- Ни нравственного, ни безнравственного нет. Есть люди, родившиеся с разными вкусами. Вы любите артишоки, а я ростбиф. Я и есть буду ростбиф, и меня станут называть прохвостом. А все дело в том, что природа или Господь Бог произвели нас на свет с разными вкусами. Свободная воля! Глупость, выдуманная попами.
Никодимов говорил негромко, сидел недвижно, лишь иногда, от боли в виске, страдальчески подергивал глазом.
Анна Дмитриевна смотрела на этого человека, так много взявшего в ее жизни, на его сухие пальцы с отточенными ногтями, на перстень с вырезанным черепом и двумя костями, на изможденное, но породистое лицо, и- как бывало нередко-странная смесь обаяния и презрения, нежности и обиды, пронзительной жалости и отвращения подымалась в ней.
- Ах,- сказала она, задохнувшись,- - чем вы меня взяли?
- Жалостью,- ответил Никодимов.- Вы считаете, что посланы в мою жизнь, чтобы исправить меня. Женщины с добрым сердцем, как вы, нередко чувствуют именно так. Смею вас уверить.
- Замолчите, вы... слышите, замолчите...- шепотом, давясь словами, произнесла Анна Дмитриевна. Она закрыла глаза платочком, откинулась на диван. Влево темнел треугольник между
361
портьерой. Там был полумрак гигантского театра, тысячи голов и глаз, направленных на сцену.
Коппелия танцевала длинное и трудное adagio'. Фанни впивалась в каждое ее движение. Временами бормотала: "Молодец! Для нее-даже хорошо!" Упираясь в пол носком, рукой придерживаясь за высоко поднятую руку партнера, Коппелия вся вытянулась горизонтально, слегка колебля другой ногою, как хвостом рыбы,- и медленно, легко и изящно описывала полный круг. Adagio имело успех. Коппелия выпорхнула и раскланялась - с той нечеловеческой легкостью, которая поражает в балете.
- Таланта у ней мало,- судила Фанни,- но работа большая. Очень изящно. Это и говорить нечего.
Анна Дмитриевна видела только конец третьего акта. Ансамбли, дуэты, соло бессвязно проносились перед глазами. Фанни разбирала всех по косточкам. Одна отяжелела - известная немолодая балерина с дивными ногами; другая великолепна по темпераменту, но не вполне строгого вкуса. Третья - вся создана покровительством.
- Фанни хочет сделать из вас балетомана,- сказала Анна Дмитриевна Христофорову, через силу улыбаясь.- У вас голова кругом пойдет, коли будете слушать.
- Что ж, это очень интересно,- ответил Христофоров.
- Не взыщите, голубок,- моя слабость! Чем я виновата, если балет меня восхищает? Посмотрела - точно бутылку шампанского выпила.
Когда, по окончании, все спускались к выходу, Христофоров обратился к Анне Дмитриевне:
- Я очень благодарен, что вы меня взяли.
- Вы что ж,- ответила Анна Дмитриевна,- вообще, кажется, становитесь светским человеком? Фрак бы еще на вас нацепить да вывести на бал.
Христофоров засмеялся, поглаживая свои усы.
- Во фраке мне действительно неподходяще. Светскость... ну, какая же! Но, конечно, я ценю новые впечатления, даже очень ценю,- прибавил он серьезнее.- Я хотел бы очень много видеть, как можно больше.
У выхода, под гигантскими колоннами портика, Фанни пригласила их к себе ужинать. Христофоров сначала замялся, потом согласился.
- У меня есть вино,- сказала Фанни.- Разумеется, дареное,прибавила она и захохотала.
Зимней, свежей ночью, при блеске огней из Метрополя, шли они вверх, к Лубянской площади. Миновали лубянский фонтан, старую, красную церковку Гребневской Божией Матери, прежний застенок, и вышли на Мясницкую - улицу камня, железа, зер
' Адажио-медленная часть в классическом танце {итал.}. 362
кальных витрин с выставленными двигателями, контор, правлений и немцев.
Фанни снимала огромную квартиру в Армянском переулке. Была она запутанного, сложного устройства, с бильярдной комнатой, полутемной столовой, огромной гостиной, не менее чем тремя спальнями. Старинные, дорогие вещи стояли вперемежку с рыночными; в гостиной сомнительные картины; в общем, дух безалаберной, праздной и веселой жизни.
- Ну, для чего тебе, например, бильярд? - спрашивала Анна Дмитриевна, стоя с кием у освещенного низкой лампой бильярда. Христофоров с улыбкой перекатывал белые шары.
- Как зачем? А захочу играть? Вот, младенца этого обучу этому ремеслу.- Она кивнула на Христофорова и захохотала.- Лена,- крикнула она горничной,- скорее ужинать! Сейчас, переоденусь только. Одна минута.
И она выбежала, на своих коротковатых, резвых ногах.
- Фанни живой человек,- сказала Анна Дмитриевна,- неунывающий. В клубе ночами в карты дуется, поспит часа два, и как рукой сняло, опять весела, в кафе, в концерт, куда угодно.
Когда их позвали в столовую, Фанни в капоте, заложив ногу на ногу, сидела у телефона. Она заканчивала отчет о спектакле.
- Успех - да, средний, но да. Adagio прямо понравилось. В общем, это, конечно, серединка... понимаете, дорогая моя... От настоящего, большого искусства, как у вас, ну...- бесконечность.
Фанни кормила их недурным ужином. Не обманула и насчет вина. Была в очень живом настроении и рассказывала о студенческих сходках 1905 года. "Товарищи,-- кричала она и хохотала простодушно,- не напирайте, товарищ Феня родит!" "Товарищи, не курите, ничего не слышно!" Затем изображала еврейские анекдоты, с хорошим выговором.
Анна Дмитриевна пила довольно много. Фанни подливала. Ее собственные, подкрашенные глаза блестели.
- - Пей,- говорила она, - вино мне подарили, не жаль. А тебе надо встряхнуться. Ты мне не н'дравишься последнее время. Не н'дравишься,- язык ее склонен был заплетаться.- Плюнь, выпьем.
После ужина перешли в будуар. Затопили камин. Фанни принялась полировать себе ногти.
- Алексей Петрович, милый вы человек,- вдруг сказала Анна Дмитриевна, взяла его за руки ч припала на плечо горячим лбом,- что же делать? как существовать? Ангел, мне вся я не н'дравлюсь, с головы до пят, все МБ! развращенные, тяжелые, измученные... На вас взгляну, кажется: он знает! Он один чистый и настоящий...
Христофоров смутился.
- Почему же я...
Если вы такой, - продолжала Анна Дмитриевна,- -то должны знать, как и что... где истина.
363
- Об истине,- ответил он, не сразу,- я много думал. И о том, как жить. Но ведь это очень длинный разговор... и притом, мои мысли никак нельзя назвать... объективными, что ли. Может быть, только для меня они и хороши.
Анна Дмитриевна глядела на танцующее, золотое пламя в камине.
- Все-таки скажите ваш устой, ваше главное... понимаете,- я же не умею выражаться. Христофоров улыбнулся.
- Вот и история... Мы были в балете, пили шампанское, смеялись, и вдруг дело дошло до устоев. Анна Дмитриевна вспыхнула.
- Смешно? Считаете меня за вздорную бабу?
- Нисколько,- тихо и серьезно ответил Христофоров.- Я хочу только сказать, что многое сплетается в жизни причудливо. К вам, Анна Дмитриевна, я отношусь с симпатией. Многое родственно мне, думаю, в вашей душе. Поэтому, именно лишь поэтому, я скажу вам один свой устой, как вы выражаетесь.
Христофоров помолчал.
- Мне почему-то приходит сейчас в голову одно... О бедности и богатстве. Об этом учил Христос. Его великий ученик, св. Франциск Ассизский, прямо говорил о добродетели, мимо которой не должен проходить человек: sancta povertade, святая бедность. Все, что я видел в жизни, все подтверждает это. Воля к богатству есть воля к тяжести. Истинно свободен лишь беззаботный, вы понимаете, лишенный связей дух. Вот почему я не из демократов. Да и богачи мне чужды.
Он улыбнулся.
- Я не люблю множества, середины, посредственности. Нет ничего в мире выше христианства. Может быть, я не совсем его так понимаю. Но для меня это аристократическая религия, хотя Христос и обращался к массе. Моя партия - аристократических нищих.
- Фанни,- сказала Анна Дмитриевна,- слышишь? "Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царствие Небесное"! Это про нас с тобой.
- Давно известно,- ответила Фанни, зевнув,- и не в моем духе. Богатство есть изящная оправа жизни. Ведь и вы не отказываетесь от моего шампанского.
- Шампанского! Нет, это в высшем смысле, ты не понимаешь. Меня твое шампанское не зальет, если тут у меня болит, здесь, в сердце!
- Оставь, пожалуйста. Эти сердечные томления надо бросить для неврастеников, а самим жить, пока молоды. Ведь и Алексей Петрович же жизнь ценит.
Христофоров подтвердил. Только добавил, что бедность вовсе не мешает любить жизнь, а, быть может, делает эту любовь чище
364
и бескорыстнее. Анна Дмитриевна резко стала на сторону Христофорова. Точно ее это облегчало.
- Ну и отлично,- сказала в третьем часу Фанни,- продавай свой особняк, раздай деньги бедным и поступай на службу в городскую управу.
Все засмеялись. Так как было поздно, Фанни предложила ночевать у себя. Христофоров сперва стеснялся. Но простой и искренний тон Фанни убедил его. Ему накрыли в дальней комнате, на громадной постели - роскошном детище Louis XV'.
- Вот и спите здесь, поклонник Франциска Ассизского,- сказала Фанни, прощаясь.- Вы увидите, что это гораздо лучше, чем на соломе, в холодной хижине.
Когда она ушла, Христофоров, раздеваясь, с улыбкой, смотрел на резных, красного дерева амуров, натягивавших в него свои луки. Ему вдруг представилось, что вполне за св. Франциском он идти все же не может. Погасив свет, он лежал в темноте, на чистых простынях мягкой постели. "Все-таки,думал он,- слишком я люблю земное". Он долго не мог заснуть. Вспоминался сегодняшний вечер, балет, Анна Дмитриевна, неожиданный ужин, разговор, странное пристанище на ночь. Так и вся жизнь, от случая к случаю, от волны к волне, под всегдашним покровом голубоватой мечтательности. Ему вдруг вспомнилось, как у памятника Гоголю Машура с полными слез глазами сказала, что любит одного Антона. Он вздохнул. Нежная, мучительная грусть пронзила его сердце. Отчего до сих пор, до тридцати лет,- он один? Милые женские облики, к которым он склонялся...- и с некоторой ступени, как сны, они уходили. "А Машура?"
"Одиночество,- говорил другой голос.- Святое или не святое - но одиночество".
Он засыпал.
XI
Довольно долго после встречи с Антоном осенью Машура считала, что ее сердечные дела прочны. Антон был так кроток, предан, такое обожание выдавали его небольшие глаза, какое бывает у людей самолюбивых и уединенных. И Машуре с ним казалось легко. "Этот не выдаст,- думала она.- Весь действительно мой". Она улыбалась. Но незаметно - в сердце оставалась царапина недоговоренное слово, мысль невысказанная.
Раз в разговоре, при ней, Наталья Григорьевна назвала одного знакомого, служившего в банке:
- Отличный человек. Типа, знаете ли, семьянина, абсолютного мужа.
Она даже засмеялась, довольная, что нашла слово.
- Именно, это абсолютный муж.
Людовик XV (франц.).
Хотя к Антону эти слова не относились, все же Машуре, почему-то, были неприятны. "Какие глупости,- говорила она себе.- Разве Антон в чем-нибудь похож на этого банковского чиновника? Абсолютный муж!" Но и самой ей казалось странным, что об Антоне она мало думает. Когда он приходит, это приятно, даже ей скучно, если его нет. Все же... Не совсем то.
Однажды, возвращаясь с ним по переулку, морозной ночью, Машура вдруг спросила:
-- Это какая звезда?
Антон поднял голову, посмотрел, ответил:
- Не знаю.
- Да, ты не любишь...
Машура не договорила, но почему-то смутилась, ей стало даже немного неприятно. Антон тоже почувствовал это.
- Не все ли равно, как называется эта или та звезда? - сказал он недовольно.- Кому от этого польза?
"Не польза, а хочу, чтобы знал",- подумала Машура, но ничего не сказала. А час спустя, раздеваясь и ложась спать, с улыбкой и каким-то острым трепетом вспомнила ту ночь, под Звенигородом, когда они стояли с Христофоровым в парке, у калитки, и рассматривали звезду Вегу. "Почему он назвал ее тогда своей звездой? Так ведь и не сказал. Ах, странный человек, Алексеи Петрович!"
Через несколько дней, незадолго до Рождества, Машура медленно шла утром к Знаменке. Из Александровского училища шеренгой выходили юнкера с папками, строились, зябко подрагивая ногами, собираясь в Дорогомилово, на съемку. Машура обогнула угол каменного их здания и мимо Знаменской церкви, глядящей в окна мерзнущих юнкеров, направилась в переулок. Было тихо, слегка туманно. Галки орали на деревьях. Со двора училища свозили снег: медленно брел старенький артиллерийский генерал, подняв воротник, шмурыгая закованными калошами. Машура взяла налево в ворота, к роскошному особняку, где за зеркальными стеклами жили картины. Ей казалось, что этот день как-то особенно чист и мил, что он таит то нежно-интересное и изящное, что и есть прелесть жизни. И она с сочувствием смотрела на галок, на запушенные снегом деревья, на проезжавшего рысцой московского извозчика в синем кафтане с красным кушаком.
Теплом, светом пахнуло на нее в вестибюле, где раздевались какие-то барышни. Сверху спускался молодой человек в блузе, с длинными волосами а 1а Теофиль Готье, с курчавой бородкой: вне сомнения, будущий Ван Гог.
По залам бродили посетители трек сортов: снова ХУДОЖНИКИ, снова барышни и скромные стада "экскурсантов, покорно внимавших объяснениям. Машура ходила довольно долго. Ей нравилось, что она одна, вне давления вкусов; она внимательно рассматривала туманно- дымный Лондон, ярко-цветного .Матисса, от которого гостиная становилась светлее, желтую пестроту Ван Гога, примитив Гогена. В одном углу, перед арлекином Сезанна, седой старик
в пенсне, с московским выговором, говорил группе окружавших:
- Сезанна-с, это после всего прочего, как, например, господина Монэ, все равно что после сахара а-ржаной хлебец-с...
Тут Машура вдруг почувствовала, что краснеет: к ней под- ходил Христофоров, слегка покручивая ус. Он тоже покраснел, неизвестно почему. Машуре стало на себя досадно. "Да что он мне, правда?" Она холодно подала ему руку.
- А я,- сказал он смущенно,- все собираюсь к вам зайти.
- Разве это так трудно? - сказала Машура. Что-то кольнуло ей в сердце. Почти неприятно было, что его встретила - или казалось, что неприятно.
- Меня стесняет, что у вас всегда народ, гости...
"Вы предпочитаете tete a tete1, как в Звенигороде,- подумала Машура.Чтобы загадочно смотреть и вздыхать!"
Пройдя еще две залы, попали они в комнату Пикассо, сплошь занятую его картинами, где из ромбов и треугольников слагались лица, туловища, группы.
Старик - предводитель экскурсантов, снял пенсне и, помахивая им, говорил:
- Моя последняя любовь, да, Пикассо-с... Когда его в Париже мне показывали, так я думал - или все с ума сошли, или я одурел. Так глаза и рвет, как ножичком чикает-с. Или по битому стеклу босиком гуляешь...
Экскурсанты весело загудели. Старик, видимо не впервые говоривший это и знавший свои эффекты, выждал и продолжал:
- Но теперь-с, ничего-с... Даже напротив, мне после битого стекла все мармеладом остальное кажется... Так что и этот портретец,- он указал на груду набегавших друг на друга треугольников, от которых, правда, рябило в глазах,- этот портретец я считаю почище Моны Лизы-с, знаменитого Леонардо.
- А правда,- спросил кто-то неуверенно,- что Пикассо этот сошел с ума?
Машура вздохнула.
- Может быть, я ничего не понимаю,- сказала она Христофорову,- но от этих штук у меня болит голова.
- Пойдемте,- сказал Христофоров,- тут очень душно. Его голубые, обычно ясные глаза правда казались сейчас утомленными.
Спустившись, выйдя на улицу, Христофоров вздохнул.
- Нет, не принимаю я Пикассо. Бог с ним. Вот этот серенький день, снег, Москву, церковь Знамения - принимаю, люблю, а треугольники - Бог с ними.