Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Унитаз из потемневшего дерева, зачем-то вознесенный на постамент из двух ступенек, горделиво красовался в глубине комнатки, словно настоящий трон. Нестор повернулся ко мне спиной и неторопливо, будто совершая некий обряд, поднялся по ступеням. Приблизившись к «трону», он спустил штаны, которые легли на пол, обвившись вокруг его ступней. Затем он заглянул внутрь унитаза, снял с жестяного крючка веничек из рисовой соломки и принялся надраивать им вазу, время от времени нажимая на рычаг, чтоб спустить воду. Сзади мне были видны лишь его могучие напряженные ягодицы. Меня не столь поразил их размер, и так очевидный, сколько их, если можно выразиться, одухотворенность. Как бы это сказать? Два его огромных полушария, обезображенных свисавшими складками жира, излучали удивительную наивность, даже более — нечто, по первому впечатлению вовсе чуждое натуре Нестора: доброту. Прежде я благоговел перед авторитетом и всемогуществом Нестора, был ему признателен за покровительство, за постоянные знаки внимания, но полюбил Нестора, лишь повидав его ягодицы, в которых выразилась вся его внутренняя ранимость и беззащитность.

Наконец, закончив работу, Нестор повернулся ко мне. Ватник доходил ему до пупа. Его пузо и ляжки образовывали три волны белесой студенистой плоти, в которых утонул крошечный член. Воссев на «трон», Нестор тотчас обрел облик самоуглубленного и отрешенного индийского мудреца, этакого Будды. Затем он продолжил прерванный монолог.

— Я ничего не имею против общего сортира, который во дворе, — сообщил Нестор. — Он создан для быстрого оправления нужды одновременно многими. Подобное отправление я не назову неблагочестивым, но все же оно и не религиозно. Пойми тонкость!

Необходимость присесть на корточки, как и все неудобство данной позы, требует смирения. Но с другой стороны, приседание — действие обратное коленопреклонению, поскольку колени, вместо того, чтобы упираться в землю, уставлены в небеса. Книзу же устремлена омега, и сама земля словно помогает акту испражнения, притягивая самую сходную с ней часть нашего тела.

Нестор воздел палец.

— Но отсюда не следует, что в нашем организме нет ничего, более подобного земле. Нет, поселяющиеся в его жарких недрах микробы неторопливо создают подлинную землю, ибо что есть дерьмо, как не земля, напитанная энергией живого организма. Недостаток очка заключается в том, что живая, органическая земля, порожденная нашим телом, мгновенно смешивается с землей минеральной. Очко пригодно для материалистов. Натуры же изысканные находят неиссякаемый источник наслаждения в созерцании форм, изваянных омегой, которые нередко используют скульпторы и даже архитекторы. Утонченные души влечет возвышенное удовольствие, которое дарует «трон», особенно ночью, когда вокруг властвует покой и умиротворение.

Засим установилось долгое молчание. Ворвавшийся в окно порыв ветра раскачал эмалированный абажур и донес до нас отдаленное пыхтение паровоза. Вновь повисло молчание, затянувшееся до тех пор, пока в дверь не начал ломиться некий страждущий. Перепуганный и растерянный, я ждал, как поступит Нестор. Тот оставался неподвижен, как скала. Прошло немало времени, прежде чем он наконец встал с сиденья и принялся разглядывать содержимое унитаза.

— Сегодня ночью, — заключил он, — омега соизволила обратиться к средневековью, Погляди, Лягушонок, тут настоящая крепость: башни, циклопические стены. Вот так штука — средние века, феодализм! Но ведь мы уже неделю проходим пламенеющую готику вспомнил он, отвергая жестом рулон туалетной бумаги, который я ему протянул.

— Нет уж, эта ночь достойна, чтобы ей был оказан должный почет. Я тут припас глубокомысленнейший манускрипт, который собирался использовать только в самом торжественном случае. Правда, я не ожидал, что он подвернется так скоро, но уверен, что лучшего повода не найти.

Тут он достал из заднего кармана три листка и сунул мне под нос. С душевным трепетом я прочитал первые строки: «Во время свирепого шторма Альбукерк посадил себе на плечи мальчика-юнгу, чтобы их судьбы стали нераздельны. Конкистадор верил, что это отведет он него божий гнев — дабы не губить невинное дитя, Бог и ему дарует прощение». Проповедь отца-попечктеля, собственноручно им записанная! Нестор принялся комкать и теребить листки своими огромными лапами, чтоб сделать помягче. Затем он отдал их мне, и, опершись двумя руками об унитаз, предоставил завершить работу.

Но и после этого Нестор меня не отпустил. Он увлек меня в лабиринты служебных лестниц и коридоров, где мне еще ни разу не доводилось побывать. Спустившись на нижний этаж, он остановился у стенного шкафчика и открыл дверцы. Б шкафчике обнаружилось множество рядов гвоздиков с нанизанными на них ключами. Решительно завладев тремя ключами, Нестор повлек меня еще ниже, в подвал, где царила непроглядная темень — по крайней мере до тех пор, пока мой вожатый с потрясшей меня дерзостью не зажег свет в одном из кухонных помещений. Потом, отвалив тяжелые двери ледника, он брякнул на кухонный стол бараний окорок, круг швейцарского сыра и бадью абрикосового конфитюра. Позволив мне жестом присоединиться, он тотчас забыл обо мне и стал пожирать яства без хлеба и воды.

Я дрожал от холода и страха, меня мутило от вида угощений, меня продолжал мучить ужас перед грядущей карой за поджог. Однако присутствие Нестора любое событие превращало в заманчивое и волшебное приключение. Я не верю, что у маленьких детей безупречный эстетический вкус. Если среди малышей распространить анкеты с вопросом, что они считают прекрасным и безобразным, возможно, там обнаружится немало удивительных прозрений, но слишком уж часто они подпадают под обаяние силы, тем более силы тайной, магической, которая умеет нащупать критические точки унылой повседневности и, сокрушив ее метким ударом, добраться до утаенных ею сокровищ. Нестор был исполнен подобной силы, и мое благоговенье перед ним было столь велико, что я так и не решился заговорить ни о его странном поведении в часовне, ни о грозящем мне из-за его лимонки наказании.

Когда я, наконец, вновь растянулся на своем узком ложе, было еще темно, но в соседней казарме уже трубили зарю. Оставался всего-то часок до полседьмого, когда в спальню ворвется дикая лавина огней и звуков, грубо разогнав мои нежные видения.

Я прекрасно понимал, что если бы Нестор попался вместе со мной и Клеманом, то уже не смог бы мне помочь, а так у него были развязаны руки. Все правильно, однако его внезапное исчезновение в момент, когда загорелся бензин, и последующее упорное молчание об этом происшествии поколебали чувство защищенности, которое у меня возникло с тех пор, как он меня взял под свою опеку. А ведь пострадал-то я ни за что, послужив в их с Клеманом делишках не больше, чем передаточным звеном. Конечно, ночная встреча с Нестором и устроенная им демонстрация собственного могущества и власти слегка меня ободрили, но, когда утром надзиратель оповестил, что назавтра назначен педсовет, который вынесет свой приговор, прежде допросив нас с Клеманом поодиночке, я тотчас снова впал в отчаянье, даже в панику. А тут еще и одиночество, на которое меня обрекало положение «отверженного». Короче, я до того потерял голову, что решился на побег.

Поскольку побег казался святым отцам немыслимым, надзиратели не слишком-то разглядывали уходящих домой экстернов, и мне удалось без приключений обрести свободу. Обогнув церковь Сент-Этьен, я пересек улицу Малерб и по улице Таписсери направился прямо к вокзалу. Других маршрутов я в Бовэ не знал. Мне повезло. Поезд на Дьепп отправлялся через две минуты, так что хватиться меня не успели. Я взял билет до Гурнея и забился в купе третьего класса, уверенный, что каждый пассажир тотчас различает на моем лице два позорных клейма — «отверженного» и беглеца. Поезд шел со всеми остановками, да еще находил поводы обернуть движение вспять, так что три десятка километров до Гурнея заняли целый час.

Все это время меня мучил вопрос, как объяснить отцу свой столь неожиданный визит. Впрочем, мои муки оказались напрасными, так как предупрежденный звонком из , Св. Христофора отец встретил меня прямо на перроне со своим обычным равнодушием, которым он словно подчеркивал, что я не самый желанный гость. Он машинально пощекотал мне щеки своими усами, после чего объяснил, холодно, без малейшего гнева или раздражения, что если прямо сейчас сесть на обратный поезд, то я уже к вечеру буду в Бовэ, но даже и утренний поезд, отходящий в семь пятнадцать, позволит мне поспеть в школу как раз к педсовету. Дома родной запах мастерской немного умиротворил мою душу, но наша квартирка на первом этаже так зримо отражала повадки стареющего отшельника, сочетающие педантичную аккуратность с безобразной небрежностью, что я почувствовал себя там не менее чужим, чем в Св. Христофоре, хотя родился в ней и вырос. Ночь я провел ужасно, мучимый попеременно бессонницей и кошмарами. Меня постоянно преследовала картина пожара в часовне, когда вокруг меня вдруг взвилось пламя. Это был прообраз адского пекла, но не только, ведь пожар в Св. Христофоре мог принести мне свободу. Если бы огонь уничтожил всю школу с ее обитателями, он бы спалил и мои беды.

Задремал я только на рассвете, как раз когда отец пришел меня разбудить. Но стоило мне проснуться, как мной тут же вновь завладел образ пылающего Св. Христофора. Я был готов и сам погибнуть в пламени, каковая перспектива доставляла мне даже некое мрачное удовлетворение. Я, конечно, понимал, что школа навряд ли загорится столь кстати, но почти верил в такую возможность, так как вбил себе в голову, что иначе мне никак не избежать кары.

Отец заверил, что в Бовэ меня встретит семинарист. Однако вокзал был пуст. Это меня нисколько не удивило, так как я предвидел, что хотя бы на краткое время будет нарушен естественный ход событий. На лицах прохожих я без труда различил следы бессонной ночи.

Школа была окружена возбужденной толпой, расступившейся только для того, чтобы дать пожарным размотать шланги. Тут же стояла и машина с выдвижной лестницей. Видимо, ее подогнали на всякий случай, хотя толку от нее не было, поскольку, как мне объяснили, пожар разгорелся в подвале. И впрямь — отдушины котельной лениво курились едким черным дымом. Все окна располагавшегося над ней малышового класса были перебиты, являя взгляду хаос стульев, парт и обгорелых грифельных досок, каковой разгром учинили потоки воды из пожарных шлангов. Кроме того, прямо перед подиумом зияла дыра, своего рода кратер. Именно здесь огонь, долго тлевший в подвале, наконец вырвался наружу подобием извержения вулкана. К счастью, это свершилось ранним утром, в четверть седьмого, еще до начала занятий, и все надеялись, что обошлось без жертв. Однако вдруг распахнулись ворота, и выехавшая оттуда санитарная машина начала медленно прокладывать себе путь в толпе. В ее окне я различил заплаканное и растерянное лицо матери Нестора.

Я поспешил проскользнуть в ворота, пока они вновь не затворились. Все интерны собрались во дворе и стояли неподвижными группками, переговариваясь вполголоса. Экстернов успели распустить по домам. Никто не обратил на меня ни малейшего внимания. В этот день мне пришлось убедиться в невероятной людской слепоте к вещим символам, которые только я умею различить. Никто не заметил столь, казалось бы, очевидной, бросающейся в глаза связи между пожаром и ожидавшим меня наказанием! Остолопы, которые собирались со мной расправиться за мелкую провинность, при том еще мнимую, ни за что бы не поверили, что я, и никто иной, повинен в обрушившемся на Св. Христофор несчастии. Даже если бы я сам признался.

Я принялся искать Нестора. Интересно, что понадобилось его матери в санитарной машине? То, что я узнал, меня сразило. Ранним утром отец Нестора попросил его раздуть котел. Нестору уже не раз приходилось делать за отца эту работу. Что произошло в подвале, никто толком не знает, но примерно час спустя в малышовый класс ворвалось пламя. Когда пожарным удалось наконец проникнуть в котельную, Нестор уже задохнулся в дыму.

28 марта 1938.

Сегодня утром меня странным образом пробудила уверенность, что уже пора вставать. Будильник показывал без четверти два, но он остановился. Я встал с постели и подошел к столу, чтобы взглянуть на ручные часы. Они тоже стояли, показывая десять минут третьего. Набрав номер, я убедился, что и впрямь ровно семь часов.

На улице стоял туман. К тротуару был приткнут мой драндулет, который я взял из гаража, чтобы успеть до начала рабочего дня сгонять в Мо к одному из клиентов. Однако машина не завелась — наверняка из-за тумана разрядился аккумулятор. Соответственно не работали и часы на приборном щитке, показывая четверть третьего.

Столь удивительные совпадения могли бы меня встревожить, если бы я к ним уже не привык. Но моя жизнь просто кишит невероятными совпадениями, которые я считаю не более, чем вежливыми напоминаниями. Постоянно бдящий рок напоминает мне о своем незримом, но и неотвратимом влиянии на мою жизнь.

Как-то прошлым летом я спал с распахнутым окном. Проснувшись, я тотчас включил радио, чтобы музыка развеяла тягость первых минут бодрствования. Музыка оказалась как раз подходящей — громкой, бодрой, бравурной. Но тут на крыше, прямо у меня над головой, завязалось настоящее побоище. Птицы, обычно ведущие себя вполне прилично, затеяли жуткую свару. Потом по характерному шороху я догадался, что драчуны соскальзывают по скату крыши, и тотчас клубок перьев сперва рухнул на подоконник, а потом шмякнулся на пол и распался надвое. Падение охладило боевой пыл птиц, и обе сороки, мигом очухавшись, дружно вылетели в окно. Тут же грянул финальный аккорд и дикторша сообщила: «Вы слушали увертюру к опере Россини „Сорока-воровка“. Я улыбнулся, свернувшись под одеялом: „С приветом, Нестор!“

Однако подчас знаки служат ответом — обычно ироническим — на вырвавшуюся у меня нескромную просьбу. А ведь знаки и символы, которые заполонили мою жизнь, казалось, могли бы приносить мне удачу.

Полгода назад, увязнув в долгах, я купил полный билет Национальной лотереи и произнес над ним заклинание: «Нестор, хотя бы разок». Нет, не буду утверждать, что он меня не услышал, еще как! И ответил. Показал нос. Номер моего билета был Б 953 716, а выиграл миллион номер Б 617 359. Моя цифра наоборот. Так я был проучен за попытку извлечь мелкую выгоду из своей особой связи с космической энергией. Сперва я обозлился, потом рассмеялся.

4 апреля 1938.

Газета «Фелькишер Беобахтер», официальный орган правящей в Германии партии, выбросила лозунг: пушки важнее масла. Разумеется, он куда шире, являя своего рода сатанинскую инверсию. Утверждать, будто пушки важнее масла, все равно, что сказать: смерть важнее жизни, ненависть важнее любви!

6 апреля 1938.

«Рено» выпускает несколько видов автомобилей с газогенераторами — грузовики, от трехтонок до пятитонок, и автобусы, от восемнадцатиместных до тридцатиместных, — источником энергии для которых служат продукты горения. Загружаешь топку дровами и через каких-нибудь пять-шесть минут мотор заводится. Подобные двигатели неприхотливы, эффективны, надежны. Они снабжены простого устройства фильтром, которому не грозит ни засориться, ни прорваться.

Это весьма характерно, так как отныне прогресс может обратиться вспять. Еще совсем недавно сама мысль, что возможен автомобиль, работающий на дровах, казалась смехотворной. Вскоре нам представят, как последнее достижение техники, двигатель, работающий исключительно на соломе, а в результате осчастливят изобретением конного экипажа.

8 апреля 1938.

Мне пришлось томиться в Св. Христофоре до шестнадцати лет. Поведение мое было безупречным, оценки чудовищными. Я нацепил маску простачка, которая с тех пор так и пристала к моему лицу. Разве что последние события — разрыв с Рашель, мрачные записки и еще несколько явленных мне знаков — вдруг слегка оживили мои черты. Эта маска служила мне защитой в чуждой среде, позволяя не маскировать свою душу, изблевывавшую всю духовную пищу, которой ее потчевали святые отцы. К окончанию школы мне удалось не запомнить ни строки из Корнеля и Расина, зато тайком выучить наизусть творения Лотреамона и Рембо. Из биографии Наполеона держать в памяти лишь его поражение при Ватерлоо, сетуя, что англичане не повесили оного клятвопреступника, зато подробно изучить историю розенкрейцеров, жизнь Калиостро и Распутина. Увлеченный расшифровкой символов, я из всех наук усваивал только то, что могло мне в этом помочь. Короче говоря, к моменту окончания школы стало очевидно, что экзамен на бакалавра мне не выдержать. Жестоковыйные святые отцы зачислили меня в партию изгоняемых из школы, которая формировалась каждый год как раз перед экзаменами,дабы таким образом повысить средний балл, после чего я оказался в Гурнее-ан-Брей, где отец попытался меня пристроить к своему ремеслу механика. Однако в присутствии этого молчаливого равнодушного человека у меня путались мысли и все валилось из рук. Надо еще добавить, что если я был никудышным учеником, то он был ничуть не лучшим учителем — привыкнув работать в одиночку, отец с большой неохотой отверзал уста для каких-либо разъяснений. Кончилось тем, что я перешел к его конкуренту, державшему единственную в Гурнее мастерскую по ремонту автомобилей. А вскоре, призванный в армию, «выдвинулся» в Париж, где у меня обнаружился дядька, владеющий гаражом на площади Терн. Дядя встретил меня радушно, чем полагал досадить своему брату, с которым ни разу не виделся после рассорившего их раздела отцовского наследства. Отслужив армию, я стал его главным подручным, а через пять лет, после дядиной смерти, хозяином гаража. Таким образом, судьбе было угодно, чтобы я овладел сходной с отцовской профессией, однако ж, поднявшись выше его по общественной лестнице. Конечно, можно предположить, что я заранее поставил перед собой честолюбивую цель развить и упрочить семейную традицию, но это бред! Своим ремеслом я занимаюсь безо всякого рвения, лишь по необходимости, как и выполнял приказы армейского начальства, как оплачиваю налоги, как сплю с женщинами. Я живу, словно во сне, но страстно мечтаю наконец проснуться. Я уже говорил, что в последнее время моя маска начала оживать. Да и моя левая рука, которая вот уже три месяца выводит на бумаге слова, наверняка, недоступные правой, слагающиеся в свежие мысли и образы, не первый ли росток нового Тиффожа? Запахло весной. Затем грядут — капель, ледоход…

11 апреля 1938.

Вчера 99,06% австрийских избирателей проголосовали за воссоединение с Германией. Однако причиной подобного единодушия послужил отнюдь не ужас перед несокрушимой силой. Нет, это свидетельствует, что в каждом проголосовавшем укоренилось влечение к гибели, в результате чего толпа, поставленная перед выбором жизнь-смерть, взорвалась криком: «Смерть! Смерть!», подобно евреям, требовавшим у Понтия Пилата: «Варавву! Варавву!»

13 апреля 1938.

До двенадцати лет я был маленьким и субтильным. Потом я столь неудержимо попер ввысь, притом почти не набирая веса, так что моя худоба, прежде всего лишь уродливая, стала сперва вопиющей, а затем и вовсе устрашающей. В двадцать лет я достиг метра девяносто одного сантиметра при весе шестьдесят девять килограммов. К тому еще добавлю, что быстро увеличивавшаяся близорукость заставляла меня обзаводиться все более сильными очками, которые, когда я отправился на призывную комиссию, уже напоминали пресс-папье. Но даже их у меня отобрал местный охранник, не из жестокости, а следуя правилам, отчего мне было не легче, когда я, голый и слепой, переступил порог зала заседаний мэрии. Мое появление изрядно развеселило восседавших за длинным столом отцов города. Особенно их позабавил мой инфантильный член, отнюдь не соответствующий росту его обладателя. Местный лекарь произнес ученое словцо, вызвавшее всеобщее оживление, так как прозвучало довольно непристойно, почти скабрезно: микрогенитоморф. Мой случай вызвал бурное обсуждение. Хотя избежать призыва мне все же не удалось, но меня сплавили в войска связи, не требующие от призывников телесного совершенства.

Не успел я с грехом пополам отслужить армию, как на меня обрушилась очередная дурацкая напасть. Как и предсказал Нестор, мои зубы принялись расти — в том смысле, что меня целыми днями теперь терзали муки голода.

Голод мог напасть на меня прямо в разгар рабочего дня, в мастерской или рабочем кабинете. Вдруг подводило живот, начинали дрожать конечности, на висках выступал пот, под языком скапливалась слюна. Во время первых приступов я тотчас бежал к соседнему булочнику, который изумленно наблюдал, как я заглатываю одну за другой булочки и плетенки. Позднее, уже зимой, я как-то положил глаз на припахивающие водорослями корзинки с устрицами, выставленные напоказ прямо на улице перед винным погребком. Как раз в ту пору зародился позже распространившийся повсеместно обычай непременно запивать устрицы сухим белым вином. В погребке я вскрыл пару дюжин превосходных португальских моллюсков, сопроводив их стаканчиком вина. Свирепое сладострастие, с которым я вонзил зубы в зеленоватую соленую, йодистую слизь, упиваясь морской свежестью этих козявок, с вялой покорностью предающихся устам, выгрызающим их из перламутровых обиталищ, подтвердило мою склонность к людоедству. Я понял, что тем полнее удовлетворю данное влечение, чем более натуральную пищу буду употреблять, вплоть до совсем сырой. Вскоре я совершил замечательное открытие, что сардины, которые обычно едят жареными, можно поедать прямо сырыми, конечно, если хватит терпения соскрести чешую, которая отстает весьма неохотно. Однако еще большее потрясение я испытал, открыв для себя «конский бифштекс», приготовляемый действительно из рубленого конского мяса, смешанного с желтками и круто приправленного солью, перцем, уксусом и чесноком, который едят сырым с гарниром из лука и каперсов. Но и столь подходящее для меня блюдо нуждалось в усовершенствовании, дабы удовлетворить мою не слишком распространенную страсть. В результате споров с официантами единственного в Нейи ресторанчика, где подавали сию дикарскую пищу, мне постепенно удалось отказаться от всех специй и приправ, призванных лишь отбить вкус живой плоти. Однако кроме качества мяса, меня не устраивало и количество, поэтому я вскоре предпочел собственноручно пропускать через мясорубку добрые шматы конины, купленные в мясной лавке. Именно там я осознал, сколь могучее влечение всегда испытывал к мясным прилавкам и крюкам, на которых явлены взору во всей бесстыдной наготе и мощи ободранные туши. Меня приводили в исступление и красный филей, и склизкая, с металлическим отблеском, печенка, и розовые ноздреватые легкие, и алые прорехи, открывавшиеся меж бесстыдно растопыренных гигантских телячьих ляжек, но еще больше — витающий над всем этим запах застывшего жира и свернувшейся крови.

Открыв в себе подобное пристрастие, я ничуть не был обескуражен и, признаваясь себе: «Я люблю мясо, я люблю кровь, я люблю плоть», делал упор на глаголе «любить». Получалось, что причиной ему — любовь. Я люблю мясо, потому что люблю животных. Не исключено, что я сумел бы задушить собственными руками и с удовольствием слопать даже зверя, которого сам взрастил и воспитал. Я вкушал бы его мясо даже с большим аппетитом, чем какое-нибудь анонимное. Кого я совершенно не понимаю, так эту дурочку мадемуазель Тупи, которая стала вегетарианкой в знак протеста против умерщвления живых существ. Неужто ей не ясно, что если все мы вдруг заделаемся вегетарианцами, то отпадет нужда и в домашних животных. Этого, что ли, она добивается? Лошади, к примеру, стоило машинам избавить их от рабского труда, тотчас стали вымирающим видом.

К тому же, нежность моей души, удостоверяет, — если это нуждается в подтверждении, — еще одно пристрастие: к молоку. Возвращенная мне употреблением сырого мяса первобытная острота вкусовых ощущений, позволяющая различить в кажущейся безвкусной сырой пище множество привкусов, нашла в молоке достойный объект применения, после чего иного питья я уже не признавал. В Париже, пожалуй, и не найти настоящего молока, то есть не загубленного позорным обычаем пастеризовать его и обезжиривать. Вообще-то только на ферме можно раздобыть натуральное молоко, взятое прямо из самого источника этой жидкости — синонима жизни, нежности, детства. Потому, должно быть, на парное молоко так ополчились гигиенисты, чистоплюи, сыщики и прочие зануды. Что до меня, то я не признаю молока, не припахивающего хлевом, в котором не плавает хотя бы один волосок или соломинка, свидетельствующие о его подлинности.

Ежедневные два кило сырого мяса и пять литров молока постепенно изменили мою комплекцию и взаимоотношения с собственным телом. Тогда как лицо вызывает у меня омерзение, со своим телом я живу в полном согласии. Хотя мой вес колеблется возле ста десяти килограммов, ноги так и остались тощими, отчего кажутся длинными. Вес почти целиком приходится на ягодицы и мою бугристую спину. Бугристую, потому что спинные мышцы образовали на обеих лопатках по громадному желваку, каждый из которых напоминает неподъемной тяжести переметную суму. Выгляжу я так, словно и собственный вес мне снести не под силу, на самом же деле мне ничего не стоит оторвать от земли, хоть за капот, хоть за багажник, какой-нибудь Розенгард или Симку-В.

Рашель, имевшая возможность разглядеть меня во всех подробностях, разумеется, превосходно изучила мои физические недостатки, конечно же, особо отметив микрогенитоморфизм, и не упускала случая поглумиться над ними. «По фигуре ты вылитый грузчик, — потешалась она. — Или даже вьючная лошадь. Этакий здоровенный тяжеловоз. Нет, скорее мул, ведь они не способны к деторождению». Но особенно не давало ей покоя углубление посередине моей грудной клетки, на языке ученых педантов называемое грудной впадиной. Когда Рашель совсем уж меня допекла, я сочинил ей сказку, которую она выслушала, разинув рот.

— Виноват мой ангел-хранитель, — заявил я. — Я пытался оправдаться. Ангел старался меня изобличить. Мы поссорились. Я замахнулся, чтобы дать ему пощечину, но он меня опередил, ткнув пальцем прямо в грудь. Вот это был тычок! Ангельский палец оказался тяжелей и жестче мрамора. Задыхаясь, я рухнул навзничь. Физический удар такой же силы оказался бы смертельным. Но то был ангельский тычок, смягченный белоснежным пухом, ибо рука ангела, как в боксерскую перчатку, была облечена в его духовное оперенье. Я оклемался, но остались меты — ямка на груди и выступы на спине, сходные с женскими сосцами, но в отличие от них пустые и бесплодные. И еще у меня, бывает, перехватывает дыхание. Тогда мне кажется, что в мою грудную клетку все еще уперт тяжелый мраморный палец. Подобный приступ я называю ангелическим удушьем или просто ангелическим.

— А ты уверен, что это был твой ангел-хранитель? — осведомилась Рашель с непривычной серьезностью.

— Подчас я в этом и впрямь сомневаюсь. Может, он вовсе и не мой хранитель, а чей-то еще, потому был так ко мне несправедлив. Твой, к примеру. Или моего давно умершего школьного друга.

— Ну, признайся, — не отставала Рашель, — в чем это ангел пытался тебя изобличить?

Кстати, кроме ангелической, иными хворями я никогда не страдал. Да и болезнь ли это? Несколько врачей, к которым я обращался, подробно меня обследовали и, не найдя никаких аномалий, пускались в домыслы один нелепей другого. Очередной медик в ответ на мой откровенный вопрос отмел всякую связь между приступами удушья и грудной впадиной.

— Возможно, нет материальной связи, — согласился я. — Но ведь бывает связь символическая.

Так или иначе, благодаря ангелической болезни моя дыхательная система стала насквозь символичной. Именно данная хворь просветлила глухую ночь, в которой обретались мои легкие, изредка одаряя их даже духовными откровениями. В подобных случаях приступ бывал так силен, словно невидимый великан стискивал меня мертвой хваткой, но одновременно меня посещали озарения, когда казалось, что сами небеса, заполоненные парящими ласточками и переборами арф, запустили прямо в мои легкие свой двойной корень.

14 апреля 1938.

Надо ли уточнять, откуда взялась могучая невостребованная сила, скопившаяся в моих плечах и крестце? Разумеется, это наследство Нестора. Если бы у меня была хотя бы тень сомнения, то ее бы развеяла ужасная близорукость, которую он завещал мне в придачу, словно желая удостоверить, что я его полный наследник. Его сила, распирающая мои мышцы, как и его мысль, направляют мою мрачную руку. Только ему одному доступна сокровенная тайна способности моей судьбой вторгаться в естественный ход вещей, впервые возвестившей о себе пожаром, охватившем Св. Христофор, и с тех пор постоянно напоминающей о себе, как правило, незначительными событиями. Их цель — не позволить забыть о самой сокровенной и жгучей загадке моего бытия, которую поможет разрешить лишь грядущее Великое Испытание.

15 апреля 1938.

Вчера, на Великий четверг, я посетил заутреню в Нотр-Дам. В церкви я всегда испытываю двойственное чувство. Надо признать, что несмотря на все свои заблуждения, Лютер был прав, утверждая, что на престол Св. Петра воссел Сатана. Его наймиты — священники — вовсе не стыдятся своих сатанинских ливрей. Одно суеверие мешает различить в роскошных облачениях иерархов дьявольскую усмешку: в митре сходство с дурацким колпаком, в посохе — с вопросительным знаком, символом скептицизма и неверия, в алой кардинальской мантии — с багряным одеянием Блудницы из Апокалипсиса. И не только в одежде, а и во всей безумной роскоши римского обряда, становящейся невыносимой в соборе Св. Петра с его опахалами, sedia gestatoria note 3 и чудовищным балдахином работы Лоренцо Бернини, толстобрюхим, о четырех лапах, словно бы присевшим над престолом, чтобы на него нагадить.

Однако из-под этой кучи дерьма все же сочится чистый ручеек, против которого бессилен и сам Сатана, сделавший все, дабы исказить Новый Завет. Но ведь источник духовного света — личность Христа, которого церковники вынуждены славить, глумясь при этом над его учением. Подчас робкий лучик все же пробивается сквозь чашу церковной лжи и насилия. Вот ради подобных редких проблесков я и посещаю время от времени церковные службы.

Вчерашней мессы уже коснулась унылая тень Страстной пятницы, поэтому она была менее пышной и более благочестивой, чем иные. После «Gloria» колокола отзвонили в последний раз перед Страстной субботой. Затем прозвучала молитва «Отче наш « под аккомпанемент органных вариаций на тему Баха.

Да простит меня всемилостивый Господь, но стоит зазвучать столь торжественному инструменту, как орган, его бравурные, помпезные звуки пробуждают во мне воспоминания о музыкальной карусели, на которой мне приходилось кататься в Гурнее-ан-Брей в праздник урожая. Карусель наигрывает свой бойкий, но однообразный мотивчик. Мальчуганы раскинули голые ляжки по лакированным бокам привставших на дыбы деревянных лошадок, угрожающе вскинувших к небесам свои разинутые пасти и безумные глазищи. Эскадрон юнцов парит в метре над землей, подхваченный этим органчиком, представлявшим из себя сложнейший механизм с множеством клапанов, цилиндров, молоточков, целой рощей трубочек и фигуркой грудастой лупоглазой ведьмы, четко обозначающей ритм. Память, свойство которой — возвышать ушедшее, преобразило былую музыкальную кавалькаду в хор мальчиков и сквозь струйки ладана, подсвеченные витражом, мне почудилось, будто юные хористы словно закружились в хороводе, унеслись на той давней карусели…

От своих видений я очнулся, лишь когда зазвучало Евангелие и уж совсем избавил меня от них последовавший затем весьма своеобразный обряд Поклонения. Двенадцать хористов расположились в креслах и один за другим выставляли из-под стихарей свои ступни, белизна и нагота которых казалась особенно трогательной среди богатого убранства храма. Монсеньер Вердье, невзирая на свой сан и дородность, сперва преклонял перед каждым мальчуганом колени, затем проливал им на ноги пару капель из серебряной амфоры, потом же, обтерев нагие ступни белой тряпицей, склонялся почти до самой земли, чтобы облобызать их. Завершив обряд, он одарял паренька хлебцем и монеткой — так германские воины после первой брачной ночи преподносили своей молодой Morgengabe note 4. На мальчиков подобное поклонение производило разное действие. Кто начинал испуганно озираться, кто скромно потуплял глаза, но мне больше всех понравился мальчуган с ангельским личиком, который давился от беззвучного хохота.

Эту картину, когда старик, облаченный в золото и пурпур, склоняется до земли, чтобы прикоснуться губами к обнаженной детской ступне, я никогда не забуду. Сколько бы мерзостей ни творила на моих глазах Церковь, я всегда буду помнить полученный вчера глубокий и подробный ответ на вопрос, которым задавался Нестор незадолго до своей гибели.

20 апреля 1938.

Обычно под счастьем понимают благополучие и покой, оттого стараются по возможности упорядочить свою жизнь, что лично мне чуждо. Соответственно несчастьями называют удары судьбы, грозящие сокрушить привычный строи жизни Но мне-то как раз несчастья не грозят, ибо им нечего сокрушать. В отличие от других мне свойственно противопоставление радость-горе, а не счастье-несчастье, весьма с ним несхожее. У меня нет ни быта, ни близких — семьи, друзей. Ремесло же мое столь далеко от моих интересов, что я затрачиваю на него не больше мысли, чем на пищеварение или дыхание. Обычно я пребываю в глухой, дремучей, безнадежной тоске. Однако ее мрак иногда разрывают неожиданные и беспричинные сполохи радости, лишь на миг, но в глазах потом еще долго пляшут золотистые пятна.

6 мая 1938.

Только одна из сегодняшних утренних газет решилась обнародовать снимки всех разом членов нового кабинета министров. Вот это шайка! Двадцать две физиономии, хотя и в разной мере, но все до единой отмеченные угодливостью, подлостью и глупостью. Да, собственно, уже знакомые — мы не раз имели счастье их лицезреть в разных комбинациях, к тому же большинство из них входили в предыдущий кабинет.

Надо бы сочинить «Мрачную конституцию « с преамбулой из шести пунктов примерно такого содержания:

1. Святым может быть признано лишь частное лицо, то есть не обладающее светской властью.

2. Политическая власть признается полностью входящей в компетенцию Маммоны. Каждый политический деятель целиком берет на себя ответственность за все преступления, ежедневно совершаемые государством. Соответственно, чем выше занимаемый пост, тем преступнее считается его обладатель. Главным государственным преступником провозглашается Президент, за ним следуют, согласно табели о рангах, министры и прочие сановники, судьи, генералы, прелаты, которые все по локоть в крови, а также иные служители Маммоны, олицетворяющие кучу дерьма, именуемую Общественным Строем.

3. Органы власти всех стран как нельзя лучше соответствуют своим преступным функциям, ибо, производя «обратную выбраковку», выявляют наиболее преступные элементы нации, коими и пополняют свои ряды. В результате любое совещание министров, конклав или встреча в верхах так смердит падалью, что эта вонь способна отпугнуть даже и стервятника, если он не слишком голоден. Но и на менее высоких собраниях, как, например, заседании муниципального совета, штабном совещании, короче, любом официальном мероприятии, сбивается такая гнусная банда, что мало-мальски порядочный человек и близко к нему не подойдет.

4. Вместе с полномочием принимать законы политик автоматически получает право им не подчиняться, но и сам объявляется вне закона. Таким образом, человека, облеченного государственной властью, каждый имеет право раздавить, как клопа или мандавошку. Следует произвести благодетельную инверсию, заменив парламентскую неприкосновенность свободой отстрела, предоставляющей право любому гражданину без соответствующей лицензии прямо средь бела дня расстреливать политиков. Политическое убийство должно считать санитарной мерой, богоугодным делом.

5. Конституцию 1875 года стоит пополнить статьей, предписывающей после падения кабинета весь его состав расстреливать без суда и следствия. Несправедливо, что политик, которому нация отказала в доверии, не только остается безнаказанным, но и может продолжить карьеру, овеянный славой своего громкого провала. Данная статья принесет тройную пользу: во-первых, позволит постепенно избавлять нацию от самых отпетых мерзавцев, во-вторых, помешает вновь пролезть в правительство уже обанкротившимся политикам и, в-третьих, внесет в политическую жизнь то, чего ей катастрофически не хватает, — серьезность.

6. Каждый гражданин, облачаясь по доброй воле в любой вицмундир, должен помнить, что тем самым поступает под начало Маммоны и навлекает на себя месть всех порядочных людей. Закон обязан пополнить ряды тех вонючек, отстрел которых разрешен в любое время года, шпиками, священниками, дворниками, а также академиками.

13 мая 1938.

Благодетельная инверсия. Ее цель — преодолеть последствия произведенной прежде злокозненной инверсии, то есть вернуться к истинным ценностям. Сатана, князь мира сего, с помощью своих присных — правителей, судей, прелатов, генералов и полицейских — подставил Господу зеркало, в результате чего правое стало называться левым, левое — правым, добро — злом, зло — Добром. Всевластие Сатаны над городами, кроме прочего, подтверждается обилием проспектов, улиц, площадей, названных именами профессиональных военных, то есть профессиональных убийц, которые сами-то, кстати сказать, умерли в собственной постели, поскольку все проделки Князя тьмы отмечены, словно когтем, сатанинской усмешкой. Даже гнусное имя Бюжо note 5, самого кровавого живодера последнего столетия, и то позорит улицы многих французских городов. Собственно, война, которая есть абсолютное зло, и должна была породить дьявольский культ. Она и есть черная месса, которую не таясь служит Маммона, и обманутая чернь повергается ниц перед замаранными кровью идолами, которых в своем безумье именует: Родина, Самопожертвование, Отвага, Честь. Подлинным храмом данного культа стал Дом Инвалидов, вознесший над Парижем свой золоченый купол, словно распертый миазмами, которыми смердят гниющие там — Августейшая Падаль и еще несколько палачей помельче. Бессмысленная бойня 14-18 гг. тоже породила культ с вечно пылающим жертвенником под Триумфальной аркой, со своими псалмопевцами, которыми стали такие поэты, как Морис Баррес и Шарль Пеги, не пожалевшие всего своего таланта и влияния, чтобы побольше раздуть всеобщую истерию 1914 года, чем и заслужили высокий сан Верховных палачей молодежи — вместе со многими другими, само собой. Разумеется, данный культ зла, страдания и смерти невозможен без лютой ненависти к жизни. Любовь — одобряемую in abstracto — он принимается злобно преследовать, стоит лишь ей телесно воплотиться и осуществиться в конкретном акте. Секс, этот взрыв восторга и созидания, высшая полнота жизни, к которой стремится все живое, вызывает дьявольскую злобу у всех благочестивых подонков как церковных, так и светских.

Р. S. Один из наиболее характерных и опасных примеров злокозненной инверсии — идеал чистоты.

Чистота — это дьявольский перевертыш невинности. Невинность предполагает любовь к жизни, радостное приятие как небесных, так и земных даров, неведенье сатанинского противоположения чистота-порок. Подлинную, наивную добродетель Сатана подменяет карикатурой на нее, похожей лишь внешне, — чистотой. Суть же ее полностью противоположна, ибо в ней соединились страх перед жизнью, человеконенавистничество и болезненное стремление к небытию. Добыть химически чистое вещество можно лишь с помощью головоломных реакций, настолько данное состояние антиприродно. Человек, одержимый демоном чистоты, сеет вокруг себя смерть и разрушение. Борьба за чистоту религии, чистка государственных органов, требование расовой чистоты — все это различные вариации на одну грозную тему, неизменно влекущие бесчисленные преступления, излюбленное орудие которых — огонь, символ и чистоты, и ада.

20 мая 1938.

Карл Ф. показал мне забавную американскую машинку. На ее магнитную ленту при помощи переносного микрофона с длинным шнуром можно записать любые звуки, а потом прослушать их сколько угодно раз. Там были записаны голоса различных животных. Больше всего меня поразил любовный зов оленя, который пробудил бы во мне самые сладостные воспоминания, если бы даже не был столь сходен с моим утренним ритуальным кличем. Хозяин приборчика признался, что давал послушать свои ленты профессору-орнитологу из Музея естественной истории. Ученый муж так и не смог догадаться, что птичий щебет принадлежит отнюдь не пернатым, а имитатору из мюзик-холла. Зато добытые с большим трудом подлинные звериные рыки все чохом объявил неумелым подражанием.

Самую потрясающую ленту Карл Ф. приберег на десерт, не сомневаясь, что она произведет на меня должное впечатление. На ней был записан ропот толпы, причем постоянно нарастающий — сперва попросту недовольный, потом злобный, наконец, яростный. Эта запись свидетельствовала, что под окнами Карла хотя бы раз действительно ярилось чем-то обозленное тысячеголовое чудовище, вознося к небесам свои проклятья, в которые уже вплетался звон разбитых камнями стекол. Не на меня ли направлена вся их ненависть? Я покрылся холодным потом и, видимо, сильно побледнел, так как хозяин заметил, что я не в себе. Он поинтересовался моим здоровьем и потом до самого конца моего визита, который я постарался сократить, озадаченно меня разглядывал.

Как бы я сумел ему объяснить, что пока еще жив только благодаря маске простачка-автомеханика с площади Терн, кем он и сам меня считает? Если бы люди догадались о таящейся во мне темной силе, они тотчас бы меня линчевали. Я и сам только лишь пытаюсь проникнуть в тайну моей судьбы. В детстве меня словно коснулась волшебная палочка, и я обратился в мраморную статую. Но в том-то и дело что моя живая плоть стала не вовсе каменной, а лишь наполовину. У меня есть сердце правая рука, они живые, я всегда готов приветливо улыбнуться. Но таится во мне и нечто жесткое, беспощадное, холодное, столкновение с чем будет губительно для любого существа. Это было своего рода полупосвящение, каковое я был вынужден признать, точнее, охотно признаю всякий раз, когда некий знак мне его подтверждает.

3 октября 1938.

Уже четыре с лишним месяца не делал записей, да и вовсе не открыл бы этот блокнот, если бы не свершившееся сегодня утром событие, столь знаменательное, что просто обязано быть здесь запечатленным, причем во всех подробностях.

Встал я около шести в совершенно разобранном состоянии. Я сразу понял, что против столь острого отвращения к жизни бессильны любые обряды — и кричание, и омовение. Причем, данное состояние сопровождалось и усугублялось, возможно, мнимой, ясностью мысли. Навалившееся на меня безысходное отчаянье казалось единственно достойным ответом на бессмысленность бытия. Все иные движения духа как прошлые, так и будущие, могло оправдать только опьянение, без которого жизнь становится до конца невыносимой: собственно алкогольное, любовное, религиозное. Человек, порождение небытия, в течение немногих отпущенных ему лет существования, может справиться со своей отчаянной тоской, только надираясь допьяна.

Я даже не смог побриться. Накинул свою спецовку и, не выпив кофе, побрел в гараж. Чтобы защититься от явной враждебности комне мира, я вынужден был облечься в броню, став недоступным для человеческих слабостей, и явился в гараж с твердым намерением навести там порядок. Первым пострадавшим оказался бедняга Бен Ахмед. Не зная грамоты, автомехаником он был гениальным, но работал на ощупь, безо всякой методы, только по наитию. Прочищая вентили Жоржа Ирата мотором, как у легкого «Ситроена», он зарядил их в специальную машину, однако, не решился наметить карандашом нужный размер отверстий, изобразив на кромке кружки диаметром в 2-3 миллиметра. Наверняка его смутила необходимость использовать карандаш. Я злобно обругал умельца и, прогнав его, сам взялся за работу. Вскоре мне выпал повод гаркнуть на Жанно, опоздавшего на работу, после чего я поставил его к станку, вручив дюжину автомобильных камер, и приказал исправить клапаны. Потом я заперся в стеклянной клетушке, служившей мне кабинетом, с кипой накладных, которые требовалось оформить. В полвосьмого Гаяк пригнал свой «402-Б», чтобы проверить зажигание, потом явился почтальон с корреспонденцией. Короче, день кое-как вошел в колею.

Без четверти девять, когда я беседовал с м-ль Тупи об ее Розенгарде, Бен Ахмет, наконец, врубил мотор Жоржа Ирата. Одним ухом я слушал м-ль Тупи, другим пытался оценить работу двигателя, который, казалось, пашет, как зверь. Наконец, упорство Бен Ахмета, изо всех сил жмущего на акселератор, мне поднадоело. Мотор мурлычет, как сытый кот, зачем же его так зверски мучить, заставляя работать вхолостую? Бен Ахмет просто обожал этот рев и запах выхлопных газов, которыми так и норовил завонять весь гараж. В это время мадемуазель Тупи бубнила мне о частной религиозной школе Св. Доменика, где она преподавала философию. Впрочем, интерны всегда вызывали мой интерес, поэтому я с непритворным любопытством старался вызнать у мадемуазель, каково живется девицам в закрытых учебных заведениях. Жорж Ират неожиданно так взревел, что заглушил нашу беседу. Тут сквозь рев мотора я различил сухой металлический щелчок. Из окна мне было видно, как Жанно, вскинув руку к виску, повалился на станок, потом рухнул на колени, а затем откинулся на спину. Я тотчас сообразил, что вылетевший из камеры колпачок попал ему прямо в голову. Я сразу бросился к нему и, подняв на руки его тощее бесчувственное тельце, вдруг почувствовал прилив нестерпимой, пронзительной нежности.

Меня нежданно осенило благословение свыше. Я никак не мог оторвать глаз от съежившейся в моих объятиях фигурки, разглядывал ее сверху донизу — от сухощавого лица, обрамленного окровавленной каштановой шевелюрой, до бессильно свесившихся сжатых тощих ножек в здоровенных чоботах. Бен Ахмет изумленно уставился на меня. Я замер и готов был простоять так до конца света. Гараж вместе со своими тентами и мутными окнами словно куда-то провалился. Целые девять незримых ангельских хоров осеняли меня своей сияющей благодатью. Воздух был полон благоуханием ладана и переборами арф. Река нежности величаво струилась в моих жилах. Наконец Бен Ахмет решился.

— Смотрите, — сообщил он, показывая на растекавшуюся на утрамбованной земле лужицу, — у него кровь!

— А я и не знал, — выдавил я, — какое счастье нести ребенка!

Эти простые слова породили в моей душе долгое и гулкое эхо.

Мое очарование нарушила м-ль Тупи, буквально запихнувшая меня в свой Розенгард, куда я со своей ношей втиснулся с большим трудом. После чего мы помчались в ближайшую больницу, где выяснилось, что с Жанно ничего страшного не случилось. Огромная ссадина, сотрясение мозга, но главное, череп остался цел. Я отвез еще не очухавшегося мальчугана к его матери, которая чуть не хлопнулась в обморок при виде огромного тюрбана у него на голове. Собственно, я оказался потрясен больше, чем он, и до сих пор пытаюсь осмыслить великое открытие, которое мне преподнес этот несчастный случай.

6 октября 1938.

Слово, которое рвется из-под моего пера, может показаться банальным и невыразительным, однако добыто оно из великой сокровищницы: эйфория. Как еще назвать исступление, охватившее меня с головы до пят, когда я поднял на руки безжизненное тельце Жанно? Я не случайно сказал «с головы до пят». В отличие от какого-нибудь порыва похоти, столь грубо и непристойно локализованного, волна чувства накрыла меня с головой, оросив до самого донца, до кончиков пальцев. Этот порыв страсти не имел ничего общего с поверхностным игривым влечением, то был восторг, охвативший все мое существо. Как тут не вспомнить праотца Адама до Грехопадения, вместившего в себя и женщину, и дитя, обладающе-обладаемого, постоянно свершающего половой акт, по сравнению с которым наши потуги? Открывшийся во мне дар в миг экстаза достигать состояния, в котором пребывал наш прапредок-андрогин, не свидетельствует ли о моей способности к сверхчеловеческому бытию?

Однако хватит теории! Из произошедшего события следует извлечь практические выводы, обобщив объективные данные. К примеру, поддается измерению вес Жанно, который можно точно выразить в килограммах, определив, таким образом, какого веса должна быть ноша, чтобы привести меня в состояние Эйфории.

Словарь определяет ее попросту, как состояние блаженства. На деле же этимология этого слова более назидательна. Эй звучит, как призыв. Фория же восходит к греческому «Форере» — нести. Эйфория — то, что дает возможность снести жизненные невзгоды, соответственно даруя душевный покой, который и есть счастье. Но если копнуть еще глубже, то в этом слове прозвучит призыв нести, как способ достичь блаженства. Данное соображение вдруг мгновенной вспышкой осветило мое прошлое, настоящее, а может быть, кто знает, и будущее. Поскольку великая идея несения, фории, присутствует в самом имени Христофора, великана Христоносца, ее же иллюстрирует легенда об Альбукерке, ее же, в современном варианте, воплощают автомобили, ремонту которых я, хотя и не без внутреннего протеста, себя посвятил, — да, да, этот примитивный механизм тоже ведь человеконосец, антропофор, притом весьма эй-форичный.

Пора бы остановиться — у меня уже голова идет кругом от этого потока открытий. Но все же не могу не поделиться еще одним соображением. Эйфорию 3 октября спровоцировал не только вес мальчугана, но еще и мой собственный. Несмотря на свою худобу, Жанно все же килограммов на сорок тянет. К ним следует прибавить моих где-то сто десять кило. Тяжесть получается изрядная, но, несмотря на это, во время своего «форического экстаза» я именно что не ощущал веса, испытывал чувство полета. Ноша не только не добавила мне тяжести, но словно бы лишила и моей собственной. Вот в чем парадокс! У меня из-под пера частенько вырывается слово инверсия. Тут она несомненно присутствовала — благотворная, дивная, божественная…

20 октября 1938.

Так и не лег спать. Всю эту ночь, теплую, звездную, я колесил без цели на своем драндулете. Прокатился по Елисейским полям до площади Согласия, по набережным. Потом попал в затор — дорогу мне перегородил караван тележек и грузовиков, штурмовавших Чрево Парижа. Я вышел из машины и тотчас заблудился среди груд овощей и фруктов. В самой сердцевине города был словно разбит громадный огород или фруктовый сад, благоухающий острыми и сладкими запахами, грубые краски которого казались еще резче в освещении фар и газовых фонарей. Поначалу подобное изобилие рождает в памяти завтрак Гаргантюа. Однако постепенно его избыточность делает нелепой саму мысль о питании, подавляет всякий аппетит. Я плутал среди пирамид из цветной капусты, гор из кольраби, я чудом не был погребен под лавиной лука-порея, устремившейся по сточной канавке после того, как самосвал вывалил свой груз прямо на тротуар.

Неверно думать, что такое обилие съестного его принижает. Наоборот — возвышает, делая неупотребимым, уничтожая в зародыше даже мысль о том, что все это пища. Не пища, а уже ее идея. Соответственно у моих ног была простерта идея яблока, идея гороха, идея моркови…

Кроме прекрасной торговки речной рыбой, свеженькой, сверкающей чешуей, как русалка, остальные местные дамы оказались жирными и хамоватыми. Поэтому моим вниманием целиком завладели городские силачи — грузчики, вследствие моего несомненного с ними сходства. Широкие спины, огромные ручищи, стрижка под полубокс или под горшок. Все похоже, однако, это чисто внешнее сходство, поскольку их фория не возвышенна, утилитарна, нечто подсобное. Поэтому они всего лишь, попросту говоря, амбалы, а не форы. Я представил себе истинного фора парижского рынка, могущественного и щедрого, победно вскинувшего на свои гигантские плечи рог изобилия, откуда неиссякаемым потоком низвергаются сокровища — цветы, плоды, самоцветы.

28 октября 1938. Узнал из энциклопедии, что титан Атлас, оказывается, поднял на плечи не землю, не земной шар, с каковым его обычно изображают, а небо. К тому же так называется гора, которую вполне можно представить опорой небес, но, разумеется, уж никак не земли. Еще один пример злокозненной инверсии, посредством которой принижают подвиг одного из величайших форов, водрузившего себе на плечи разом и звезды, и луну, и Млечный Путь, и туманности, и кометы, и солнце. Его голова, воздетая в небеса, сама стала небесным светилом. А все переиначили — вместо голубой, золотистой бесконечности, которая одновременно увенчивала и осеняла его чело, на титана взгромоздили земной шар, чудовищный ком грязи, который пригнул ему затылок, застит зрение. Герой низвергнут и унижен, добровольное превратилось в подневольное, а наименование «титан» в данном случае стало синонимом просто силача.



Поделиться книгой:



Регистрация