— Тоже мне жертва! — от удивления старший лейтенант даже присвистнул и тотчас изменился в лице, побагровел: — Их мало бить, их надо вешать, как оккупантов, затеявших преступный поход и столько бед натворивших на нашей земле!
— Я о раненых немцах…
— Положенные на обе лопатки и запросившие пощады — это уже пленные, и на них не тратят порох.
А Костров, горячась, допекал его и самого себя:
— Значит, вы считаете правильным, что нельзя добивать на поле боя раненых?
— Да, считаю. Такова наша советская мораль.
— И считаете, что поступать иначе, то есть добивать их, пусть эти раненые и доводятся нам врагами, преступление?
— Да, преступление. Такое преступление, которое низводит человека до положения зверя.
Костров выждал, пока старший лейтенант поравнялся с ним, и, в упор поглядев на него, спросил требовательным тоном:
— Почему же меня осудили именно за то, что я встретил колонну, в которой оказались и раненые, и не добил их? И разве можно бездумно исполнять приказы?
— Опять свое! — сокрушенно махнул рукою старший лейтенант. — Почему вы не доказывали свою правоту там, в трибунале? А теперь мечете громы и молнии передо мной… Не в силах я отменять приговоры!
— Эх… — сникшим голосом выдавил из себя Костров и затем гневно выпалил: — Нечего медлить. Вводите скорее в бой! Двум смертям не бывать, а одной не миновать!
Вмиг он будто уж смирился со своим положением и, неожиданно для самого себя, вопреки укору совести, стал внушать себе, что, собственно, где ни воевать — лишь бы воевать, бить врагов. И крайняя опасность, которая ждет его с минуты на минуту, показалась ему естественной: кто–то же должен прорывать трудный, дышащий на каждом шагу смертью, участок фронта.
Думать об этом было тяжело, но, переболевший сердцем, от сознания, что нужно отвоевывать и этот опасный рубеж, он на время заглушил в себе муки обиды, хотя и не прощенной, и уже готов был идти куда угодно…
К рассвету, отмерив за ночь километров двадцать, вышли к Северному Донцу. Прибрежный участок был песчаный. В песке вязли ноги. Песок скрипел на зубах, набивался в уши. От нагретого в дневную жаркую пору песка было душно даже ночью. И лишь с реки охолаживало свежестью.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Клонило к вечеру, когда шефы прибыли в расположение штаба дивизии, и Верочка, несмотря на утомительную дорогу, вконец измотавшую ее, пытливо и совсем в этот момент незастенчиво бегала глазами по лицам военных, собравшихся у штабной палатки, стараясь скорее увидеть среди них своего Алешку Кострова и, не стыдясь посторонних глаз, кинуться к нему в объятия. "Пусть все видят и знают, что я для него желанная, — подумалось Верочке, и тотчас, как тень от облачка, печаль легла на ее побледневшее лицо: Алешки среди них не было. — Почему же не пришел встречать и что за причина? Неужели не получил?" Мелькнуло в мыслях, что где–нибудь на полевой почте затерялось драгоценное для обоих письмецо, в котором она загодя уведомляла Кострова о своем приезде. "А может, и знает, но прибыть нельзя. Он же военный и не волен делать так, как ему захочется. Вдобавок сам командир не может же он подчиненных людей оставить на поле боя одних", — стала внушать себе Верочка, хотя с такой мыслью и не хотелось примиряться.
Начальник, в ком Верочка сразу узнала приезжавшего на Урал вместе с Костровым комиссара Гребенникова, здоровался со всеми за руку. Поздоровался и с нею как–то обыденно. Кажется, совсем не признал в этой белокурой девушке знакомую капитана Кострова, верно запамятовал.
— Товарищ комиссар, вы помните меня? Я… Я — Вера, помните?.. пресекающимся от волнения голосом промолвила Верочка. — А где же Костров? На позиции, да? Ждать придется, и долго будет там? — Она смотрела на комиссара, и в ее глазах таилась какая–то надежда.
Иван Мартынович конечно же вспомнил Верочку, но будто не внял ее словам, промолвил что–то ненароком, в задумчивости кивая головой. "Ох как некстати ее приезд… Но при чем она? Ее винить нельзя. Это нас… мы виноваты, не сумели вовремя выручить честного, в сущности ни в чем не повинного офицера Кострова. Дали его в утрату, хотя и написали командующему фронтом и в Москву… Что же делать, как девчушку успокоить?" — медлил в раздумьях Гребенников.
А Верочке стало невмоготу ждать: по едва приметной рассеянности в глазах комиссара она угадывала, что с Костровым что–то произошло, и еще больше встревожилась.
— Я отписывала Алексею, что приеду… Скажите, с ним что–то случилось и вы от меня скрываете? — настойчиво потребовала Верочка.
В ответ Гребенников обронил мало успокаивающие слова:
— Ничего особенного… Все обойдется… Полагаю, обойдется…
Она почувствовала явную недомолвку в словах начальника. "Значит, и вправду случилось…" — сжалось у нее сердце. Поблизости стоявший дядя Ксенофонт сердито передернул плечами, дав понять, чтобы замолкла, и в свою очередь добавил:
— Погоди. Уладится все…
— Ну, живехонько к столу, — предложил Иван Мартынович.
Гости и штабные работники расселись за длинным столом, сбитым из жердей и досок под высокими белыми акациями. Деревья уже зеленели, и набухшие на них бутоны вот–вот должны были лопнуть и распустить белую кипень. Глядя на эти пока еще розоватые завязи, Верочка на время отвлеклась, и настроение у нее немного поднялось.
По случаю приезда гостей был приготовлен обед, и застолье не обошлось без выпивки. Официантка — на голове копна волос, в белом кокошнике, еле державшемся на макушке, — поставила на стол бутылки с водкой, сухими винами. Затем она подала закуски: и копченые колбасы, и крабы, и сыры, и раннюю редиску с зеленым луком… "Как много всего!" — отметила про себя Верочка и прислушалась, о чем же говорят. Сидевшие рядом Иван Мартынович Гребенников и дядя Ксенофонт озабоченно шептались, изредка поглядывая в ее сторону. Верочка смекнула, что толковали о ней и конечно же о Кострове. Вот дядя Ксенофонт сжал в кулаке подбородок, насупился. А для нее этот его жест выражал слишком много. "Не иначе как Алешка в беде… И почему молчите? Почему скрываете?" — порывалась она крикнуть им.
Погодя немного, Гребенников склонился к только что прибывшему из армии и севшему в центре, по–видимому, старшему начальнику, негромко переговорил с ним, и тот тоже поглядел в ее сторону озабоченно и ласково, и вновь на ухо Гребенникову что–то говорил возбужденно, на кого–то злясь и поругиваясь.
Через некоторое время, когда стаканы и жестяные кружки были наполнены, этот старший начальник встал, представился и сказал что он, командующий армией генерал Шмелев, приветствует на фронтовой земле дорогих гостей с Урала, того самого Урала, который с первых же дней войны, когда стране было особенно туго, стал великой кузницей военного оружия и техники, и желает гостям чувствовать себя как дома.
В это время где–то за посадками бухнул тяжелый неприятельский снаряд, потом второй, третий… Гаубичная артиллерия, стоявшая близко отсюда на позициях, дала ответный беглый огонь. И подлесок как бы застонал, воздушная волна прошлась по верхушкам деревьев, пригибая их. Верочка поежилась, невольно вобрав голову в плечи, а дядя Ксенофонт и тут нашелся, усмешливо сказав, что "надеемся чувствовать себя как дома, если даже этот дом совсем неспокоен — ходуном ходит"… А другой член делегации, слесарь из сборочного цеха, приехавший в тельняшке, словно подчеркивая, что он служил на море, громогласно заявил:
— Ощущение, как на море во время шторма. Но объяви: "Полундра!" — и мы дадим жару!
— Да-а, моряков немцы особенно боятся. Была у нас под Сталинградом морская бригада, помнишь, Иван Мартынович? — обратился генерал Шмелев к начальнику полиотдела.
— Как же, помню, — отозвался Гребенников. — Прямо скажем, тошно было от них неприятелю. При виде полосатых тельняшек трясучий страх охватывал вражеских солдат.
Стрельба унялась. Слово взял Ксенофонт. Он говорил привычные в этих случаях слова о единстве фронта и тыла, отметил, что хотя и нельзя сравнить тыл с фронтом: там только труд до упаду, впроголодь, на лютой стуже, а тут — и кровь льется, со смертью в обнимку лежат солдаты…
— Как вы, чуете нашу подмогу? — спросил у военных Ксенофонт, невзначай предпочтя тосту живую беседу.
— Ощущаем дыхание уральской кузницы, — закивал Иван Мартынович. — Не будь ее, нам бы туго пришлось… Враг мог бы катиться и дальше… А мы ему поддали жару. Из уральского металла!
— Машина его уже пробуксовку дала, — рассмеялся генерал Шмелев и, посерьезнев, добавил: — Но положение страны могло бы, надолго быть смертельно опасным… Урал же, Сибирь и вообще дальний наш тыл восполнили наши потери, а теперь наращивают оружие победы.
Густела темень южной ночи, и генерал Шмелев, не желая больше утомлять гостей, объявил, что пора позволить им отдых — ведь изрядно устали в дальней–то дороге.
— А завтра, надеюсь, повозите шефов по частям, — обратился он к Ивану Мартыновичу. — Прежде всего к танкистам загляните. Полагаю, уральцам интересно будет знать, как их машины воюют.
Когда стали расходиться, оба — и Гребенников и Шмелев — о чем–то снова перемолвились, причем генерал вновь хмуро и встревоженно, как показалось Верочке, поглядел в ее сторону.
Спать ей отвели место в блиндаже, в котором жили девушки из штаба. Некоторые связистки ушли на ночное дежурство, а та, что взяла с собой Верочку и привела в блиндаж, указав на пустующую койку рядом со своей, кончила свою смену.
— Можешь валяться сколько душе охота, — сказала девушка и познакомилась с Верочкой, назвав себя Тоней–сорвиголова.
— Почему вы так себя зовете? — спросила Верочка.
— Вы надолго к нам? — не ответив, спросила Тоня, щурясь.
— Погостим и, наверное, скоро уедем… — каким–то потерянным голосом проговорила Верочка.
— Все равно успеете наглядеться. У нас уха–же–ро–ов! Да я их всех с носом оставляю. Вот так… — большим пальцем она вздернула и без того курносый нос.
Пока раздевались да складывали платья, Тоня расспрашивала гостью, есть ли рынки на Урале, и, узнав, что рынки есть, но все дорого, сочувственно помотала головой, затем интересовалась, как водится, погодой, морозами:
— Наверное, ужасно люто у вас на Урале?
На это Верочка с нарочитой бодростью ответила:
— Привыкли, и морозы не берут. Это сперва было совсем худо. Ватные брюки выдали девчатам, а все равно коленки поотморозили, не говоря уже о пальцах. Коченели, как ледяшки.
— Откуда же вы приехали на Урал?
— Я, к примеру, из Воронежа…
— Ой, подруженька, у меня парень был из Воронежа, такой смешливый и робкий, мамоньки мои!.. Не мог дотронуться рукой до меня. Вот хочу, говорит, протянуть самовольно руку, а она не тянется, будто немеет…
— Это почему же? — сорвалось с языка у Верочки. — Раненая?
— Нет. Он позже был ранен и теперь на излечении в госпитале лежит. Письмами завалил — целые вороха!.. А не мог притронуться потому, что стеснялся, не хотел самочинно…
"Алешка мой тоже такой", — подумала Верочка, и ее охватила возникшая помимо воли ревность. Спрашивала, осторожно пытала и про рост, глаза — все сходилось. "Понятно, это он, мой Алешка… Ну и плутовка, приворожила — и концы в воду", — лихорадочно, помимо воли, твердила Верочка и чувствовала, как всю ее обдает жаром.
— А у тебя есть парень, кого ты любишь? — без обиняков спросила Тоня. — И где он проживает?
— На фронте… У вас, — рассерженно ответила Верочка.
— Стало быть, отняла твоего, — уловив перемену в ней, засмеялась Тоня. — Приворожила.
Подзуживая, Тоня смотрела, как глаза у Верочки наливались и обидой, и беззащитной жалостью. Подошла, взяла Верочку за подбородок, взглянула в глаза, казалось, в самую глубину их.
— Что ты меня так рассматриваешь, ровно кобылку какую! — отстраняясь, в сердцах промолвила Верочка.
— И ты поверила? — сказала Тоня строгим тоном и легла в постель. — Ну можно ли быть такой… глупышкой! Моего зовут Федор, а твоего?.. Чего же молчишь?
Краска стыда залила лицо Верочки. Враз отлегло от сердца, даже как будто похолодело внутри.
"Значит, не он", — подумала она неуспокоенно. Спросила напрямую, может, знает Кострова или слыхала о нем. Ведь все–таки капитан, небось на учете в дивизии. Но Тоня уже засыпала, лишь буркнула в ответ что–то невнятное…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Бурым горбылем дыбилась перед глазами местность. Источенные ветрами и затверделые от жары, рыжели голые холмы, а понизу, в проемах ложбин, скрипел сухостойный чернобыл, сдуваемые ветрами текли пески. По этим вязким, сыпучим пескам и придется идти в наступление.
Приказ из штаба торопил, будто подгонял: на рассвете перейти в атаку и штурмом взять холмы. Соседей что–то не объявляли, а было бы весьма кстати с кем–то взаимодействовать. Придется, наверное, одним брать холмы. Перебегать под огнем. В открытую. Много крови будет пролито. Тот, кто выживет, смоет с себя позорное пятно. Смоет собственной кровью. С убитыми будет проще. Только матери, вечные страдалицы за своих детей, получив похоронную, будут горько оплакивать их…
Уже светает. До момента атаки осталось не больше часа. Есть еще время подумать. Вот и вся жизнь сжалась в мгновение… Ты любил кого–то, набирался знаний, опыта — зачем все это? Через несколько минут тебя не будет. В чем же смысл жизни — да и можно ли постичь его, когда пора молодости еще только пришла, — и что тебя толкнуло на то, чтобы подвести черту под ней сейчас? Судьба? От судьбы не уйти. Но можно ли все объяснить судьбой?
И вдруг совсем простая мысль повернула ход рассуждений Кострова. А впрочем, какая разница: умирать сегодня или завтра?.. Дороги войны еще многоверстны. И в конце концов кому–то придется брать и эти высоты. Не все ли равно — Кострову или другим солдатам? А чем они, другие, безымянные солдаты, хуже Кострова?
"Что такое смерть, и вообще надо ли ее бояться? — подумал Костров, но тут же воспротивился этому и возразил себе: — Нет, со смертью свыкаться рано. Мне же двадцать третий год, мне пожить надо, жить… увидеть эту жизнь, прежде чем уходить из нее. Ну а если снаряд или пуля оборвут эту жизнь? И от меня не будет зависеть — война с этим не считается, она убивает неразборчиво…"
Кострову будто слышался этот собственный голос — голос рассудка. А сердце противилось, и Алексей продолжал говорить и спорить сам с собой.
"Ну а если я все–таки умру? — смирялся на миг Костров. — Ну и что же? Кому–то надо умереть. Не ты, так другой. Умереть на поле боя, в борьбе. Это даже красиво. Не просто случайно оборвется жизнь, а в борьбе. Нет выше чести отдать себя, свою жизнь за дом родной, за Ивановку, за мать, за Верочку… за всех, кого я знаю и не знаю… чтоб только им жилось… Эх, какая жалость, что не собрался послать письмо своим. Давно ждут, терзаются. Взять бы да написать хоть перед атакой домой, матери. Верочке на Урал, и тогда бы легче идти в атаку. Впрочем, не поздно будет и потом, после атаки. И почему нужно обязательно думать о смерти? Может, и на этот раз повезет?"
Рассвет все шире заполнял небо. Мать, наверное, сейчас встала — она рано встает — вышла на порог крыльца, глядит, пригорюнилась, на дальнюю околицу, за мостом.
Дорога домой идет через мост. Мост соединяет, и поля, и всю даль с родной Ивановкой… А что делает Верочка? Интересно, какая погода теперь на Урале? Неужели до сих пор снега метут? Вот бы не следовало ей ходить в метели. Ведь замерзнуть может, глупышка, как тот мастер Тюрин, пропахавший заскорузлыми ледяными пальцами снег, Нет, она умница, с ней этого не случится, Сообщат ли ей, если его, Алексея Кострова, через час–другой подкосит на этих песках вражья пуля? Узнают ли мать и Верочка вон о том холме, где будут лежать его кости?
Безвестны холмы. И безвестны солдаты, которые умирают у их подножия…
…Атака есть атака. Сотни, тысячи еще предстоит атак. И к боям Кострову не привыкать, и не все ли равно, где идти в наступление, в каких рядах и по каким пескам. И пусть он числится в штрафниках. Он–то, Костров, честен перед собой, перед товарищами, в конце концов, и перед обществом. Пусть Ломова жжет стыд и позор. А у него, Кострова, душа нараспашку и чиста. Вот если случится — убьют, жалко будет, что самому Кострову не придется увидеть, когда накажут Ломова. А надо бы Дожить до того часа. Будет расплата… За все — и за лапти, в которых брел из окружения этот Ломов, и за лишние жертвы в дивизии там, в донских степях, по вине того же Ломова, и за все бесчинства самодура. Нет, Кострова пуля не возьмет, даже и в этом бою. Он будет жить. Он в душе всегда останется коммунистом… Он не уступит правду…
Время размышлений кончилось. Настало время действий.
Вперед же — в атаку!
Поначалу немцы почему–то не стреляли, будто заманивали в ловушку своих противников. Даже когда бойцы роты подошли к переднему краю и начали с хрустом ломать прикладами колья, оплетенные крест–накрест колючей проволокой, и сминать, резать, крушить и раскидывать саму проволоку, фашисты встретили этот отчаянный порыв лишь нечастой пулеметной стрельбой с флангов. Пришлось залечь, хотя и ненадолго. Стрельба велась наугад, скорее для острастки. Пластуны из штрафников подкрались к пулеметным гнездам и забросали их гранатами. Наступление, замедленное у проволочного заграждения, возобновилось: перекатами, поддерживая друг друга огнем, штрафники достигли первой траншеи. Похоже, немцы вовсе не ожидали удара на этом песчаном рубеже. Главное сражение велось где–то правее, за лесом. Оттуда доносился гул разрывов, дробь пулеметов. А здесь приходилось наступать по голой песчаной местности и, возможно, надо будет столкнуться грудь с грудью — врукопашную… Пробежав минут десять, то падая, то вставая, Алексей Костров ввалился в траншею и по ее извилинам искал прячущихся вражеских солдат. Кроме двух–трех, поднявших сразу руки, никого не застал, траншея опустела, вероятно, раньше, чем в ней очутились русские.
Привалясь на миг на размятый край окопа, Костров ладонью вытер пот со лба и поглядел вдаль. Там, за лесом, гремела канонада. Темные столбы дыма вырастали над деревьями, летели похожие на белые молнии снаряды ракетных установок, утюжили землю ползающие взад–вперед танки. Над лесом повисли, кидая бомбы, штурмовики. Возможно, там и было направление главного удара. Здесь же первая линия траншей, в сущности, взята без боя. Кострову показалось обидным, что не довелось пока схлестнуться по–настоящему. Но может, немцы заманивают их вглубь, потом возьмут в клещи и перебьют всех. Как бы то ни было, Костров вместе со всеми стал продвигаться дальше, беря один за другим голые холмы. Кончились и холмы. Бежать становилось труднее. Как и другие, Костров вяз в песке. Песок набивался за голенища, песок хрустел на зубах и откуда–то, словно с неба, сыпался за ворот гимнастерки. От песка было невмоготу дышать. Песок попадал в горло, порошил глаза.
Всюду песок, песок…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
После утомительной дороги и переживаний Верочка спала беспробудно, пока свет не начал пробиваться прямыми лучами через оконце в блиндаж. Девушек не было. Лишь одна Тоня зашла уже одетая в гимнастерку и юбку, толстенькая, вся какая–то налитая, и пригласила Верочку идти умываться.
— У нас, правда, комфорта такого нет, как в тылу. Вместо душа ручеек, — усмехнулась девушка. — Зато здорово: водищи, хоть купайся. И птицы поют, вчера соловья слушала.
— А разве они на фронте есть? — подивилась Верочка.
— Кто, птицы? — переспросила в свою очередь Тоня и затараторила: — Я сама раньше не верила, могут ли птицы уживаться с войною, когда все гремит, все дрожит, света белого не взвидеть! Уживаются. Прошлый раз в лес к нам прискакал заяц. Вот была потеха! Вокруг расположились солдаты, а он мечется, дает кругаля, никак не может заслон преодолеть. Бегал–бегал и прилег возле нашего блиндажа. Умаялся, бедный… Девчата принесли ему с кухни капусты, моркови. Да куда уж там, его и след простыл… Ну, айда умываться. Чтобы к завтраку поспеть. На этот счет у нас строго, за опоздание дают наряды вне очереди.
— Какие наряды?
— Картошку на кухне чистить…
Верочке было выдано свежее, хрустящее полотенце, по дороге к ручью она вознамерилась было перекинуть его через плечо, но подруга заметила ей, что не велено так носить или развешивать белье: белый материал сильно демаскирует расположение штаба, а из–за леса может неожиданно налететь вражеский самолет. Верочка посетовала на себя за неосторожность, скомкала полотенце, убрала с головы и цветной платок.
— А это зачем? Платок на голове еле заметен, — проговорила Тоня и восхитилась: — Ой, да у вас косы! Прямо заглядение. А мы тут стриженые, и она сдернула с головы берет, показав короткую стрижку. — Смешно, правда? Раньше были по сю пору… — хлопнула она рукою пониже спины и рассмеялась.
Усмехнулась и Верочка, дивясь подруге, стриженной под мальчишку.
Рука об руку они сошли по откосу на дно впадины, где сочился ручей. Но умываться прямо из ручья не стали, прошлись чуть ниже, где была проложена подземная труба, из которой хлестала чистейшая вода. Умывались, сняв верхнюю одежду, разговаривали.
— Тоня, скажите мне, пожалуйста, можно разыскать на фронте одного капитана?.. — обратилась Верочка.
— На фронте туго, а в нашем хозяйстве проще пареной репы. Кто он вам доводится и в каких войсках служит?
— Костров Алексей, по батюшке Дмитриевич. Капитан. А где служит? Постой… Вроде бы командует бойцами…
— Значит, пехтура, — усмешливо проговорила Тоня. — Офицер, ведающий кадрами, мой личный приятель, и я попытаюсь выведать. А может, тебе самой напрямую потребовать, так и так, мол, из делегации…
— Неудобно.
— Что тут неудобного? Не будут же от тебя скрывать капитана. Подумаешь, личность какая, — покривила губы Тоня. — Ладно, вечером я тебе доложу исчерпывающие данные.