Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

- Чтобы перенести огонь на вторую линию, когда наши добегут до первой, - договорил Протазанов. - Это было бы хорошо, если бы артиллерия с пехотой спелась как следует, чтобы не накрыть по оплошности своих же.

- Как же так накрыть своих? Что вы это такое? Ведь не ночной же назначат нам штурм? - взмахнул обеими руками, как крыльями, Гильчевский.

- Хотя бы и днем, но видимость может быть плохая, Константин Лукич, например, дождь... Или плохо будет видно из-за дыма.

- Ничего, мы выберем время, вот что мы сделаем. Теперь уж не командарм и не комкор даже, а я сам назначу время для штурма, - вот что-с. Я отвечаю за действия своей дивизии, я и назначу... Раз у меня ополченцы, то пусть в мой монастырь с кадровым уставом не ходят. У меня свой устав... А все-таки, почему же это выскочили не вовремя две роты, - вот вопрос? - вспомнил вдруг Гильчевский. - Надо бы вызвать к прямому проводу полковника Кюна.

С Кюном по этому поводу еще не говорили, - совсем не до того было. У начальника конвоя при пленных, зауряд-прапорщика, была сопроводительная бумажка и донесение, подписанное Кюном; было потом и новое донесение его же о неудачном штурме в девять часов; но лично с ним еще не говорил Гильчевский, и вот Протазанов вызвал к телефону Кюна.

Оказалось, что Кюн заболел внезапно, и вместо него говорил полковой адъютант Антонов.

- Чем заболел? - удивленно спросил Протазанов.

Прямого ответа он не получил, - Антонов передавал, что командир полка лежит и плохо стоит на ногах, если пытается встать, поэтому ложится тут же снова.

- Что такое с ним? - удивился и Гильчевский. - Вертячка, как у овец от глистов в голове бывает, или, может быть, живот схватило? Спросите определенно.

Однако и на более определенный вопрос Протазанова Антонов отвечал так же неопределенно и путано; приказание же двум погибшим в бою командирам рот о начале штурма ровно в девять часов было, по его словам, утром передано им, как и всем прочим.

- Ну, на мертвых можно валить что угодно, у них не добьешься правды, сказал Гильчевский Протазанову, - значит, я буду иметь в виду, что полковник Кюн подозрителен по холере... или по чуме, или по сибирской язве, почему и руководство штурмом передать командиру четыреста первого полка, Николаеву, вот как мы сделаем... И теперь пусть оба полка полностью идут на штурм, была не была, - повидалася... А в резерве остается пусть третий полк. А четвертым пусть подавится комкор Федотов... В такой момент полк у меня взял, а? Только бумажонки строчит в тридцати верстах от фронта, а порох он едва ли когда нюхал!

Зная, что по поводу комкора Гильчевский может наговорить много, Протазанов постарался вставить как можно мягко:

- У нас есть еще учебные команды, Константин Лукич.

- А как же нет? Конечно же, есть полторы тысячи человек, - обрадованно, точно сам не знал этого раньше, подхватил Гильчевский. - Вот и их тоже, их тоже в резерв... Конная сотня еще имеется, - и конную сотню в резерв: пустим ее за отступающим противником вдогонку... если он, проклятый, вздумает отступать перед ополченцами.

Все-таки он не мог отделаться от мысли, что штурм этого дня провалился потому только, что ополченцы, во скольких водах их ни мой, настоящего военного обличья иметь не будут, и ожидать от них чего-нибудь путного просто глупо.

Горькие мысли эти несколько раз вкладывал он в течение дня в гораздо более резкие и злые слова. Впрочем, и о себе самом он тоже сказал как-то между делом:

- Дал маху!.. Понадеялся на какой-то кислый сброд, что ни ступить, ни молвить не умеет. На что же я надеялся, скажите, - на счастливый случай? Только Иван-дурак на счастливый случай надеется, и то в дурацкой сказке.

- Хотя бы узнать, как в четырнадцатой дивизии штурм прошел, грому там было пропасть, - сказал Протазанов.

- Авось завтра утром узнаем, - отозвался Гильчевский хмуро.

Но узнать об этом удалось ему еще задолго до утра, когда все распоряжения на завтрашний день были им переданы в полки и команды.

Он уж укладывался спать, когда услышал с надворья громкий круглый голос:

- Генерал Гильчевский здесь квартирует?

Потом кто-то звучно спрыгнул с коня.

- Вот тебе на! Кто же это там такое? - проворчал недовольно Гильчевский, натянул снова на плечи только что было сброшенные подтяжки и взял со стула распяленный на его спинке староватый уже свой диагоналевый френч.

А за дверью тот же круглый голос:

- Доложи его превосходительству, что полковник Ольхин, командир шестого Финляндского стрелкового полка.

- Ваше превосходительство, полковник Ольхин! - появился и сказал отчетливо, точно подстегнутый бодрым голосом приехавшего, вестовой Архипушкин, которого Гильчевский обыкновенно звал, переставляя ударение Архипушкин.

- Проси же, что же ты! - крикнул Гильчевский, натягивая френч.

И вот в комнате, служившей начальнику дивизии и кабинетом и спальней, появился молодой еще для командира полка генштабист, крутоплечий здоровяк, и отрекомендовался по уставу:

- Ваше превосходительство, честь имею представиться, назначенный в ваше распоряжение со своим шестым Финляндским стрелковым полком, генерального штаба полковник Ольхин.

- Как так в мое распоряжение? - подавая ему руку, спросил Гильчевский.

- Точно так же, ваше превосходительство, как и пятый полк той же дивизии, который идет за моим полком и часам к четырем утра, я думаю, будет на месте, - весело ответил Ольхин.

- Вся бригада в мое распоряжение? - удивился Гильчевский.

- Относительно первой бригады мне известно, что она назначена в резерв вашего корпусного командира, генерала Федотова, а уже его распоряжением будет передана в ваше распоряжение в порядке постепенности, начиная с моего полка, - тем же веселым тоном сказал Ольхин и добавил: - Поэтому, в случае надобности, располагайте и мною и моим полком, ваше превосходительство.

- Да это же, позвольте, как замечательно вышло! - обрадованно заторопился Гильчевский, усаживая за стол позднего, но очень вовремя явившегося гостя. - Архипушкин! - крикнул он весело. - Раскачай, бестия, самовар. Будем поить чаем полковника.

Он поднял, конечно, и Протазанова, и весь штаб собрался у стола послушать вести от свежего человека, кстати сказать, умевшего увлекательно передавать эти вести.

Прежде всего Ольхин осведомил всех о том, чего здесь еще не знали, что австрийский фронт прорван двумя корпусами - 8-м и 40-м.

Все крикнули "ура", подняли рюмки, как-то неизвестно даже кем и поставленные на стол перед чаем, и выпили шустовского коньяку "четыре звездочки", вытащенного из "неприкосновенного запаса" ради исключительного случая, как шутил разошедшийся Гильчевский.

- Странно только одно, - заметил после того, как вспрыснули победу, Протазанов: - Ведь четырнадцатая дивизия рядом с нашей, а мы об ее успехах не извещены.

- У четырнадцатой успехи скромнее, у пятнадцатой большие, - сказал Ольхин, - а почему в вашей дивизии неудача, этого, простите меня, и в штабе корпуса мне не объяснили.

- А чего же там хотели от ополченцев? - обиженно вскинулся Гильчевский.

- Да ведь ополченцы-то были - ваша дивизия, - улыбаясь, возразил Ольхин.

- Так что же из того, что моя?

- От вас привыкли уже ожидать чуть что не чудес, ваше превосходительство. Я ведь помню, был как раз тогда в ставке, - как вы там всех изумили, что без моста через Вислу дивизию свою, кажется, восемьдесят третью, перекинули.

- Да, восемьдесят третью, только та была второочередная, а не ополченская.

- Хотя бы даже и кадровая, хотя бы даже и наша - финляндских стрелков дивизия, - но чтобы ее под огнем противника перебросить через реку в полверсты шириною, да еще и австро-германцев с того берега выбить, это, знаете ли, до такой степени поразило тогда нас всех, что мы вам аплодировали заочно, как могли бы только Варламову в Александринском театре аплодировать.

Ольхин говорил вполне искренне, - он был увлечен даже воспоминанием о том, что успело полузабыться в самом Гильчевском, а это, с одной стороны, польстило старому генералу, с другой - несколько смутило его.

- Во-первых, там запасные были, - пробормотал он, - а во-вторых, офицерский состав лучше... А то, представьте вот, один полк у меня взял тот же Федотов, полк с хорошим командиром полка Татаровым, а у меня остался полк с таким командиром, что вот он там заболел какой-то сибиркой или чумой, чертом или дьяволом и всю мне обедню испортил.

- Как же именно испортил? - полюбопытствовал Ольхин.

- Как? Не распорядился как следует, - тем и сорвал штурм, - вот как именно.

- А какой же штурм? Первый, второй, третий? - добивался ясности Ольхин.

- Ну-ну, - "второй, третий". Разумеется, первый, он же был и единственный.

- Так вы с одного штурма хотели позиции на высотах взять? - изумился Ольхин. - Да этого не то что от ополченцев, а и от любого кадрового полка едва ли возможно было добиться. Я слышал о трех-четырех штурмах подряд, даже о пяти и шести штурмах, а об одном, - простите меня, ваше превосходительство, - только от вас слышу.

- Гм... Вы как к этому относитесь? - обратился к своему начальнику штаба Гильчевский.

- Конечно, мы тоже могли бы попробовать, да испугались больших потерь, - сказал Протазанов.

- Потери у всех были серьезные, но ведь вопрос ставился о прорыве позиций, а не о том, чтобы как можно меньше было потерь. Какие бы ни были потери у нас, у противника они будут несравненно больше, - возразил Ольхин.

- Гм... Вот видите как? - несколько укоризненно кивнул головой Протазанову Гильчевский и добавил, обращаясь уже к Ольхину: - Так что вы полагаете, если мы завтра рискнем вовсю, то... что нас может ожидать, а?

- Успех! - не задумываясь, но очень твердо ответил Ольхин.

И все выпили еще коньяку за завтрашний успех штурма, а потом уже перешли к чаю.

II

Прапорщик Ливенцев ловил себя на том, что несколько раздвоился после чтения письма Натальи Сергеевны: с одной стороны, жизнь приобретала для него почему-то большую ценность, чуть только оживала в представлении ярче эта скромная и тихая женщина, высокая, с четкой походкой, с верой в лучшее будущее России, библиотекарша из Херсона, - самый близкий, хотя и мало все-таки известный ему человек; с другой, - жизнь его уже растворялась, даже почти растворилась, в тысячах (миллионов он не представлял) других жизней около него, пусть даже иные, далекие от войны люди и называют пренебрежительно пушечным мясом все эти жизни. Никому из них не хочется умирать, но все в его роте, в его батальоне, в его полку и в другом полку рядом, - несколько тысяч людей, - очень твердо знают, что в каждый новый момент могут быть убиты или искалечены, однако же они не бегут в ужасе куда попало от одной этой мысли: инстинкту самосохранения противостоит в них другой инстинкт - сохранения своего жилища; миллионы же их жилищ с семьями в них - это их Родина: они - граждане Родины, пославшей их на свою защиту; в этом их ценность для них же самих, хотя бы они этого и не представляли ясно; в этом их гордость самими собой; это повышает вес каждого в собственных глазах.

В часовом пробуждается гордость, когда он охраняет полковую святыню знамя, мимо которого никто в полку не смеет пройти, не отдав ему чести. Но что же такое знамя, как не символ Родины? На часах у Родины, на страже Родины стоит каждый солдат, как и офицер тоже. Во всякого, кто подходит к знамени с целью сорвать его с древка, часовой обязан стрелять, а когда выпустит все патроны, выставить против него штык и не смеет уходить от знамени, если даже чувствует, что он слабее врага, а стоять и биться за него должен насмерть.

Это сурово, но это красиво. Тут если и теряется жизнь, зато на высшей своей точке, в экстазе борьбы за самое дорогое в жизни, за то, что ее освещает, за то, что ее подымает, за то, чем она широка...

Очень много подобных мыслей приходило в голову Ливенцеву, когда он смотрел на своих солдат в окопах, ощущая письмо Натальи Сергеевны в кармане своей гимнастерки. Была какая-то неукротимая потребность поделиться своей радостью, упавшей к нему, может быть, в последний день его жизни, и в то же время желание примирить своих солдат со смертью, какая их тоже, может быть, ждет, но неизвестно было ему, где взять для этого понятные им слова и даже с чего именно начать.

И, остановив глаза на рядовом Кузьме Дьяконове, очень хозяйственного вида пожилом ополченце, всегда аккуратно выбритом, с чистой и хорошо смазанной винтовкой, Ливенцев спросил его для начала:

- Ну-ка, Дьяконов, как ты думаешь, для чего человек живет на свете?

- Для чего живет? - повторил степенный Кузьма Дьяконов, человек широкий, неслабый. - Да как сказать, ваше благородие, для чего человек живет...

- Ну да, - для чего, как полагаешь?

- Полагаю так, что как бы ему хорошо поесть, да вот еще как бы, конечно, получше ему одеться, - вот для этого он, человек, и живет.

Очень серьезное лицо было у Дьяконова Кузьмы, когда он говорил это, заподозрить его в малейшей тени насмешки над ним Ливенцев не мог, но, пораженный таким ответом, спросил:

- А что же, по-твоему, значит "хорошо поесть"?

- Ну, известно, ваше благородие, значит, чтоб настоящая пищия была, убежденно-спокойно сказал Дьяконов (голос у него оказался теноровый).

- Не понимаю, что это за "настоящая пищия", какой смысл ты вкладываешь в эти слова, - уже начиная улыбаться, сказал Ливенцев.

- Да вот, к примеру, хоть об себе мне вам доложить, ваше благородие, безулыбочно начал объяснять Дьяконов. - Жил я до мобилизации под Керчью, город такой есть...

- Знаю я Керчь, - ну? Селедка там ловится.

- И селедка, и пузанок, и разная там всячина: бычки, судаки, лещи, прочие...

- Чем же это не пища? - спросил Ливенцев с любопытством, но Кузьма только головой повел.

- Какая же это пищия, ваше благородие, - искренне недоумевал он, так как для него-то дело было вполне ясно.

- Что же ты там делал, под Керчью? Хозяйство у тебя там было?

- Да как сказать вам, - было, конечно... Корову баба держала, молоко там, сливки, творогом индюшат кормила... Курей штук двадцать, кролы... Ну, опять же, огородишко там у нас, - летнее дело, - кавуны, дыни там, редиска, морковка, картофля, - все зрящее, а что касается настоящей пищии, не-ма-а...

Подошел в это время фельдфебель Верстаков с докладом о чем-то и не дал Ливенцеву узнать у Кузьмы Дьяконова, какую же именно пищу считает он "настоящей".

А другой ополченец, Завертяев Тихон, "вредными вещами" назвал как-то в подобном разговоре с ним Ливенцева картины. Он до войны служил в богатом доме лакеем, и там его заставляли каждый день обтирать пыль с картин, развешенных на стенах, - вот из-за этой пыли картины у него и стали вредными вещами; сказать же, что это были за картины, он не мог, так как это ему, по его словам, было "совсем без надобности", - картины и картины... "А кому из гостей интерес был на них смотреть, те смотрели".

Все-таки ежедневная забота о картинах приучила Завертяева к порядку, и солдат из него вышел довольно исправный. Но было много и таких, которые и солдатами были плохими и картинами не были огорчены, так как никогда их не видели, и все слова застывали на языке Ливенцева, когда его подмывало сказать им горячо и ярко о родине, о том, какая святая возложена на них задача - защищать своею грудью родную землю.

Он думал, что его поймут если не все солдаты его роты подряд, то хотя бы младший командный состав, и, собрав взводных и отделенных унтер-офицеров в одной землянке, повел было с ними беседу о том, как приходили уж не раз завоеватели на русскую землю, но уходили с разбитыми зубами, а вот теперь такими завоевателями России хотят стать немцы. Но первый же из вызванных им на разговор взводных, бородатый и расторопный и тем похожий на Старосилу, Мальчиков, хитровато щурясь, сказал уверенно:

- До нас, ваше благородие, немец не дойдеть, - мы вятские.

Оставалось только напоминать каждому, что он обязан был делать при штурме неприятельских окопов и что может всех ожидать в этих окопах, которые гораздо глубже русских, имеют отсеки и, пожалуй, будут защищаться упорно.

- Если он, немец, будет упорен, то нам надо быть вдвойне упорней, говорил Ливенцев. - Теперь нам хорошо, - проволоку разнесла к черту наша артиллерия, а мне в прошлом году пришлось в Галиции через проволоку лезть, и вся рота так под огнем лезла, - через проволоку, даже ножниц не было у нас, чтобы ее резать, - и, однако, мы перелезли и окопы взяли. А теперь что же! Теперь благодать! Теперь у нас и гранатометчики есть, а тогда ведь не было... Теперь вся армия на немца идет, а тогда один наш полк почему-то послали, и то мы шли с одними винтовками... Только когда мы уж в австрийских окопах сидели, пулеметная команда к нам подоспела, артиллерия же наша где-то в болоте завязла... А почему мы окопы взяли? - Потому что шли дружно, стеной, без отсталых, вот так и теперь будем: ура, - и все на свете забудь, и помни только про австрийские окопы, а прочесал первую линию, - гони во вторую... Главное, от товарищей не отставай, не задерживайся, ни на какую окопную австрийскую хурду-мурду не зрись, что бы там у них ни валялось... Даже и с пленными не застаивайся, - это уж я распоряжусь на месте, кому с ними идти, а не я если, - убит могу быть или тяжело ранен, - то мой заместитель, подпрапорщик Некипелов. Кстати, о ранах. Легкие раны в бою не замечаются: если только с ног не свалило, - действуй, из строя не выходи! В бою каждый человек важен, а легкую рану после сам перевяжешь, на то у всех индивидуальные пакеты имеются, а не достанешь перевязаться сам, - товарищ перевяжет...

Так и в этом роде говорил Ливенцев, стараясь казаться гораздо опытнее, чем он был на самом деле. Он нисколько не подвинчивал себя, - он о себе лично не думал, только о своей роте, от которой себя отделить уже не мог. И ответственность за действия которой в предстоящем бою ощущал очень остро.

Но он не отделял и своей роты от всего четвертого батальона, хотя ей приходилось вести весь батальон, так как она была в нем по счету первой. Поэтому он ревниво присматривался, насколько это можно было в окопах, и к батальонному Шангину и к командирам других трех рот.

Шангин, как показался ему вначале разболтанным, так и оставался в его представлении - разболтанным и торопыгой. По опыту он знал, что такие командиры в бою не портят дела только тогда, когда остаются сзади.

Командирами четырнадцатой и пятнадцатой рот были прапорщики, как и он, Коншин и Тригуляев, а в шестнадцатую, несколько позже их, назначен был почему-то старый отставной корнет Закопырин, не способный уже ездить верхом, однако и ходивший, по причине своей толщины, так же плохо.

- Как же вы побежите с ротой в атаку? - спросил его Ливенцев без иронии, но с неприкрытым любопытством.

- Бегать я никому не обязался, я не беговая лошадь, - с достоинством ответил Закопырин.

- Однако ведь придется же и пробежаться до австрийских окопов, - силясь представить этого коротенького и совершенно заплывшего до сокрытия глаз командира роты бегущим, снова спросил Ливенцев.

Но с еще большим достоинством и даже с рокочущим хрипом в жирном голосе сказал на это Закопырин:

- Вы забываете, что я не-е прапорщик пехотный, а корнет.

И Ливенцев вспомнил, что он слышал от прапорщика Тригуляева, человека по натуре довольно веселого, но совершенно пустого:

- Закопырин-то наш - каков! - выражал батальонному свое порицание за то, что вы, прапорщик, командуете первой ротой в батальоне, а он, кор-нет, последней.

При этом Тригуляев подмигивал и выделывал такие сложные штуки губами, щеками и ноздреватым носом, что небольшое лицо его морщилось, как у новорожденного.

Коншин, назначенный на место Обидина, был гораздо серьезнее, но по близорукости носил пенсне, а это тоже, как и солидная толщина, совершенно лишняя вещь в бою. До войны он работал в Тамбовском губернском архиве и сотрудничал там же, в Тамбове, в "Губернских ведомостях", а эти занятия расположили его к основательности действий и непреклонности суждений.



Поделиться книгой:



Регистрация