Я сплюнул с балкона.
Мне кажется, вывод напрашивался. Мой противник или, лучше сказать, Ефима Шлайна, настоящего Шлайна, вынужден выполнять две задачи одновременно. Забота обо мне — вторая, последняя, и на неё накладывается какая-то первая, которую доделывают, не успев уложиться в срок до моего появления… И в этой первой работе Усман и танцовщица из «Стейк-хауза» играли свою, ещё не связанную с моим появлением роль. Не дураки же казахи? Да и Шлайн…
— Ты ночевать собираешься? — спросила из номера Ляззат. — Дует…
Она уже снова спала, когда я, сняв пиджак, прилег рядом.
«Господи, — подумал я, зевая, — как все это грешно, как далека от добра и зла эта работа! Один чиновник, Ляззат, и подручный другого чиновника, Шлайна, совершают административные действия согласно приказам начальников, прямых и косвенных… вот кто мы такие. Кто защищает добро и кто — зло? Кто побеждает в кровавой суете — добро или зло? Да и как разобраться, где добро, а где зло? Какое отношение мы, эта Ляззат и я, имеем к таким понятием? Мы их не различаем. Мы совершаем действия по приказу. Нам платят, кормимся — вот и славно, это и есть добро. Остальное плевать… В сущности, своим безразличием мы предаем и добро, и зло, на чьей бы стороне ни оказались. Потому что работаем на самих себя, даже когда гоняемся друг за другом согласно приказу или обстоятельствам. Мы — всем и самим себе чужие. Борцы за справедливость? Пустое оправдание душегубства, вот что значат эти слова…»
Ляззат придвинулась, запахнула на меня край одеяла, прижалась к плечу. Почмокала губами и положила на меня руку, потом закинула ногу. Иногда так делал Колюня, когда засыпал рядом на диване, как он говорил, «под телевизором». Я лежал, не шелохнувшись, защищенный молодой женщиной от всяческих бед. Мечта Ляззат исполнилась. Хотя бы во сне она покровительствовала Усману.
И первая мысль её утром будет о том, что Усмана нет.
С жесткой ясностью я понимал: она пришла с приготовленным к стрельбе ПСМ не выяснять обстоятельства гибели Усмана, которые знала, она явилась прикрывать меня. От людей, которые грелись запущенными двигателями в двух машинах под ясенями напротив гостиницы.
Но тогда почему они не решаются тронуть меня при ней?
Утром, ещё не открывая глаза, я определил для себя, что главная задача на сегодня — дотянуть пребывание на свободе до звонка Матье. А потом вспомнил о Ляззат и осторожно попробовал локтем пространство за спиной. Она исчезла. Я вольно потянулся, зевнул бегемотом, крякнул, наслаждаясь одиночеством. Сев на кровати и разглядывая жеваную сорочку и брюки винтом на ногах, я с тоской прикидывал неразрешимые бытовые заботы обеспечения достойного существования: где взять зубную пасту, средства для бритья, белье, рубашку, утюг, наконец?
Предполагалось, что в данный момент я попиваю кофе в самолете, выполняющем рейс Алматы-Москва, и в кармане моего пиджака, конечно, дискета с нужными документами. Ефим Шлайн в Москве поглядывает на часы и прикидывает: встречать ли меня в Шереметьево или высвистывать, скажем, в роскошную, по его мнению, кофейню на Большой Дмитровке? Пока мы общались бы, кто-то из его прихлебателей поскакал бы с дискетой в должное место для передачи её содержимого неплохо устроившемуся в Париже «Вольдемару». Может, набраться наглости и предложить себя на его место? Хватит Говнококшайсков… Колюня бы в хорошую школу пошел. Я бы прирабатывал ещё у Рума. При этом, теперь не как когда-то: хочешь — тоскуй по родине во Франции, а хочешь — ругай родину и собирайся в Париж из Замамбасово… Снуй туда-сюда, свобода, понял, в натуре.
Я ухмыльнулся, поймав себя на том, что про Россию подумал выспренно родина. Испекся, должно быть, от забот и страхов. Полагалось бы спеть, конечно, что-нибудь из родных напевов. Я и спел в ванной над унитазом. Из репертуара, который на светлой заре моего детства репетировал квартет балалаечников под руководством отца у нас дома, на Модягоу-стрит, в Харбине:
Когда я подошел к окну и раздвинул шторы, прекрасного пейзажа не оказалось. Серая мгла и все.
Вышел на балкон. Промозглая оттепель. Машины на бульваре шли с зажженными фарами, и ни одной не оказалось внизу, у подъезда гостиницы, на козырьке которого я разглядел выброшенную косметичку. Недалеко улетела.
Мои швейцарские «Раймон Вэйл» показывали половину десятого. Неплохо поспал… Начинался понедельник 24 января.
Когда из номера донесся трезвон телефона, я помолился, чтобы это оказался Матье, ухитрившийся обставить все так, что нужный контакт состоится раньше четырех. Или отказ?
— Проснулся? — спросила Ляззат. — Я внизу, поднимаюсь со всякими предметами. Приводи себя в порядок. Пять минут хватит? В администрации спрашивают: ты продлеваешь пребывание? Сегодня понедельник, у них новая бригада…
— Хватит, — сказал я машинально. И машинально же прибавил: — Продлеваю.
Ляззат разъединилась.
Дежурившие ночью машины исчезли, потому что дежурство по присмотру за мной утром перешло к ней.
Я спел продолжение:
Песня считалась про любовь. Как говорили когда-то по московскому радио, вещавшему на русском за рубеж, «слова народные, музыка Будашкина». А, может, и наоборот: «слова Будашкина, музыка народная». Кто такой был этот Будашкин? Да и народ…
Я попытался представить, каково будет, скажем, путешествовать с Ляззат. Когда она разговаривала, мне слышались детские нотки в её голосе. Некоторые женщины, если влюблены, подобны ребенку. Славно иметь в одном воплощении любовницу, дочь и жену. Редчайший сорт дружбы, мне кажется. Приятно было думать, что Ляззат сильная и я бы мог, наверное, положиться на нее.
Или лучше было бы положиться на рыжую с футляром для виолончели? Такая, помимо всего прочего — любовницы, дочери и жены, могла бы послужить ещё аккомпаниаторшей на наших со Шлайном застольях, если приспичит поорать со стаканом в руке. Ефим, правда, не пил. И не пел, хотя в этом уверенности у меня нет. Поет, наверное, под душем. Или в строю в молодости пел. Уж «Интернационал»-то определенно исполнял на партийных заседаниях в своей конторе.
На этот раз Ляззат постучала. В охапке внесла два или три пакета с фирменной меткой ресторана «Шелковый путь». Из них торчали пенопластовые одноразовые термосы-коробки со снедью, от которых попахивало пряностями, провоцирующими выделение желудочного сока. Ее сумочка распухла и тяжело обвисала с плеча.
— Безумствуете, Ляззат? — сказал я. — Ночные оргии под коньяк с закусками из буфета, принесенными в номер незнакомыми заезжими мужчинами, роскошные завтраки почти в постелях… Ужас!
— Разве? А мне показалось, у нас пиршество интеллектов, не больше. Незнакомый залетка даже не пытался притиснуть… э-э-э… возлежавшую подле леди. Храпел к тому же. Вертелся с боку на бок, рыгнул один раз…
Она принялась потрошить пакеты на письменном столе. Появился и термос с кофе.
— Я не был уверен… Вдруг вы замужем?
— В наших краях, когда краденую жену возвращают беременной, это не позор. Наоборот, явилась с прибылью.
Шубку она бросила в кресло.
— Поосторожней, — сказал я. — Ваш пэ-эс-эм в потайном кармане снят с предохранителя.
Она обнаружила, конечно, следы ночного обыска, когда проснулась. Предпочтительнее самому признаться. Профессионально объяснимое извинение. Всего лишь — мера предосторожности, не нападение ведь…
— Уже поставила, господин начальник стрельбища!
«Ладно, — подумал я. — Сначала поедим. Кто его знает, возможно, арест уже начался. Казахи, видно, во всем затейники…»
Ей сказал:
— Я лишился зубной пасты, щетки и прочего вчера… Извините, и побриться нечем. Мне повязывать галстук на эту сорочку, леди? И можно мне остаться во вчерашних носках?
— Оставайтесь во вчерашнем настрое, сэр. Будьте начеку, бдите, держитесь молодцом, бодро. Ветрам и бурям навстречу, выше ваш доблестный стяг…
Опрокинув сумочку, она высыпала теперь на кровать упаковки с зубной щеткой, пастами, отличным «жиллеттом», дезодорантом, лосьоном, ещё какими-то флаконами и тюбиками. На дорогих пергаментных обертках восточная фольклорная птица простирала золоченые крылья над надписью «Бутик Сен-Жермен». Ну, что тут скажешь?
Я не стал спрашивать про деньги. Определенно, я уже попал на казенное казахстанское обеспечение. В камере с прекрасной дамой, жаждущей выведать от меня — что?
Ради проверки параметров своей свободы, я спросил:
— Если звонить из номера в Москву, набирать напрямую?
— Можно и так, можно через оператора. У вас есть мой мобильный… Пожалуйста, пользуйтесь. Не разорите.
Ляззат сервировала, назовем это так, стол.
Она успела где-то переодеться. Воскресный стиль дорогой потаскушки сменился деловым — темно-синий в полоску спенсер, посветлее мини-юбка, невозможные коленки в темных чулках. Лакированные ботинки без капли грязи. Ее перевозил, высаживая у порогов, от ресторана к бутикам, от бутиков к гостинице и, куда следовало ещё поехать, шофер.
Я потащился в ванную.
Когда сильно застучали в дверь номера из коридора, я брился, обернувшись полотенцем. Брать меня собирались без штанов для пущего унижения как представителя бывшей колониальной державы. При этом в полной уверенности, что я не сделаю по слабохарактерности бритвенным лезвием харакири, чтобы смыть позор кровью, В номере пошумели, доносился мужской голос, потом стихло. Со словами «Ваша униформа» Ляззат вбросила, метко попав на крышку унитаза, слюдяную упаковку с сорочкой, картонку с бельем и носки. Деньжищ ей выделили на меня немерено! Сорочка, во всяком случае, оказалась «Ван Хейзен», английская. Душу грела мысль, что истребители моих пожитков получили по выговору, их начальство многократно, если говорить о материальном, компенсировало вчерашний урон.
— Пижаму выберешь сам, — сказала Ляззат, когда я вышел из ванны и поблагодарил за вещи. — Сегодня понедельник, утро, бутики, хотя и не все, откроются через пару часов. Так что её купим позже…
— Купим? — спросил я.
— А что ещё делать до четырех?
«Конец света, — подумал я. — Как говорят в романах матерые контрразведчики, нам все известно…»
Было отчего испортиться аппетиту. Проглотив кофе, я прикидывал, в какую игру теперь затеет Ляззат играть кукленком Бэзилом. Эдакий Кен, друг Барби. Отчего бы не предложить маркетинговым пройдохам «Кена Шемякина» со сменой одежек? Не запатентовать ли эту «интеллектуальную собственность»?
— Ешь лучше, — сказала Ляззат. — Это вкусно. Салаты, морские продукты, вот это кисло-сладкое… Я соус выпью, не возражаешь? Некоторые с похмелья рассол тянут. Муж так делает…
— Ты замужем?
— Давно, — ответила она. — Но… без детей. А ты?
Она споткнулась, хотела сказать «пока без детей», я почувствовал. И опять, как вчера, неприметно перевела нас на «ты».
— Все у меня нормально.
Наверное, микрофон пристроили в её бюсте. Было на что посмотреть.
«Я же ещё и должен помогать заполнять досье на себя, — подумал я. — Да пошли они все со своим вопросником…»
Мне и понравилось, и не понравилось, как цепко она накрыла длинными пальцами с фиолетовым маникюром мою ладонь. Иногда трудно разобраться в таких женских поступках. Если бы меня спросили, хочу ли я по-прежнему с ней путешествовать, я бы не знал что ответить. Наверное, нет, не захотел бы…
— Расслабься, — сказал она — Все предрешено… Скоро поедем.
Я подумал: минувшей ночью, может быть, Ляззат и прикрывала меня во хмелю и с горя, бессознательно, в «подкорке» заменяя мною Усмана, но теперь она именно меня караулит так же, как караулили люди в двух «Жигулях», караулит вместо них. И ещё я подумал, что следовало бы все-таки потискать её в кровати. Микрофон определенно держался на ней на присосках. Теперь-то я не сомневался в его существовании. Силен задним умом…
Но чего ждет и ждет её командование? Когда Матье ввалится в мышеловку, где на роли сыра дергается крестный?
Обедать Ляззат отвела меня, назовем это так, на второй этаж гостиницы в ресторан, где ленивого официанта с меню пришлось ждать четверть часа. Одновременно с ним появилась кампания французов с переводчицами, и я молил Бога, чтобы они уселись за соседний столик. Они и уселись. Когда, приняв у Ляззат заказ, увалень на кривоватых ножонках унес меню, я развернулся на стуле и, извинившись за беспокойство, попросил ближнего из французов одолжить для уточнения его экземпляр. Де, мол, рассеянность, забыл про десерт. Я старался наговорить как можно больше французских слов.
Кудрявый парень воскликнул:
— Смотрите-ка, соотечественник! Вы давно здесь, месье?
И все они уставились на Ляззат. Действительно, было на что посмотреть.
Она пребольно пнула меня под столом носком туфли. И, растянув пухлые губы в улыбке, прошипела сквозь перламутровые зубы:
— Говори только по-русски… Понял?
— Недавно, два дня… Но я не француз, — сказал я. — Вот приехал делать предложение. Познакомились по переписке, знаете ли…
Второй тычок туфлей.
— Только по-русски, это приказ, — прошептала Ляззат.
Толстенькая переводчица выпустила дым в нашу сторону и сказала:
— Дама ревнует своего спутника, Энцо!
— Но я не голубой, честное слово! — ответил француз с итальянским именем.
Я засмеялся, и за мной все за французским столиком.
— Парень подумал, что ты ревнуешь, Ляззат, и говорит, что он не голубой, — перевел я.
Ляззат засмеялась, и за французским столиком тоже из вежливости.
— Больше на языках общаться не буду, обещаю, — сказал я Ляззат.
Выяснено: французского она не знает, блокировка становится жесткой, хотя выданный ею же мобильный телефон остается в кармане моего пиджака. Обеспокоенность Ляззат свидетельствовала, что микрофон с неё тоже сняли…
До четырех оставалось два с половиной часа. Я бы мог набрать номер Матье и, когда он снимет трубку, попросить к телефону Иванова-Петрова-Сидорова, а затем извиниться за ошибку. Крестник узнает голос, сообразит, что я в западне, и контакт, во-первых, оборвет, а во-вторых, возможно и предпримет что-то. Разумеется, выданный мобильный на «жучке», куда я звонил, определят, но ошибка, даже если в неё не верят, может и в действительности оказаться ошибкой. Другого хода в голову не приходило.
Она не спросила, кому я позвонил. Да и зачем? Контакт записан, кому следует им займутся, допрос на этот счет — тоже их дело. А Ляззат — страж, продолжение забот о моей персоне, начатых вчера «сладкой парочкой».
Я захлопнул крышку мобильного телефона и протянул его Ляззат. Мне показалось, у неё слегка дрогнули губы. Она отвернулась и сделала знак кривоногому официанту.
— Десертов будет три, — сказала она, когда он подошел.
Коренастый казах в казенной пиджачной тройке и с омертвелым, изношенным лицом появился в дверях ресторана. Не осматриваясь, мягко ступая небольшими ступнями, направился ко мне. Прямиком. Это ощущение возникло немедленно. Приближаясь, из фигуры он превращался в портрет. Кожа на скулах, носу и залысинах казалась навощенной. Отвратительное сравнение пришло само по себе: резиновая маска, как у хирурга перчатки на руках…
Когда он сел, я приметил лысину, прикрытую редкими прядками, начесанными с виска. Их слегка задирало сквозняком. Растянулись тонкие губы. В углах ничего не выражающих глаз возникло по морщине. Действительно, как на резиновой маске. Он улыбнулся, должно быть.
— Я подполковник национальной безопасности Бугенбай Ибраев, — сказал казах. — Кто вы?
Он давал мне время подумать. Ел клубнику в сметане, запивая глоточками кофе с молоком. Угощение материализовалось на столе за полминуты до его появления на стуле рядом со мной.
От типа буквально тянуло смертью. Танцовщицы из «Стейк-хауза». Усмана. И, не исключено, моей. Отчего бы и нет? Заполучи я заказанные Шлайном документы, неприкасаемые здесь репутации, словно поставленные на ребро и в ряд костяшки домино, попадали бы, начиная с первой тронутой. И одна, конечно, символизировала бы поверженного подполковника. Так что пощады не приходилось ждать.
Дико поверить, будто он не запрашивал Москву, сообразив, что я полный тезка полковника Ефима Шлайна. Да только что-то уж просто все складывается. Заказчик, пославший меня, выходит, здешних за дураков держит, тогда как на самом деле это, наверное, не совсем так… Ибраев сказал это, доев клубнику и задумчиво гоняя кофейную гущу в крошечной чашечке, которую вертел между пальцами, жесткими, как грабельные зубья.
Я молчал. Действительно: а что говорить?
— Ефим Шлайн благородный человек. Он собирается вас вызволять, сообщил Ибраев.
Удар, который я получил, в бангкокской конторе моего первого босса, майора Випола, назвали бы «кошачья лапка». Здешнего термина я не знал. Практически невидимый, удар нежен молниеносностью — боль приходит секунд через десять. Другие его преимущества: ни следа на теле и без клинических последствий для поджелудочной, печени, селезенки и остального подобного. Щадящий, одним словом. Известно, что со сломанным ребром человек продолжает ходить и поднимать не слишком тяжелое.
Никто и не заметил случившегося. А я опять промолчал.
Все-таки он зря так поступил. Эту боль я буду чувствовать долго. Я, признаться, не обращаю внимания на увечья и физические страдания. Форсированный допрос есть допрос и из-за того, что он — форсированный, обижаться не приходиться. Ибраев же унизил мое профессиональное достоинство. Он меня бил. В ресторане, прилюдно. И он знал, что я понимаю это ещё не допрос, меня просто бьют.
Унижение стараешься скрыть в любых обстоятельствах. Я и старался. Двинул мельхиоровый кофейник к себе и, чувствуя, как его ничтожная тяжесть отдается в развороченном боку едва выносимой болью, нацедил себе кофе.
— Это не разорит ваш бюджет? — спросил я Ибраева.