Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Все доходные статьи городка едва давали пять-десять тысяч, из них большую половину составлял сбор с приезжих. Летом городок как будто сам выезжал куда-то в более благоустроенное место на дачу, - так он прихорашивался и подчищался, тогда целые дни шелестел на велосипеде по улицам и берегу сборщик, и Иван Гаврилыч весь отдавался мечтам о банке, о водопроводе, о городском саде и, главное, о своем участке земли, в десять десятин, который лежал от города верстах в пяти, но вдоль самого берега, и уж и теперь был достаточно ценен, а шоссе направлялось как раз в его сторону. (Потому-то он и сказал: "эге!", когда удалось уговорить дачевладельцев удлинить шоссе.) Как у всех здешних, и у него был фруктовый сад и виноградник по речной долине, а в городке доходные дома, так что весь он был в делах, мечтах и расчетах, и, кроме: "эге!", любимое слово его было "если", и, уже дружески похлопывая Алексея Иваныча, он часто начинал говорить с ним со слова "если": "Если... разрешение будет: двести тысяч заем... а?.. Что мы с тобой тогда сделаем, - скажи?.. А если... четыреста тысяч?!."

Большая слабость у него была к клетчатой бумаге, с этой бумаги все и начиналось у Ивана Гаврилыча, без нее он и мыслить не мог. У него в боковом кармане пиджака всегда лежала книжечка из бумаги в клетку, и, чуть что, вынимал он эту книжечку и начинал считать и чертить по клеткам: каждая клеточка - три аршина, а остальное все уж возникало само собой: то банк, то гостиница в будущем городском саду, вверху комнаты, внизу - магазины, то городская купальня, которую, если бы удалось ее поставить, должен был арендовать его зять, - большой доход, а риска ни малейшего, - то две-три пробные дачки на этой самой земле в десять десятин, которую тогда можно бы было скорее распродать кусками... Или дома его: нельзя ли пристроить к ним еще флигеля - хотя бы легкие, летние? Если... место позволяет, и если... обойдутся они недорого, и если... летом они непременно будут заняты, то... почему же их не строить?.. И Иван Гаврилыч уже заготовлял понемногу то по случаю дешево купленные дубовые балки, то желтый камень из ракушек, из которого здесь обыкновенно строили дома, то доски, то черепицу. И как же было такому строителю не полюбить Алексея Иваныча, который - как с неба к нему свалился? Он даже о постоянной для него должности начал хлопотать и, таинственно-лукаво подмигивая, говорил ему: "Ничего, друг, молчи - ты будешь у нас городской техник!.. А?"

Лицо у него было веселое и ярко-цветущее: в бороде проступала седина, но Ивана Гаврилыча даже и седина как будто молодила: еще цветистее от нее стал.

С дрогалями, бравшимися поставить камень-дикарь, торговался он сам и торговался крепко - дней пять, так что и Гордей-кучерявый, и Кузьма-четырегубый, и Федя-голосюта, прозванный так за тонкий голос, и все, сколько их было, устали наконец, - сказали: "Вот, черт клятый!" - и согласились на его цену, а он пустился сбивать с толку турок-грабарей.

До этого в своих широкомотневых штанах, синих китайчатых, с огромнейшими сзади заплатами из серого верблюжьего сукна, или серо-верблюже-суконных с заплатами из синей китайки, в вытертых безмахорчатых фесках, обмотанных грязными платками, с кирками и блестящими лопатами на плечах, ходили они партиями человек в десять по окрестным дачам, и тот из них, кто умел говорить по-русски, спрашивал:

- Баландаж копай?.. Фындамын копай?.. Басеин копай?.. Нэт копай?..

Когда же никакой работы для них не находилось, они долго смотрели на дачу и усадьбу и, уходя, говорили между собой:

- Баландаж ему копай, - ахча ёхтар! (т.е. плантаж-то и нужно бы ему копать, да, видно, нет ни гроша!)

Теперь нашлась для них работа на целую зиму. Тут же на берегу они и устроились в балагане, поставленном для склада извести и цемента, а когда уж очень холодные были ночи, уходили спать в кофейни, тоже свои, турецкие, которые содержали сообща несколько человек: Абдул, Ибрам, Амет, Хасим, Осман, Мустафа, и если нужно было получать деньги, - получал любой из них, но если приходилось платить, - Мустафа говорил, вздыхая: "Нэ я хозяин, Абдул хозяин", а Абдул говорил: "Нэ я хозяин, - Хасим хозяин..." Хасим посылал к Ибраму, Ибрам к Амету, - но, в случае, если получатель начинал терять терпение, кричать и сучить кулаки, ему отдавали деньги, спокойно говоря: "Бери, пожалуйста, - иди, пожалуйста, - зачем сырчал?"

Вообще было даже странно, как это под горячим таким солнцем мог оказаться такой спокойный народ.

Так как до шоссе берегового староста добирался уже давно, а денежная помощь "помещиков" его окрылила, то он набрал турок сразу человек сорок, да человек двадцать нанял бить камень для мощения, это уж русских шатунов из разных губерний, а упорные стены выводить взялся грек Сидор с братом Кирьяном и еще другими пятью, тоже как будто его братьями. У них были свои рабочие для подачи камня и бетона, - "рабочики", как их называл Сидор, - и в общем весь берег, обычно в зимнее время глухой, теперь славно был оживлен фесками, картузами, рыжими шляпами, красными и синими рубахами, цветными горами камня, разномастными лошадьми...

Дачи здесь были редко рассажены, - скорее удобно обставленные барские усадьбы, чем дачи, и кое-кто жил в них и теперь, - зимовал у моря, а в погожие яркие дни выходил, бродил по работам и заводил с Алексеем Иванычем разговоры.

Чаще других приходил Гречулевич, одевавшийся под казака и, действительно, довольно лихой. Подходил - в смушковой шапке, в тонкой поддевке, в ботфортах и с хлыстом, черноусый, красный и лупоглазый, - и с первого же слова: "Вы меня только копните!" - и начинал... Уж чего-чего он ни насказывал обо всех кругом и о себе тоже... Мог бы быть офицером, но сгубило упрямство: вздумал на выпускном экзамене в юнкерском во что бы то ни стало доказать, что треугольник равен кубу, почему и был торжественно изгнан, а всего две недели оставалось до эполет.

Дорога ему то нравилась, то не нравилась. Все прикидывал цены и все озабочен был вопросом: "Сколько же тут староста наш ампоше?.." - И все зазывал Алексея Иваныча к себе "дуть вино своего подвала".

Или подходили иногда мать и дочь Бычковы, - причем угадать, которая из них мать и которая дочь, по первому взгляду никак было невозможно: обе были худущие, высокие, желтые лицом и седые. Эти справлялись, какое будет освещение: керосино-калильное или спиртовое и как будут расставлены фонари. И когда узнали, что против их дачи не приходится фонаря, упрашивали усердно, чтобы непременно против.

- Ну что вам, право, стоит? - басом говорила мать... или дочь.

- Ну что вам в самом деле стоит? - басом поддерживала дочь... или мать.

Конечно, упросили: у Алексея Иваныча мягкое было сердце, - и фонарь пришелся теперь против дачки, старенькой и маленькой, с меланхолической башенкой в виде садовой беседки.

Потом появлялся иногда чрезвычайно жизнерадостный старик, еще ни одной бодрой нотки из голоса не потерявший, - может быть, потому, что всю жизнь в шерстяных рубашках ходил, - педагог бывший, Максим Михалыч. Появлялся он исключительно тогда, когда со своим поваром Ионой с базара ехал на спокойной-спокойной лошадке соловой масти. Здоровался почему-то неизменно по-латыни, - такая была странная привычка, руки имел чрезвычайно мягкие и очень теплые, говорил, напирая на "о" (был вологжанин), недавно поселясь здесь на покой, всей жизнью восхищался, дорогой тоже, и просил только об одном: не забыть около него акведук.

- А то во-ода дождевая одолевает: грязь несносную производит, и нехорошо: около самой дачи... Кроме этого, прохожие, дабы грязь эту обойти по сухому месту, конечно, volens-nolens за мою ограду хватаются и портят ограду мне...

Говорил он очень основательно, - ясноглазый бородач, - все на "о", и все знаки препинания соблюдал, а повар Иона, ровесник по годам барину, вид имел суровый и никогда не давал ему кончить: на полуслове возьмет и дернет солового так, что тот, хочешь - не хочешь, пойдет дальше, и, подчиняясь этому, как судьбе, Максим Михалыч уже издали допрашивал свое, прощался по-латыни и делал ручкой.

Или немец Петере спускался со своей дачи, похожей на часовню, и совершал вдоль берега прогулку; бритый, высокий, плотный, часто кивал на все кругом головою и говорил бурно:

- Дайте это все немцам!.. Что бы они тут сделали, - ффа-фа-фа!.. Дайте это немцам! Дайте это немцам!..

Очень усердно просил, как будто от Алексея Иваныча зависело отдать это все кому-нибудь, хотя бы и немцам.

И другие приходили, - и, по-видимому, льстило как-то всем, что их дорогу ведет не какой-нибудь михрютка-подрядчик, а приличный человек в непромокаемой крылатке и в фуражке казенного образца, внушающей полное доверие.

А так как Алексей Иваныч никогда не дичился людей и сам был разговорчив и ко всем внимателен, то скоро весь берег стал ему знаком и понятен.

И рабочие тоже... Сидор-каменщик, отбивая зубилом лицо у камня и поглядывая на море, говорил:

- Я думай так: сильней вода, а ничего нема...

Потом глядел на него, узкоглазо улыбаясь, и добавлял:

- И огонь.

Потом бросал косой взгляд на турок-землекопов и добавлял еще:

- И земля... Больше нет.

А Кирьян, его младший брат, когда хотел усовестить какого-нибудь "рабочика", взятого прямо с базара, полухмельного и полусонного, показывал еще и на небо, говоря:

- Смотри! Курица, когда вода-a пьет, и то она у небо смотрит: там бох есть!

Но упорные стены нужно было класть так, чтобы могли они выдержать любой прибой, и больше всего за ними, за Кирьяном, Сидором и другими разделителями стихий, в рыжих шляпах и со смуглыми сухими лицами, приходилось наблюдать Алексею Иванычу.

Берега тут были высокие, и ветер с гор перелетал через пляж: у него была своя работа, и в эту, людскую, он вмешивался редко; разве где шутя задерет красную рубаху дрогаля, обнажит белую поясницу и похлопает по ней слегка.

Пахло сырой землей, только что увидавшей свет, лошадьми и морем.

На море паслись черные бакланы и пестрые - голубые с белым - чайки на стадах покорной пищи - камсы, а иногда гагара подплывала близко, точно глаголик на зеленой бумаге: вся - осторожность и вся - недоверчивость, вся слух и глаз и вся - любопытство, куда нос повернула, туда сразу и вся, странная очень птица и одиночная, и глядеть на нее почему-то было тоскливо Алексею Иванычу.

Куда ветер с берега угонял белые гребешки волн, неизвестно было, не представлялось никак, что там, за горизонтом, очень далеко - другой берег, Малая Азия, Трапезунд: тут, по этой линии набережной, которую сейчас вели, как будто и обрывалось все, и существенно как-то было подчеркнуть прошлое этой новой дорогой, как чертой итога, - дорогой длиною в три версты, шириной в три сажени, а дальше уж там срыв, бездорожье, другая совсем стихия - море.

Шиферные пласты, похожие по цвету на каменный уголь, подбоями и отвалами срезались ровной, местами высокой стеной, и из разреза этого, из однобокого коридора открывались картины, которых до этого не было на земле. В этом и состоит прелесть всякой созидательной работы на земле: терзать землю, - и ребенку, который, чавкая, сосет грудь, тоже кажется, должно быть, что он ее терзает.

Турки работали от куба, и потому дружно, чтобы как можно больше выгнать, и беспрерывно двигались, рыча колесами, подводы, свозившие срезанную землю в овраг, ближе к городу. Как раз перед этим зять старосты купил, курам на смех, этот никудышный овраг, - конечно, за бесценок, - а теперь Иван Гаврилыч говорил Алексею Иванычу, лучась и хмурясь: "Если без балки этой, куда землю будем девать, - скажи?"... - и ширял его дружески под микитки большим пальцем. (Камень же дрогали возили уж и ему заодно, кстати, и ставили на дворе кубами для будущих летних флигелей.)

Отсюда, с работ, видно было и городок, зашедший во фланг лукоморью, это влево, и ту самую круглую, как кулич, гору, с берега почти отвесную, это вправо, и, наконец, сзади все, как на ладошке, было урочище Перевал с тремя дачами. И Алексей Иваныч - нет-нет да посмотрит привычно туда: не виднеется ли где ковыляющий на костылях серенький мальчик, или полковник в николаевке, или черная странная женщина с тоскливыми до неловкости глазами, - Наталья Львовна.

Если действительно замечал кого-нибудь, - он был дальнозоркий, - то радостно махал фуражкой, хотя его сверху различить было почти нельзя.

Иван Гаврилыч не раз уже предлагал ему, чтобы зря не трудить сердца, спуститься вниз и поселиться в его доме, и даже дешево с него брал, но Алексею Иванычу почему-то все не хотелось расстаться с урочищем Перевал. После того, как шабашили рабочие, исправно подымался Алексей Иваныч по крутой тропинке от моря к себе на дачу, останавливаясь, чтобы послушать вечер.

Утра здесь были торжественны, дни - широки, вечера - таинственны... Ах, вечера, вечера, - здесь они положительно шептали что-то!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ТУМАННЫЙ ДЕНЬ

Однажды утром, когда Алексей Иваныч после довольно позднего чая выходил с дачи, чтобы спуститься на работы, вот что случилось.

Утро было очень тихое, только густо-туманное, и где-то близко внизу, за балками, паслось, очевидно, стадо, потому что глухо и коротко по-весеннему ревел бык то в одном, то в другом месте, - перебегал, - и от него в тихом тумане расползалось беспокойство весеннее, хотя конец ноября стоял; над туманом вверху (и прежде ведь не казалось, что она так высока) проступила каменная верхушка Чучель-горы, а здесь, в аллее, кипарисы были совсем мокрые - отчего бы им и не встряхнуться густой рыжей шерстью ("Экое дерево страшное!" - думал о кипарисах Алексей Иваныч), и с голеньких подрезанных мимоз капало на фуражку звучно, и не только берега внизу, - в десяти шагах ничего нельзя было различить ясно, - и так шло к этому утру то, что видел во сне перед тем, как проснуться, Алексей Иваныч: будто Валентина пришла с Митей и сама стала в отдалении, а Митя приблизился к нему с письмом; письмо же было в синем конверте, но конверт распечатан уже, надорван. Он спросил Митю: "Что это за письмо? Мне?" - но Митя повернулся и отошел к ней, и почему-то этого письма, сколько ни бился, никак не мог вынуть из конверта Алексей Иваныч, а когда потянул сильно, то разорвал пополам и потом никак не мог сложить кусков, чтобы можно было прочесть.

И теперь, идя своей озабоченной мелкой походкой, он привычно думал о своем: о себе, о Вале, Мите и о письме этом: "Почему же нельзя было прочитать письма? Зачем это? И что она могла написать?.. Или это она передала чужое письмо к ней? Может быть, Ильи?.. Скорее всего, - Ильи... Разумеется, только Ильи!.. Поэтому-то и нельзя было его прочитать, что Ильи".

Так все было неясно в этом сне, как в этом утре... Поревывал глухо бык, капало с сучьев мимоз, усиленно пахло сладко гниющим листом, и вот в тумане неровный стук шагов по дороге - частых и слабых - женских, - и сначала темное узкое колеблющееся пятно, а потом ближе, яснее, - и неожиданно возникла из тумана Наталья Львовна.

Совсем неожиданно это вышло, так что Алексей Иваныч даже растерялся немного и не сразу снял фуражку, но Наталья Львовна и сама не поздоровалась в ответ: она остановилась, глянула на него новыми какими-то застенчивыми большими глазами и сказала тихо:

- Меня укусила собака.

- Что-что? Вас?

- Меня укусила собака... - так же тихо, ничуть не повысила голоса, и лицо детское, - кожа нежная, бледная.

- Ничего не понимаю, простите!.. Где укусила?

- Здесь... правую руку.

- Шутите? Не-ет!

- Меня... укусила... собака... - при каждом слове прикачивала головой, а голос был тот же тихий.

Алексей Иваныч глядел в темные с карими ободочками глаза своими добела синими (и отчетливо это ощущал: добела синими) и повторял, неуверенно улыбаясь:

- Шутите?.. Ничего не понимаю!

Наталья Львовна посмотрела на него спокойно, грустно как-то и чисто и показала пальцем левой руки на локоть правой:

- Вот... здесь.

Две дырки на рукаве плюшевой кофточки увидел, нагнувшись, Алексей Иваныч; из одной торчала вата, как пыж.

- Это - собака?.. Каким образом собака?.. Почему же нет крови? зачастил было вопросами Алексей Иваныч; но присмотрелся к ней и опять спросил недоверчиво: - Вы шутите? Вы это на держи-дерево или на колючую проволоку наткнулись - туман.

- Не шучу... Да не шучу же!

- Значит, порвала кофточку собака... Большая?

- Вам говорят, - прокусила руку!

- Но ведь вы... почему же вы не плачете, когда так?

- А это нужно?.. Вам кажется, что это нужно? А-а-а!.. - И, закрыв глаза, повела своей высокой шеей Наталья Львовна, изогнула страдальчески рот, - заплакала.

- Нет, что вы... Простите! Прижечь надо... перевязать... Зайдемте, - у меня перевяжут... Хозяйка, Христя, - все-таки женщины... Пожалуйста.

Плачущую беспомощно, по-детски, он взял ее под руку слева, и она пошла путаной походкой.

Удивленная капитанша встретила их в дверях, не зная, что думать, и тут же появилась Христя, и из-за нее показался медленно в новой малиновой феске Сеид-Мемет, и зазвенел тоненько комнатный щенчишка Малютка.

Даже когда снимали теплую кофточку с Натальи Львовны и капитанша, соболезнуя живо всем своим крупным мучнисто-белым, высосанным лицом, упрашивала Христю: "Только осторожней тяни ты!.. Ради бога, не изо всех сил!" - Алексей Иваныч все как-то ничего не представлял, не понимал и даже не верил. Но когда закатили рукав и на неожиданно полной руке около локтя обозначились действительно две кровавые ранки от клыков, - одна меньше, а другая зияющая и на вид глубокая, едва ли не до кости, - такими страшными вдруг они показались, точно и не собака даже, а смертельно ядовитая змея, так что сердце заныло.

- И еще она может быть бешеная!.. Что это за собака такая? Чья же это собака такая?

Беспомощно протянутая рука взволновала вдруг страшно Алексея Иваныча, а капитанша искренне ужаснулась:

- Бешеная!.. Ужас какой!

- Нет, совсем никакая она не бешеная, - совсем обыкновенная!

Детски досадливое лицо стало у Натальи Львовны, а слезы катились и катились все одна за другой: от них худенькие щеки стали совсем прозрачные.

На ней была меховая шапочка, котиковая, простая и тоже какая-то детская, беспомощная, а из-под нее выбились негустые темные волосы, собранные узлом, а над желобком шеи сзади они курчавились нежно, шея же оказалась сзади сутуловатая: выдался мослачок позвоночника, - как бывает у подростков.

- Это, барышня, должно быть, чабанская собака вас, - сказала, сделав губки сердечком, Христя: - они злые-злые, противные!

- Или с дачи Терехова, ниже нас, в Сухой Балке, - подхватила капитанша. - Не черная?

- Черная.

- Ну, так и есть! Терехова!.. Уж они теперь штраф за-пла-атят! Двадцать пять рублей!.. Вы заявите в полицию, непременно заявите!

- Пойду, сейчас ее убью! - быстро решил Алексей Иваныч и заметался, ища револьвер.

- Ну вот, не смейте! Что вы! - вскинула на него глаза, сразу сухие, Наталья Львовна. - Не вас ведь укусила? Не вас?

- Нет, знаете ль - этого так оставить нельзя, - ну нельзя же!

- А вы оставьте!

Даже Сеид-Мемет, весь кадившийся густым запахом табаку, чесноку и кофейной гущи, кашлял горлом, кивал феской, пожимал плечами и сожалеюще добавлял:

- Эм... хы... ммы... тсе-тсе... Кусал?!.

- Пошел-пошел, думаешь, всем приятно? - вытолкала его капитанша, а сама из шкафа достала длинный бинт, оставшийся от мужниных времен, марли, ваты.

Ранки промыли, завязали, капитанша обнаружила при этом усердие, понимание и ловкость, а так как самовар Алексея Иваныча не был еще убран, то обратилась к Наталье Львовне:

- Душечка, вы ослабели очень, - бледная какая!.. Выпейте чаю стакан!.. - И укорила Алексея Иваныча: - Что же вы так нелюбезны, не угощаете сами?

Алексей Иваныч, конечно, виновато засуетился.

Круглую Христю услала капитанша на кухню, да и сама пробыла недолго, жеманно откланялась, поводя головой, крашенной в три цвета: оранжевый, красный и бурый, - и ушла; впрочем, дверь, уходя, притворила неплотно, так что и сама успела раза два мимоходом заглянуть в щель, и Христя тоже.

Христя вообще была встревожена: Алексей Иваныч с нею болтал и шутил иногда, как болтал и шутил он привычно со всеми, но ей в этом чудился какой-то свой смысл: она и ждала все чего-то своего, настоящего, особенно когда случалось поздно отворять ему двери, и вот теперь эта барышня со Шмидтовой дачи... зачем?

"Есть странные минуты, - думал между тем Алексей Иваныч. - Они даже и не в туманные дни бывают, - когда жизнь кругом не различается ясно, а только, отходя, мелькает вдали. Люди стальной воли и холодного рассудка будут, конечно, отрицать это, но можно в ответ им улыбнуться ласково и не спорить с ними. В чем состоит это мелькание?.. А вот в чем... Это - как карусель в праздник, или как смутная догадка, или как слово, которое забылось на время, но вертится, вертится около, - сейчас попадет на ту точку, с которой его уж целиком будет видно... должно, непременно должно попасть на эту точку сейчас же, - а нет... вертится, вертится, вертится... В такие минуты время пропадает, пространства тоже не ощущает душа, - и все кажется вдруг возможным и простым и тут же вдруг невозможным, сложным... Какого цвета? Неизвестно, какого цвета и формы тоже... Это не та явь, к которой мы приучили сознание, а потом сознание приучило нас, это и не сон, в котором ничего не изменишь, если не проснешься наполовину, это почти то же, из чего бог творил и творит миры. Где-то оно есть в жизни и всегда есть и было всегда, и вдруг открывается внезапно. Передать его никак нельзя, потому что нельзя, а если бы можно было, оно было бы уж чем-то ясным даже для людей холодного рассудка и стальной воли, значит, перестало бы быть тем, что есть.

Представьте весенний пар над полями, в котором все линии и краски колышутся: краски как будто и постижимы, но не те, линии как будто и чуются, но дайте же им отстояться... А зачем? Чтобы опять была ясность и теснота?.. Пусть же колышутся и колышутся вовеки веков... Так незримо колышется вблизи (но вдали) от нас что-то, что проступает иногда внезапно: проступит и озарит. Это там где-то, вне нас, совершается вечная работа, и забыв о пространстве и времени, - т.е. о себе самих забыв, - мы вдруг к ней нечаянно прикоснемся взглядом... Это и есть наша вечность", - так думал Алексей Иваныч.

В комнате Алексея Иваныча был беспокоивший его сначала беспорядок утренний: то не так положено, другое не так брошено, - но Наталью Львовну он разглядывал теперь так внимательно, что забыл о беспорядке утреннем, и так пристально, как будто до того вообще никогда ее не видал. Неожиданно полная рука ее теперь покоилась забинтованная в рукавчике черной кофточки, отделанной узким кружевом, и стакан держала Наталья Львовна левой рукой. От чая, или тепла, или оттого, что прошло волненье, лицо ее порозовело, от этого при худеньких щеках и тонком невнятном подбородке стало так вдруг похожим на ту девочку в белом переднике (из альбома), что опять, как тогда, он ясно вообразил их с Митей рядом, и первое, что он сделал, достал торопливо карточку Мити и показал ей:

- Мой сын Митя.



Поделиться книгой:



Регистрация