тута не знают, можа, и заберут…
— И сердобольных Господь пошлет, — вставила горбатая нищенка. — Матушка! Скоро ль свету-то конец? Скоро ль покой будет?
— Не скоро, сестра, не жди, — смиренно ответила мать Мелитина. — Нам, сирым да убогим, от боли своей Страшного суда хочется, а люди-то ведь жить хотят. И пускай живут без страданий, пускай детей рожают да ростят, радуются пускай. А мы уж за них пострадаем. Мы у Бога приметные, на виду. А кто на виду, с того и спрос.
Прошка Грех заснул сидя, с открытыми глазами, но половинку картошины не выпустил — наоборот, стиснул так, что белая мякоть полезла из обугленной шкурки. Убогие поглядывали на ворота: ну как пошлет Бог кого? Однако распахнулись двери Дома, и на пороге появилась хозяйка.
— Ладно, кусошники, заходите, — позвала она. — Да чтоб тихо, а то люди спят.
Толпа даже не шевельнулась — не поверила.
— Что?Тридцать три приглашения вам надо? — поторопила хозяйка.
Убогие недоверчиво потянулись на крыльцо и, достигнув дверного проема, бросались туда, словно ночные бабочки на свет. Мать Мелитина подняла на руки отца и двинулась последней. Хозяйка ждала у двери.
— Ты, матушка, ко мне заходи, — сказала она. — В эту дверь. А я голь перекатную по углам распихаю.
Мать Мелитина внесла Прошку в комнату, усадила на порог, глянула в передний угол — пусто… Быстренько достала из котомки склянку со святой водой, окропила углы, прочитав молитву. Тут и хозяйка вернулась, подавленная, однако суетливая.
— Что же ты дедушку на пороге-то держишь? На лавку вон посади.
— Благодарствую, — поклонилась мать Мелитина, — Голубушка, тятя мой обезножел, совсем идти не может. Нет ли у тебя кадки да воды горячей? Его бы в сенной трухе попарить, отошел бы.
— Да как же нет? Есть, — будто даже обрадовалась хозяйка. — Сейчас принесу. Воды только мало горячей, так согреем. Долго ли?
Она внесла кадку, схватила ведра, побежала по воду. Мать Мелитина нагребла трухи из конских яслей в подол, засыпала в кадку, залила кипятком, что в чугунке на печи был. накинула рядно. Хозяйка воды принесла, в печь дров подбросила, захлопотала у самовара. И лицо ее будто светом наполнилось, щеки зарозовели.
«Не от добра девка суетится, — подумалось матери Мелитине. — От нужды хлопочет, никак беда у нее случилась…»
Когда согрелась вода, мать Мелитина посадила в кадку отца, укутала сверху одежиной и чаю подала.
— Те-епленько, — заулыбался, обрадовался Прошка Грех. И тут же заснул, однако кружку с чаем не выронил. Хозяйка испугалась, что у него глаза открытые:
— А он не помер?
— Нет, голубушка, живой, — успокоила мать Мелитина. — Я в Туруханском — прости, Господи! — чуть грех не совершила, руки на себя хотела наложить. Он увидел — вот с тех пор и не закрываются глаза…
Лицо хозяйки вытянулось, страх промелькнул в расширившихся зрачках. Потрясенная внезапным чужим откровением, она замолчала и лишь поглядывала на гостей так, словно спросить хотела: вы меня не тронете?
После чая мать Мелитина разбудила отца, вытащила его из кадки и, обтерев полотенцем, одела, запеленала в рядно, будто ребенка, уложила на лавку.
— Окреп, — стонал от блаженства Прошка. — Силу чую. Завтра плясать буду!
— Спи, тятенька, спи, — увещевала его мать Мелитина. — До завтра еще дожить надо.
Хозяйка принесла матрац, постелила себе на полу, уступив кровать матери Мелитине, однако та воспротивилась, легла на полу. Наконец потушили свет, и сразу стало слышно, как за стеной стонут, бормочут и плачут убогие. Дом, их вечное пристанище, за долгие годы будто напитался этими звуками, слезами, и теперь, когда наступает тишина, отдает их, как отдает тепло жарко натопленная печь. Мать Мелитина слушала и тихонько, про себя, молилась. И неожиданно слух ее уловил сдавленный плач совсем близко, на кровати. Плач этот вплетался в другие всхлипы и ничем не отличался от них, разве что убогие плакали во сне, а хозяйка еще не спала.
— Ну, что ты, голубушка, что ты? — тихо промолвила мать Мелитина. — Душенька твоя ноет? Тяжко тебе, родненькая?
— Не то слово, матушка, — сильнее, уже не таясь, заплакала хозяйка. — Пустила тебя, чтоб покаяться, а теперь не могу. Открою рот — слово не идет… В Бога-то я не верю, комсомолка я.
— А ты все равно покайся, — посоветовала мать Мелитина. — Не думай, что иноческий сан на мне. Расскажи, как бы матери своей рассказала.
— Я же матери рассказала! — захлебываясь слезами, вымолвила хозяйка. — Мать из дому прогнала… Теперь на порог не пускает… Одна, совсем одна осталась… Мне покаяться надо! Грех на мне! Ой, матушка, жить не могу…
— Так покайся, сестра, коль душа просит, — подбодрила мать Мелитина. — Ведь вся жизнь наша в том, что грешим да каемся. Нет безгрешных ни у Бога, ни у комсомола.
Мать Мелитина присела к ней на постель, погладила волосы. Хозяйка схватила ее за руку, прижалась слезным лицом.
— Я, матушка, ребенка убила! — горячим шепотом, будто не в себе, заговорила она. — На седьмом месяце вытравила!.. С подружкой, в бане… Старуха одна научила!.. А он… Он живенький вышел… И пищал так тоненько… Мы его сначала под полок бросили… А потом в назем закопали…
Мать Мелитина перекрестилась. Где-то в глубине дома плакал младенец…
— Я от секретаря своего задитятела… — говорила хозяйка. — Пожалела его, маленький он ростом, девки на него не смотрят… Он жаловался мне, страдал, я и пожалела… Его пожалела, а ребеночка не пожалела!.. Когда сказала ему — он и велел вытравить… Говорил: замуж возьму — и не брал! Сюда вот только пристроил, когда мать выгнала. И все грозит: кому скажешь — взыскание наложу! А то и вовсе исключу… Исключит — куда мне? Я ж неверующая! Как жить буду?! Я ведь в комсомол верю!..
Она проглотила слезы, всхлипнула длинно.
— Только ты уж, матушка, никому не рассказывай! — испугалась вдруг хозяйка. — Коль скажешь — с собой что-нибудь сделаю…
— Да что ты, голубушка, — мать Мелитина поцеловала ее в лоб. — Ты ведь не передо мной сейчас покаялась, перед Богом.
— Я не верю в Бога…
— Коль не веришь, так и греха нет, — вздохнула мать Мелитина. — Отвечать-то тебе не перед кем. Откуда знать тебе, где грех, а где нет.
— Как же, матушка? У нас тоже есть свой устав, — призналась хозяйка. — Мы по нему жить должны…
Она снова зарыдала, замотала головой.
— По совести надо жить, — сказала мать Мелитина. — Совесть, голубушка, и будет твоя вера… Вот она тебя сейчас и мучает…
— Я уж ни есть, ни спать не могу, — всхлипывала хозяйка. — Чуть прикрою глаза — слышу: плачет он, пищит… Матушка! Скажи, посоветуй — как жить?! Я ведь скоро с ума сойду! Пожалей меня, скажи!
— Сказать-то скажу, да согласишься ли? — вздохнула мать Мелитина. — Хватит ли терпения да жалости у тебя…
— Хватит! Как скажешь, так и сделаю!
— Трудно будет, характер свой ломать придется, — предупредила мать Мелитина. — Стерпит ли душа? Она ведь у тебя сейчас будто рубаха, наизнанку надетая. А ее вывернуть надо швами внутрь. Пусть они тело твое трут. Хватит ли силы, не знаю…
Хозяйка затихла, напряглась, потом горько и сокрушенно спросила:
— Мне в Бога поверить надо, да?
— Что ты, милая! — вздохнула мать Мелитина. — Вера — это ведь не от нашей охоты или по обязанности. Вера в любви. Коли Бога любишь, так душа твоя всем людям открыта. Как же не любить, если человек создан по образу и подобию Божьему?.. Не могу я греха твоего отпустить. Искупить его нужно.
— Как же, матушка? Чем?
— Любовью да страданиями.
— Значит, молиться, замаливать, — обреченно сказала хозяйка.
— Молиться за тебя я буду, — успокоила мать Мелитина. — А ты живи. Живи да за людьми ухаживай, коль приставлена сюда. За нищими, за убогими. Мой за ними, стирай, убирай. Помогай им через силу. Тебе тошно, а ты все равно делай. Есть захочешь — пока они голодные, не ешь; спать захочешь — пока они не уснули, не спи. Им холодно — тебе холодно. Как за ребеночком своим, за ними ухаживай. Когда же почувствуешь, что любишь их, нищих да убогих, когда их болячки на тебе болеть станут — искупится твой грех.
Хозяйка притихла и долго лежала без движения. Потом встрепенулась, села на кровати:
— Сколько же ждать-то мне?
— Не знаю, — уклончиво ответила мать Мелитина. — Может, до утра, а может, и всю жизнь, к старости… Да ты не сомневайся, терпи, когда тяжело. Сколь грех твой тяжел, столь и терпение велико.
— Матушка! Матушка! — вдруг зашептала хозяйка сорванным голосом. — А верно говорят, будто души младенцев в ангелочков превращаются?