Вслед за ним поднялись и бригадные, и полковники, - все.
- Если и в самом деле штаб... - начал было Протазанов.
- То надо идти тушить! - закончил Гильчевский и пошел к деревне, приглядываясь к столбу дыма и говоря на ходу встревоженно: - Значит, здешний мерзавец опознавательный знак какой-нибудь выставил около штаба, а с аэроплана его разглядели в подзорную трубу!.. Иначе как же прикажете объяснить такую выходку?
Он распорядился, чтобы офицеры шли не кучкой, а небольшими группами, соблюдая приличные интервалы, и добавил, что обучение частей действиям в лесу начнет в этот же день перед вечером первый полк дивизии, для чего полковник Николаев должен выделить и, приняв все меры предосторожности, направить в лес по десять человек от каждой роты полка.
Чем ближе было место пожара, тем яснее обнаруживалось, что горела все-таки не та хата, где находился штаб, что деятельно тушат огонь солдаты и что при полном безветрии опасности пожара для соседних хат не было.
IV
Так как армия генерала Сахарова получила приказ Брусилова временно приостановить наступление, а на другом берегу Слоневки оказались заранее заготовленные сильные позиции австрийцев, то обе дивизии, 105-я и 101-я, начали готовить, в свою очередь, окопы для прибывающих пополнений.
Каждый новый день на линии огня ждали контратаки австро-германцев, каждый день доносилось в штаб армии, что здесь на фронте - "перестрелка и поиски разведчиков", но отдых все-таки оставался отдыхом, и у солдат, как и у прапорщиков, в изобилии стали появляться домашние мысли.
Ливенцев, проходя как-то вдоль окопов бывшей своей тринадцатой роты, услышал, как жалобно выводил Кузьма Дьяконов песню:
Одной бы я корочкой питался...
Конечно, Дьяконов вспоминал Керчь и свою жену, и все свое хозяйство, о котором месяца два назад говорил, явно прибедняясь по свойственной иным рачительным домоводам привычке.
Ливенцев был рад его видеть. Он остановился и сказал:
- Что, Кузьма, по дому, никак, заскучал? Песню про корочку поешь...
- Да нет, ваше благородие, - это я спиваю так себе. Песня такая, ответил Дьяконов, широко улыбаясь.
- Рассказывай - "песня"! "Корочка" - это разве настоящая пища?.. Настоящая пища - это, я так полагаю, свинина, а? Да чтобы сало на этой свинине было не обрезное, а так, например, пальца в четыре толщиной, а? Угадал?
- Конечно, ваше благородие, - еще шире заулыбался Кузьма, - как вы сами на воле хорошо кушали, - не нам с вами равняться, - то вы и знаете.
Так как Ливенцев вообще никогда не любил сала и недоуменно глядел на тех, кто аппетитно ел его большими ломтями, то весело рассмеялся последним словам Кузьмы.
- Письмо-то своей жене написал или нет? - вспомнил Ливенцев.
- Да нет, неколи все было, ваше благородие, - сконфузился Кузьма и добавил: - Да ведь и то сказать - писать-то ей об чем?
- Как "об чем"? Ты к знаку отличия военного ордена мною представлен, это раз, а два - это то, что ты ведь теперь ефрейтор, - сказал Ливенцев, - а почему не нашил лычки на погоны?
- Никто как есть не объяснял про это, ваше благородие, - отозвался Кузьма с лицом даже как будто несколько испуганным.
- Ну вот я тебе объясняю... Возьми у каптенармуса басоны и нашей, а ротному доложишь, что я приказал.
О подпрапорщике Некипелове Ливенцев тоже хлопотал, чтобы представили его за боевые заслуги в прапорщики; Бударина и Тептерева - своих спасителей на Пляшевке - он тоже не забыл, но, кроме них, внес в список отличившихся еще человек десять из тринадцатой роты.
Однако она сильно преображалась, благодаря маршевикам, у него на глазах, и это было для него, конечно, гораздо заметнее, чем в остальных ротах его батальона, из состава которых примелькались ему только одни командиры.
Теперь уже не двести с лишним человек, а около тысячи было под его началом или должно было стать, когда придут наконец все пополнения, и самому ему было как-то немного странно себя чувствовать начальником веселого Тригуляева, неулыбающегося Локоткова, исполнительного, как это свойственно сельским учителям, Рясного, а главное, всех старых и новых людей в их ротах, за которых он теперь отвечал точно так же, как за своих прежних всего несколько дней назад.
Это было похоже на то, как он в детстве неожиданно для себя, для своих домашних и даже для врача, его осмотревшего, распух, искупавшись в небольшом лесном озерце со стоячей, густо затянутой зеленой ряской, весьма таинственной водой. Он вспомнил, как смотрел тогда на себя в зеркало и не узнавал себя: он ли?.. Как будто его подменили колдовским способом, - до того широкое стало лицо, и какие-то узенькие китайские глазки на нем. И даже рубашку нельзя было натянуть на тело, и руки и ноги стали тяжелые, совсем не свои.
Правда, как все мальчуганы его тогдашнего возраста, он любил воображать себя то сказочным богатырем, то полководцем, которого представлял тоже в виде богатыря, и готов был принять свою пухлоту за необыкновенный прилив силы, однако убеждался, играя со сверстниками, что странная толщина эта не прибавила ему сил, а даже убавила, - до того он стал неповоротлив, точно ему под кожу напихали ваты или пуху из его подушки с розовой наволочкой.
Такая же точно неловкость появлялась непрошенно в нем, когда он заходил в четырнадцатую, пятнадцатую, шестнадцатую роты, в которых ни старые солдаты, ни новые из пополнении - он ощущал это - не могли привыкнуть к мысли, что он, такой же прапорщик, как и их ротные, командует целым батальоном.
Благодаря своей острой памяти на лица Ливенцев запомнил унтер-офицеров и по нескольку солдат из каждой роты, но даже и не пытался вобрать в себя лица всех людей одной, другой, третьей роты, сочтя, в конце концов, это совершенно лишним, особенно теперь, когда роты пухли за счет маршевиков. Но из этих маршевиков надо еще было сделать солдат, и Ливенцев смотрел на каждого зорким, оценивающим взглядом совсем не преднамеренно, а по создавшейся уже гораздо раньше привычке.
Не изменяя этой привычке, он не изменял и своих отношений в разговоре с солдатами недавно еще чужих для него рот; поэтому выходило так, как будто чрезвычайно выросла числом рядов его тринадцатая рота, а других существенных перемен никаких не было.
Однако перемены были, и Ливенцев чувствовал их, хотя внешне они как будто не проявлялись; невидимо, но осязаемо, как излучение радия, они шли от командиров рот - Тригуляева, Локоткова, Рясного.
Совсем еще молодой Рясный, недавно окончив школу прапорщиков, возможно, и не был чинолюбив, однако он твердо усвоил, что школа эта дала ему право на очень скорое производство в подпоручики, и тогда он, конечно, будет выше в чине, чем новый их командующий батальоном. И Ливенцев чувствовал, что если внешне теперь прапорщик относился к нему почтительно, то только поглядывая при этом на его университетский значок. Но у Тригуляева и Локоткова юристов - были точно такие же значки, они были тоже прапорщики запаса, хотя и моложе годами и производством в этот чин, чем Ливенцев. Кроме того, оба, получив ранения, остались в строю, что вполне обоснованно ставили себе в особую перед Ливенцевым заслугу, и он не мог не ощущать, что смотрят они оба на него почти как на узурпатора власти батальонного командира.
Конечно, они не говорили ему этого прямо, но это можно было вывести из их намеков, более тонких у Тригуляева и более доходчивых у Локоткова.
- Не понимаю, Николай Иванович, - говорил как-то Тригуляев, - что это с вами случилось: вдруг ни с того, ни с сего: "Батальон, слушай мою команду!" Такую на себя обузу взяли - и зачем именно, с какой-такой стати?
При этом Тригуляев и плечами пожал и губы сделал трубкой, только в веселых обычно его глазах не появилось ничего веселого, ни малейшего сочувствия ему во взятой на себя обузе.
Локотков же, который, очевидно, от природы лишен был способности улыбаться, длинный, узкий и с забинтованной рукой, вдруг совершенно неожиданно для Ливенцева сделал сложную, почти мучительную попытку улыбнуться, говоря ему:
- Есть такая пословица: "Кто палку взял, тот и капрал". Я, признаться, и раньше сомневался в том, верна ли она вообще, а теперь, на вашем примере, Николай Иванович, вижу воочию, что нет правил без исключений: быть во главе батальона - это, знаете ли, вам очень к лицу!
Ливенцев сделал вид, что понял его слова буквально, и сказал на это:
- Да ведь на линии фронта, во время боя, если не взять в руки палки, а ждать, когда ее другой кто-нибудь возьмет, то, пожалуй, убьют раньше, чем этого дождешься... Кстати, какое грубое понятие - "линия" фронта!
- Чем именно грубое? - уже неприязненно спросил Локотков.
- А вы как определяете, что такое линия? - спросил вместо ответа Ливенцев.
- Линия и есть линия, - что тут определять? - явно задорно сказал Локотков и отвернулся.
- Эвклид определяет линию так: это длина без ширины, - терпеливо начал объяснять Ливенцев. - Если вы можете определить иначе и лучше, говорите, я вас слушаю... Буду слушать даже и тогда, если вы скажете: линия - это палка капрала.
- Земля есть земля, вода есть вода, линия есть линия, и на черта мне заниматься какою-то схоластикой! - почти выкрикнул Локотков.
- Может быть, вы определите линию так: это след от движения точки на плоскости, - стараясь сохранить невозмутимость, продолжал Ливенцев.
- Как хотите, - хоть так, хоть этак, - мне совершенно безразлично!
- Вот видите, - вам безразлично, а для математиков это очень существенный вопрос, - сказал Ливенцев, улыбнулся и отошел, предоставив Локоткову решать про себя эту задачу, как он хочет.
V
Перед самим же Ливенцевым тоже стояла задача, над которой он думал, вспоминая, что мог утонуть в зловонной Пляшевке, если бы не вытащил его этот волчеглазый Тептерев. На месте Тептерева, конечно, мог быть и кто-либо другой, но Тептереву удалось, а другому могло и не удаться, - как знать? Тептерев сам стоял тогда на чем-то твердом и не мог поэтому погрузиться в трясину.
Он помнил из физики формулу: удельное давление равно силе, деленной на площадь, или P:S, где P - сила, а S - площадь, - но как применить эту формулу к болотам реки Слоневки?.. Представлялись копыта лосей, способные широко раздвигаться в обе стороны и тем предохранять больших этих животных от погружения, когда им случается перебегать через лесные топи; или перепончатые пальцы болотных птиц, причем перепонки эти не только помогают им плавать, но и бегать, не проваливаясь, по болотам в поисках пищи; водяные пауки тоже отлично приспособлены для передвижений по воде, - человек же придумал лыжи, чтобы не только не проваливаться на снегу, но еще и скользить по нему, как скользят водяные пауки по водной поверхности...
Когда до 402-го полка дошла очередь обучать людей действиям в лесу, Ливенцев приказал своим нарубить хвороста несколько охапок и принести в окопы. Из хвороста потом на его глазах сплели несколько небольших плетней, таких, что их свободно могли нести два человека.
Плетни эти делали в тринадцатой роте, и Некипелов внимательно следил за тем, чтобы плели их не кое-как, а на совесть.
- Потом, когда стемнеет, можно их отнести на болото, попробовать, как они будут действовать, - сказал ему Ливенцев.
- Зачем же это, Николай Иваныч? - возразил Некипелов. - Пробовать тут нечего, - должны выдержать... Важно только, чтоб не расползлись, - ведь по ним не один человек проходить будет, - а выдержать могут... Только вот вопрос тут в чем, - и он подмигнул весело, как будто еще круче вздернув свой нос: - Сколько же таких плетней понадобится на весь полк, уж не говоря об дивизии?
- Конечно, это вопрос существенный, но если начальнику дивизии поставить на выбор, как говорится, альтернативу: или плетней наделать побольше, или опять здесь, как на Пляшевке, рота утонет, то, я думаю, он прикажет нарубить в этом лесу хвороста сколько можно...
- Разумеется, - подтвердил теперь уже без подмигивания Некипелов, - это дело такое. В Сибири у нас чем топи гатят? Все тем же хворостом, а то ведь есть места, что пяти шагов не пройдешь - засосет... Ну, у нас еще и решетки такие делают из жердей - по ним тоже пробираются.
- Решетки? - подхватил Ливенцев. - Вот видите, а вы молчали! Конечно, отчего и не решетки? Они не так удобны, как плетни, но ведь, в крайности, тоже годятся. Чего же вы молчали в таком случае и заставили меня, как Ньютона, открывать закон тяготения, который за двадцать лет до него Роберт Гук открыл!
Когда Гильчевский узнал, что в четвертом батальоне Усть-Медведицкого полка заготовляют плетни и решетки для форсирования Слоневки, он сам пришел туда с бригадным первой бригады, рыжеватым Алферовым, и подполковником Печерским.
- Каков, а? - говорил он потом, когда осмотрел плетни и на них попрыгал, чтобы определить, насколько они прочны. - Каков оказался этот прапорщик? Из молодых, да ранний!
И, заглядывая в карие глаза Ливенцева своими острыми, еще серыми глазами, он ласково хлопал его по плечу и тут же отдал приказ Алферову, чтобы в обоих полках его бригады по примеру этого четвертого батальона заготовлялись плетни и решетки.
- Вот видите, как, господа, получается: "Утаил бог от начальников дивизий, генерал-лейтенантов и открыл прапорщикам", - говорится где-то в Священном писании, и выходит, что это изречение вполне сюда применимо, уходя из четвертого батальона, говорил Гильчевский. - Кто, как не я, болел душой, когда видел, что тонут люди у полковника Татарова? Отчего же не я придумал эти плетни и не полковник Татаров, у которого, не сомневаюсь, как у образцового полкового командира, тоже болела и теперь болит душа по своим зря погибшим молодцам? Вот то-то и есть, господа! Не затирайте, а выдвигайте тех, какие поспособнее, вот что-с... Во второй бригаде надо распорядиться сегодня же, чтобы тоже занялись плетнями, раз тут на каждом шагу если не Пляшевка, то Слоневка, если не черт, то дьявол.
Однако в этот же день к вечеру не с маршевой командой, а одиночным порядком прибыл назначенный в 402-й полк поручик Голохвастов, и Печерский оказался в большом затруднении, как ему быть. Двумя его батальонами командовали тоже поручики, одним - капитан, и для него, старого кадровика, казалось вполне ясным и даже не требующим доказательств, что временно командующий четвертым батальоном прапорщик должен сдать батальон тому, кто старше его в чине. Он так и сказал новому офицеру, чуть только тот ему представился:
- Ну вот и хорошо, поручик: вы, стало быть, и вступите в командование батальоном, а прапорщик Ливенцев перейдет в свою роту.
- Слушаю, господин полковник, - и слегка наклонил голову не старый еще, хотя и взятый из отставки, умеренно упитанный, представительный поручик Голохвастов, и вид у него при этом был таков, что он нисколько не сомневался и раньше, что ему прямо с прибытия в полк дадут батальон.
Но тут Печерский представил себе начальника дивизии, которого он встречал утром, и поспешно сказал:
- Впрочем... это не от меня лично зависит, поручик, а от начальника дивизии... Вам следует пойти в штаб дивизии и представиться ему, а он уж тогда отдаст в приказе по дивизии, поскольку это - штаб-офицерская должность, и только по обстоятельствам военного времени могут ее занимать обер-офицеры.
Поручик Голохвастов направился в деревню Старая Баранья, где в своем штабе Гильчевский сидел, просматривая и подписывая бумаги, что он называл "словесностью". Новый командир батальона подошел, конечно, к полковнику Протазанову и доложил ему, что хотел бы представиться генералу, объяснив, что его направил командующий полком Печерский.
Когда Протазанов узнал, что новый поручик обнадежен Печерским на предмет назначения командиром четвертого батальона, то тут же сказал:
- Там есть ведь командир батальона.
- Да-а, но мне сказано, что пра-пор-щик и, разумеется, временно командующий, - отозвался Голохвастов, несколько даже удивляясь тому, что начальник штаба дивизии, по-видимому, не вполне осведомлен, кто и где занимает такие крупные должности.
- Хорошо, раз вас послал подполковник Печерский, я доложу о вас, - сухо сказал Протазанов.
Разговор Голохвастова с Гильчевским был короток. Гильчевский, очень внимательно на него глядя, спросил:
- Где и в каких сражениях участвовали?
- В сражениях участвовать еще не приходилось, ваше превосходительство.
- Не приходилось? - повысил голос Гильчевский. - Как же вы претендуете сразу, ни с того, ни с сего, на командование батальоном? Чрезвычайно удивлен, что вас с этим ко мне направил подполковник Печерский. Впрочем, на его место назначен командир полка, о чем получена только что бумага... Чрезвычайно удивлен, а чтобы этого впредь я не слышал, - обратился он к Протазанову, - надо будет завтра же в приказе по дивизии утвердить прапорщика Ливенцева, как представленного к производству в следующий чин и к Георгию четвертой степени, дающему ему право на производство в поручики, утвердить в должности командира четвертого батальона Усть-Медведицкого полка.
- Слушаю, - сказал Протазанов. - А поручик... Голохвастов?
- Поскольку он еще штатский, необстрелянный, получит другое назначение, конечно. Офицеры нам нужны дозарезу, - обратился Гильчевский к поручику, - и чем больше их нам дадут, тем лучше, но что касается командования батальоном, то это уж - всякому овощу свое время.
Голохвастова назначил Гильчевский казначеем полка, а казначея, прапорщика Мешкова, перевел в строй.
VI
В местечко Радзивиллов первыми ворвались эскадроны Заамурской кавалерийской дивизии. Здесь они застигли обозы противника, не успевшие переправиться через Слоневку до взрыва моста, раненых и отставших солдат и офицеров противника, которых набралось до 1800 человек, а также несколько десятков русских пленных, которых заставили австрийцы быть конюхами при обозных лошадях.
Эти русские пленные тут же были разосланы в полки обоих наступавших корпусов - 17-го и 32-го. Так, в тринадцатой роте у Ливенцева появился младший унтер-офицер Милёшкин, человек довольно крупный по росту, но весьма исхудалый, угрюмого вида, как будто даже потерявший способность держать голову по-строевому, - все она у него свешивалась на впалую грудь.
Однажды Ливенцев заметил на себе его пристальный взгляд исподлобья, взгляд, какой бывает у людей, желающих и не решающихся подойти и сказать что-то, для них очень важное. Ливенцев подошел к нему сам, и Милёшкин вдруг проворно вытащил из кармана шаровар очень измятую, замасленную, грязную тетрадку, сказав при этом глухо:
- Вот, ваше благородие, - это я еще там, в плену, все описал стихами!
- Стихами? - переспросил Ливенцев и раскрыл тетрадку с предубеждением.
Старательно, но не совсем грамотно было написано химическим карандашом на первой странице:
Расскажу я вам, друзья,
Ведь удрать это не штука,
Да пойдешь-то ты куда?
Это ведь не бульвар в Рязани,
Горы тут высотой в полторы тыщи метров,
Да снег на них лежит толщины в аршин.
- Стихи так себе, - сказал Ливенцев, закрывая тетрадь.
- Плохие? - спросил Милёшкин встревоженно.
- И даже совсем не стихи. Но, разумеется, если ты долго пробыл в плену, то, должно быть, много там видел, - сказал Ливенцев.
- С мая месяца прошлого года я в плен попал, ваше благородие, под Горлицей, если изволили слышать, - и Милёшкин поглядел пытливо.
- Кто же не слышал про Горлицу? - сказал Ливенцев. - Ты, значит, был в третьей армии генерала Радко-Дмитриева... И куда же вас потом, пленных, направили?
- В скотские вагоны набили, ваше благородие, да повезли прямо аж на Карпаты, - оживился Милёшкин, беря из рук Ливенцева свою тетрадку. - Одним словом, в этих скотских вагонах пробыли мы взаперти целых три дня, никуда нас не пускали, ни есть, ни пить не давали, - как хочешь: хочешь - будь живой, хочешь - помирай, вот до чего за людей не считали! Привезли в лагерь, называемый "Линц", и тут наши солдаты пленные валяются в бараках, все босые или на деревяшках, все трясутся от голода и даже такие опухшие и с лица все желтые, вроде у них желтуха, и есть из них такие, что ему сорок лет, а весу он имеет сорок фунтов, - вот до чего довели немцы! И у всех, почитай, лихорадка такая, что их трясет, а из них каждый до чего есть хотит - кажись, сам свою бы руку съел!.. Видим, - то же: погибель. Дали на обед гороху, а в нем находящиеся жучки, - как станешь есть? Однако ели, что будешь делать. Ну, правда, мы как еще силу кое-какую имели, то долго тут не сидели, повезли нас опять, - говорят: "На сельские работы", а вместо того привозят на гору, - елки по ней растут, а выше кругом снег лежит... Высадили, дают лопаты: "Копайте, русские, канаву", - нам говорят. А мы на них смотрим: "Какую такую канаву на горе? Разве это называются сельские работы? Это вы хотите, чтобы мы спротив своих войск окопы вам копали?.. Это, мы заявляем вам, не по закону!" А тут полковник ихний выступает: "Об законах вы думать оставьте, ребята (по-русски с нами говорил), - теперь война, и законы мы сами вам устанавливаем. Кто не хочет работать, я того прикажу под расстрел взять!.." Ну, мы ему говорим: "Все равно, хоть расстрел, хоть что, а против своих работать не хочем!" Целый день потом, - это хоть в мае было, а там на горе холодно, - простояли мы, и кушать нам ничего не давали, а кругом нас конвойные с винтовками, с пулеметом. На другой день с утра полковник этот опять к нам: "Начинай работать!" Мы опять свое: "Не желаем!" - "Расстреляю!" - кричит на нас. А мы ему свое: "Стреляй!" Этот день тоже так вышло, ничего не кушали. Тут что же выходило, ваше благородие? Работу им делать надо - опорный пункт называемый, - а мы день ото дня тощаем, а постреляют нас если всех, совсем, значит, тогда никого нас не останется в живых, а как же тогда работа? Ну, он, полковник этот, тогда пошел на другое: велел котел супу притащить, в отдаленности поставить, ну так, чтобы всем видно было, что от котла пар идет, и с такими словами: "Кто работать хотит, тот будет есть, а кто не хотит, - отделяйся налево, - сейчас под расстрел пойдете!" И видим мы, какие-сь ихние кадеты, что ли, идут взводом, потом - "хальт!" и, значит, обоймы вкладывают в свои винтовки. Тут у нас тогда вроде слабодушные нашлись, покололись мы на две части, - меньшая пошла к тому котлу кушать, а мы, большая нас часть, остаемся. "Стреляй!" - кричим.
Милёшкин остановился, как бы желая удостовериться, слушает ли его со вниманием этот командир батальона - прапорщик, или пропускает все мимо ушей и только что не говорит: "Кончай, братец, ты поскорей!"
Ливенцев сказал:
- Молодцы все-таки, помнили присягу.