— Вот так. Садитесь.
Хорны сели. Доктор сцепил руки, пальцы в пальцы, и минуту-другую молча смотрел на обоих.
— Теперь послушайте, чем я занимался все последние месяцы, — сказал он. — Я пытался вытащить малыша из того измерения, куда он попал. Четвертого, пятого или шестого — сам черт не разберет. Всякий раз, как вы привозили его сюда на осмотр, мы бились над этой задачей. И в известном смысле она решена, но извлечь ребенка из того треклятого измерения мы покуда не можем.
Полли вся сникла. Хорн же неотрывно смотрел на доктора — что-то он еще скажет? Уолкот наклонился к ним.
— Я не могу извлечь оттуда Пая, но я могу переправить вас обоих туда. Вот так-то.
И он развел руками.
Хорн посмотрел на машину в углу.
— То есть вы можете послать нас в измерение Пая?
— Если вы непременно этого хотите.
Полли не отозвалась. Она молча держала Пая на коленях и не сводила с него глаз. Доктор Уолкот стал объяснять:
— Мы знаем, какими неполадками, механическими и электрическими, вызвано теперешнее состояние Пая. Мы можем воспроизвести эту цепь случайных погрешностей и воздействий. Но вернуть ребенка в наше измерение — это уже совсем другое дело. Возможно, пока мы добьемся нужного сочетания, придется провести миллион неудачных опытов. Сочетание, которое ввергло его в чужое пространство, было случайностью, но, по счастью, мы заметили и проследили ее, у нас есть показания приборов. А вот как вернуть его оттуда — таких данных у нас нет. Приходится действовать наугад. Поэтому гораздо легче переправить вас в четвертое измерение, чем вернуть Пая в наше.
— Если я перейду в его измерение, я увижу моего ребенка таким, какой он на самом деле? — просто и серьезно спросила Полли.
Уолкот кивнул.
— Тогда я хочу туда, — сказала Полли.
— Подожди, — вмешался Питер. — Мы пробыли здесь только пять минут, а ты уже перечеркиваешь всю свою жизнь.
— Пускай. Я иду к моему настоящему ребенку.
— Доктор Уолкот, а как будет там, по ту сторону?
— Сами вы не заметите никаких перемен. Будете видеть друг друга такими же, как прежде, — тот же рост, тот же облик. А вот пирамидка станет для вас ребенком. Вы обретете еще одно чувство и станете иначе воспринимать все, что увидите.
— А может быть, мы обратимся в какие-нибудь цилиндры или пирамиды? И вы, доктор, покажетесь нам уже не человеком, а какой-нибудь геометрической фигурой?
— Если слепой прозреет, разве он утратит способность слышать и осязать?
— Нет.
— Ну так вот. Перестаньте рассуждать при помощи вычитания. Думайте путем сложения. Вы кое-что приобретаете. И ничего не теряете. Вы знаете, как выглядит человек, а у Пая, когда он смотрит на нас из своего измерения, этого преимущества нет. Прибыв туда, вы сможете увидеть доктора Уолкота, как пожелаете, — и геометрической фигурой, и человеком. Наверно, на этом вы заделаетесь заправским философом. Но тут есть еще одно…
— Что же?
— Для всего света вы, ваша жена и ребенок будете выглядеть абстрактными фигурами. Малыш — треугольником, ваша жена, возможно, прямоугольником. Сами вы — массивным шестигранником. Потрясение ждет всех, кроме вас.
— Мы окажемся выродками.
— Да. Но не почувствуете себя выродками. Только придется жить замкнуто и уединенно.
— До тех пор, пока вы не найдете способ вернуть нас всех троих?
— Вот именно. Может пройти и десять лет, и двадцать. Я бы вам не советовал. Пожалуй, вы оба сойдете с ума от одиночества, от сознания, что вы не такие, как все. Если в вас есть хоть малое зернышко шизофрении, она разовьется. Но, понятно, решайте сами.
Питер Хорн посмотрел на жену, она ответила прямым, серьезным взглядом.
— Мы идем, — сказал Питер.
— В измерение Пая? — переспросил Уолкот.
— В измерение Пая. Они поднялись.
— Мы не утратим никаких способностей, доктор, вы уверены? Поймете ли вы нас, когда мы станем с вами говорить? Ведь Пая понять невозможно.
— Пай говорит так потому, что так звучит для него наша речь, когда она проникает в его измерение. И он повторяет то, что слышит. А вы, оказавшись там, будете говорить со мной превосходным человеческим языком, потому что вы это умеете. Измерения не отменяют чувств и способностей, времени и знаний.
— А что будет с Паем? Когда мы попадем в его измерение, мы прямо у него на глазах обратимся в людей?
Вдруг это будет для него слишком сильным потрясением? Не опасно это?
— Он еще совсем кроха. Его представления о мире не вполне сложились. Конечно, он будет поражен, но от вас будет пахнуть по-прежнему, и голоса останутся прежние, хорошо знакомые, и вы будете все такими же ласковыми и любящими, а это главное. Нет, вы с ним прекрасно поймете друг друга.
Хорн медленно почесал в затылке.
— Да, не самый простой и короткий путь к цели… — Он вздохнул: — Вот был бы у нас еще ребенок, тогда про этого можно бы и забыть…
— Но ведь речь именно о нем. Смею думать, вашей жене нужен только этот малыш и никакой другой, правда, Полли?
— Этот, только этот, — сказала Полли.
Уолкот многозначительно посмотрел на Хорна. И Питер понял.
Все вместе они направились к машине.
— Что ж, если она это выдержит, так выдержу и я, — сказал Хорн и взял жену за руку. — Столько лет я работал в полную силу, не худо и отдохнуть, примем для разнообразия абстрактную форму.
— По совести, я вам завидую, — сказал Уолкот, нажимая какие-то кнопки на большой непонятной машине. — И еще вам скажу: вот поживете там — и, пожалуй, напишете такой философский трактат, что Дьюи, Бергсон, Гегель и прочие лопнули бы от зависти. Может, и я как-нибудь соберусь к вам в гости.
— Милости просим. Что нам понадобится для путешествия?
— Ничего. Просто ложитесь на стол и лежите смирно. Комната наполнилась гуденьем. Это звучали мощь, энергия и тепло.
Полли и Питер Хорн лежали на сдвинутых вплотную столах, взявшись за руки. Их накрыли двойным черным колпаком. И они очутились в темноте. Откуда-то донесся бой часов — далеко в глубине здания металлический голосок прозвенел: «Тик-ки, так-ки, ровно семь, пусть известно будет всем…» — и постепенно замер.
Низкое гуденье звучало все громче. Машина дышала затаенной, пружинно сжатой нарастающей мощью.
— Это опасно? — крикнул Питер Хорн.
— Нисколько!
Мощь прорвалась воплем. Кажется, все атомы в комнате разделились на два чуждых, враждебных лагеря. И борются — чья возьмет. Хорн раскрыл рот — закричать бы… Все его существо сотрясали ужасающие электрические разряды, перекраивали по неведомым граням и диагоналям. Он чувствовал — тело раздирает какая-то сила, тянет, засасывает, властно чего-то требует. Жадная, неотступная, напористая, она распирает комнату. Черный колпак над ним растягивался, все плоскости и линии дико, непостижимо исказились. Пот струился по лицу — нет, не пот, а соки, выжатые из него тисками враждующих измерений. Казалось, руки и ноги что-то выворачивает, раскидывает, колет, и вот зажало. И весь он тает, плавится, как воск.
Негромко щелкнуло.
Мысль Хорна работала стремительно, но спокойно. «Как будет потом, когда мы с Полли и Паем окажемся дома и придут друзья посидеть и выпить? Как все это будет?»
И вдруг он понял, как оно будет, и разом ощутил благоговейный трепет, и безоглядное доверие, и всю надежность времени. Они по-прежнему будут жить в своем белом доме, на том же тихом зеленом холме, только вокруг поднимется высокая ограда, чтобы не докучали любопытные. И доктор Уолкот будет их навещать — поставит свою букашку во дворе и поднимется на крыльцо, а в дверях его встретит стройный Белый четырехгранник с коктейлем в змееподобной руке.
А в кресле в глубине комнаты солидный Белый цилиндр будет читать Ницше и покуривать трубку. И тут же будет бегать Пай. И завяжется беседа, придут еще друзья, Белый цилиндр и Белый четырехгранник будут смеяться, и шутить, и угощать всех крохотными сандвичами и вином, и вечер пройдет славно, весело и непринужденно.
Вот как это будет.
Щелк!
Гуденье прекратилось. О Хорна сняли колпак. Все кончилось.
Они уже в другом измерении.
Он услышал, как вскрикнула Полли. Было очень светло. Хорн соскользнул со стола и остановился, озираясь. По комнате бежала Полли. Наклонилась, подхватила что-то на руки…
Вот он, сын Питера Хорна. Живой, розовощекий, голубоглазый мальчуган лежит в объятиях матери, растерянно озирается и захлебывается плачем.
Пирамидки словно не бывало. Полли плакала от счастья.
Весь дрожа, но силясь улыбнуться, Питер Хорн пошел к ним — обнять наконец и Полли и малыша разом и заплакать вместе с ними.
— Ну вот, — стоя поодаль, промолвил Уолкот.
Он долго стоял не шевелясь. Стоял и неотрывно смотрел в другой конец комнаты, на Белый цилиндр и стройный Белый четырехгранник с Голубой пирамидкой в объятиях.
Дверь отворилась, вошел ассистент.
— Шш-ш! — Уолкот приложил палец к губам. — Им надо побыть одним. Пойдемте.
Он взял ассистента за локоть и на цыпочках двинулся к выходу. Дверь затворилась за ними, а Белый четырехгранник и Белый цилиндр даже не оглянулись.
Идеальное убийство
Идея была такая гениальная, такая немыслимо восхитительная, что я, катя по Америке, от радости уже не соображал ничего.
Не знаю почему, но в голову мне она пришла на сорок восьмой день моего рождения. Почему на сорок восьмой, а не на тридцатый или сороковой, сказать трудно. Может, потому, что те годы были хорошими и я проплыл сквозь них, не замечая ни времени и часов, ни инея, оседающего у меня на висках, ни львиного взгляда знаменитости, который у меня появился…
Так или иначе, но в свой сорок восьмой день рождения, когда я рядом со спящей женой лежал ночью в постели, а мои дети спали во всех остальных тихих и залитых лунным светом комнатах моего дома, я подумал: встану, поеду и убью Ральфа Андерхилла.
Ральфа Андерхилла?! Бог мой, да кто он такой есть? Убить
Через час, услышав что-то, проснулась моя жена.
— Это ты, Дуг? — подала она голос. — Что ты делаешь?
— Собираюсь в дорогу, — ответил я. — Я еду.
— А-а, — пробормотала она, перевернулась на другой бок и уснула.
Скорей!
— Посадка заканчивается! — громко закричал проводник.
Поезд дернулся и лязгнул.
— Пока! — крикнул я, вскакивая на подножку.
— Хоть бы когда-нибудь, — закричала жена, — полетел!
Поезд тронулся. Моя жена исчезла.
Я ехал в Прошлое.
На вторую ночь, проезжая через Канзас, мы попали в потрясающую грозу. Я не ложился до четырех утра, слушал, как беснуются громы и ветры. Когда стихии разбушевались дальше некуда, я увидел свое лицо — негатив его — на холодном стекле окна и подумал: куда едет этот дурак?
Убивать Ральфа Андерхилла.
За что? А за то! Помнишь, как он бил меня? До синяков. Обе мои руки были в синяках от самого плеча; в синих синяках, черных в крапинку, каких-то странных желтых.
Ударит — и убежит, таков он был, этот Ральф. Ударит — и убежит…
И, однако, ты любил его?
Да, как мальчики любят мальчиков, когда мальчикам восемь, десять, двенадцать и мир невинен, а мальчики злее злого, ибо не ведают, что творят, но творят все равно. И видно, где-то в потаенных глубинах души мне было обязательно нужно, чтобы мне причиняли боль. Мы, «закадычные друзья», нуждались друг в друге, ему нужно было бить. Мне — быть битым. Мои шрамы были эмблемой нашей любви.
За что еще хочешь ты убить Ральфа через столько лет?
Резко закричал паровозный гудок. Ночная страна бежала мимо.
И я вспомнил, как одной весной пришел в школу в новом костюмчике из твида и Ральф сбил меня с ног и вывалял в буром месиве грязи и снега. И он смеялся, а я, готовый провалиться сквозь землю, перепачканный с головы до ног, напуганный предстоящей взбучкой, побрел домой переодеться в сухое.
Вот так! А еще что?
Помнишь те глиняные фигурки персонажей из радиопьесы о Тарзане, которые тебе так хотелось иметь? Тарзан, обезьяна Кала, лев Нума — любая фигурка стоила всего двадцать пять центов! Да-да! Они были неописуемо прекрасны! О, вспомнить только, как где-то вдалеке, в зеленых джунглях, путешествуя по деревьям, завывал обезьяночеловек! Но у кого в самый разгар Большой Депрессии нашлось бы двадцать пять центов? Ни у кого.
Кроме Ральфа Андерхилла.