— Чего тебе? Отстань, Игореха, вон, бери там. И слушай, иди отсюда, иди ты для Бога, а? Бери у меня на столике, мало тебе?
Наворочено у Правдивого было по форме «завтрак съешь сам». Но меня-то это не устраивало. Я пошел побираться дальше.
— Кузьма Евстафьевич, пожалейте сироту.
— Бывает рассеянность, бывает забывчивость, бывает глубокий склероз, но не будем, господа, забывать о болезни Альцхаймера! — Даже голос у Кузьмича сегодня казался севшим и потухшим. — А еще молодой человек, — укоризненно добавил он.
— Не будем забывать о забывчивости, а? — только и нашелся я.
Кузьмич смерил меня желтым глазом.
— Угадаете — откуда, поделюсь с вами. Нет — нет. Согласны?
— Согласен, — сказал я, развалясь на стуле напротив. — Валяйте. Шарахните в меня томом классика.
Поморщившись от моей бесцеремонности, Кузьмич прочел наизусть:
— «Болезнь развивается постепенно: сначала наступают провалы в памяти. Люди начинают забывать простейшие вещи, ну, например, как завязывать шнурки или для чего предназначен выключатель света, или где их обычное место за обеденным столом. По мере обострения болезни эти провалы становятся глубже. Зачастую больные перестают узнавать самых близких — жену или мужа. Они могут даже потерять навык приема пищи, и тогда их приходится кормить. А изнемогая от жажды, не могут вспомнить, как попросить попить. Зачастую они страдают недержанием, в самых тяжелых случаях буйствуют и могут даже быть опасны».
Закончив, выжидательно уставился на меня.
— Популярная медицинская энциклопедия! — отрапортовал я. — Издание четвертое, дополненное и переработанное. Москва, «Сов. Энциклопедия», тираж двести тысяч, старая цена — двадцать семь пятьдесят, новая цена — два рэ шестьдесят восемь кэ… Уф! — я перевел дух. — Угадал?
— Нет, не угадали. Вы какую имеете в виду реформу, последнюю?
— Что вы, что вы, шестьдесят первого года еще.
— Странно, — вновь осмотрел он нехорошим глазом, — такие вещи вы помните, хоть вас и на свете-то небось не было.
— Ошибаетесь, Кузьма Евстафьевич. Не только об эту, не только об ту, а и еще об ту, которая до той реформы, я уже пребывал в сем мире роковом. Правда, только в виде эмбриона, но значительно старше восемнадцати недель, что существенно огорчало мою незабвенную матушку. А с реформами история, которая повторяется в виде фарса, у нас, наверное, просто обхохоталась.
— Беллетристика! — провозгласил Кузьмич, помахав кукурузной палочкой в желтке над обложкой перевернутой «лицом вниз» синей книжки. — Переводная, правда, но все равно. Уж вам-то надо знать.
— Не факт. — нагло сказал я. — Я их вообще не читаю, а тем более переводных. А этот наверняка с какого-то ихнего медицинского справочника передрал. А получил как за свое. Я-то знаю, как такие дела делаются. А с вами вот — что? Неважно выглядите. Плохо спали?
— Спал? Нет… впрочем, да. Что сейчас хорошо? Берите гренки.
Только речь коснулась его самого, Кузьмич тут же увял, сник, и боевого утреннего задора у него стремительно поубавилось. Черт побери, что же никто из них настолько не переносит личные вопросы? Даже самые безобидные? Я тут же возразил себе: ты их, что ли, сильно любишь, личные-то вопросы? Да не особенно. Но мне их тут пока никто и не задавал, в Крольчатнике. Один я суечусь-колгочусь, героический герой.
— Благодарю, Кузьма Евстафьевич.
— Погодите, я еще ряженки… нет, я сам вам налью, а то ж капнете только на донышко. Знаю я вас, деликатничаете не в меру. Что у вас с лицом?
— Я умылся с мылом.
Перед походом в сторону Наташи Нашей мне пришлось отнести наполненную тарелку на свой столик. Взамен я прихватил пустую. В жизни мне всего этого не съесть. Кружку с Кузьмичевой ряженкой я держал в руке.
— Приятного аппетита, Наташенька, и доброго вам утречка. Будьте добреньки, уделите забывчивому Альцхаймеру от вашего изобилия.
Опять-таки не спросясь, уселся за чужой столик. Наташа Наша судорожно проглотила. Робко кивнула. Несмело улыбнулась. А ведь я с ней вот так близко впервые. Личико у Наташи Нашей скуластенькое, смугленькое. Над губкой пушок черенький, за очками глазенки черенькие-раскосенькие. Буряточка какая-нибудь Наташа Наша, или там… друг степей калмык. А то и — ныне дикий тунгус. Судорожно-робко-несмело. Очень может быть.
— По… пожалуйста. — Сделала жест, будто хотела пододвинуть ко мне сразу все. — Конечно. Берите. Раз так… Я уже сыта. — И покраснела.
— Да мне бы хлебушка только. — Я бесцеремонно рассматривал ее в упор. — Так-то мне надавали всякого. Народ у нас в Крольчатнике нежадный.
— А у меня салаты только…
— Хлеба не кушаете, фигуру бережете?
— Нет, я…
— Бросьте, Наташенька, голодания да диеты всякие — то глупость несусветная. Вот Мор, знаете? Который Томас. Ну, «Утопия», знаете? Он чувство насыщения ставил превыше всех наслаждений. Даже полового, представляете? Да и что вам себя ограничивать, у вас и так все в порядке, хай стандарт, Джейн Фонда-лук-алайк. Вы на Ларис Иванну взгляните. Лопает себе эклеры и в ус не дует. И правильно. Мор, он не дурак, что насыщение ставил перед сексом, хоть в его времена небось и слова «секс» не было. Когда он там, в пятнадцатом, да? В шестнадцатом, в начале? Что, было такое слово? Вот не подумал бы… А вы знаете, что он ставил на третье место среди всех физических удовольствий? Сперва, значит, покушать, потом любовь, а следом… Не к столу, конечно, будь сказано, но мы же люди взрослые, а это, согласитесь, любопытно…
Ох, несло меня, несло! Наташа Наша поеживалась и смугло пламенела, пока я ей подробно и со смаком перечислял не к столу будь сказанное у выдающегося английского гуманиста, основоположника утопического социализма. Сам, почти не заботясь о том, что там выговаривает мой язык, искоса поглядывал на вход. К неудовольствию моему, там пока больше никто не появлялся.
— …значит, договорились? Да? Что нам мешает устроить маленький пикничок? Такой, знаете, на обочине жизни? И пускай присоединяются все желающие. Пусть цветет сто цветов, мы тоже люди нежадные… А послушайте, Наташенька, а пригласите вы меня в гости! Не-ет, Бога ради, ничего дурного! Стопроцентная порядочность. Но ведь скучно же так, право слово. Завтрак, обед, ужин, в самом деле, как кролики у кормушек. А мы посидим! Поболтаем! Я знаю уйму анекдотов. Например: идут в двадцать втором веке по Сахаре Рабинович и Иванов… Или давайте к кому-нибудь нагрянем? Давайте нагрянем?
— Это же запрещено, — отважилась пискнуть Наташа.
— Что запрещено? Кому? Кем?
— Ну, вы разве не подписывали обязательство?
— Никаких обязательств никому я не подписывал. Я, если угодно, вообще пишу с ошибками.
Расхотелось мне шутки шутить. В дверях появился-таки Юноша Бледный. Демонстративно отвернувшись от парочки в углу, прошел к столику, который всегда занимал, когда они с Ларис Иванной приходили порознь. Держался очень прямо. Я проводил его взглядом и вернулся к Наташе.
— Так кем и кому запрещено?
— Ну как же. — Она окончательно потерялась. — Ну, не так прямо запрещено, просто…
— Просто — что?
— Не рекомендуется. Общение не рекомендуется, кроме, ну, там, на обеде или… во время принятия пищи.
— Каз-зарма, — сказал я. — А как же я вас с Ксюхой видел на дорожках? Прогуливались, щебетали о чем-то? Третьего дня с Семой на лавочке битых два часа в го резались?
— Это как раз можно. На улице.
— На улице можно, а в гости нельзя, получается, так?
— Получается… так.
— По-моему, маразм.
— Н… не знаю.
— Наташа, что же это за обязательство такое? Мне действительно ничего такого не предлагалось.
Наташа Наша сделалась совсем пунцовой. Пальчики ее замелькали, укладывая мне снедь на тарелку.
— Не знаю, — очень тихо и очень упорно пробормотала она. — Может, не всем так. Крутое яйцо вам положить?
— Наташенька-а, — задушевно позвал я, — расскажите мне, пожалуйста-а. Я же по незнанию могу чего-нибудь не того наворотить. Или рассказывать тоже нельзя?
— Да, — ухватилась она за соломинку. — Тоже. Вот, возьмите, это под соей. Вы любите соевый соус? Какао?.. — Увидев мою полную кружку, запнулась.
Не стал я ее больше мучить.
— Да нет, спасибо. Не сердитесь, Наташенька, нельзя так нельзя.
Пробормотав еще что-то, она выскочила из-за столика и пулей вынеслась из столовой. По-моему, даже на дорожку не пошла, сразу свернула в сторону.
Я прокурсировал до своего кораблика туда-сюда и отправился к Семе. Надо же, и зальчик-то не так чтобы велик, а ловко у меня выходит двигаться неспешными петлями. Теперь мне требовалась соль. Солонки на моем столе, сами понимаете, не было. И на всех незанятых столиках тоже. Недаром я караулил в кустах, когда замок в створках щелкнет и они сами собой чуточку разъедутся, чтобы заскочить раньше всех, пока меня не увидели. Забыл я вчера заказ сделать, как же. Кстати, утром сегодня еще раз убедился, что все в столовой происходит само собою. Автоматически. Или, если кому нравится, по волшебству. Черт, я не хотел сейчас об этом думать!
— До побачэння, Наташа! Нэв журысь, Наташа Наша! — продекламировал я на всю столовую. На меня посмотрели. Правдивый покрутил пальцем у виска.
У Семы я не взял ничего. Во-первых, было уже некуда. Во-вторых, ел он что-то до такой степени невразумительное, чего мне наотрез не захотелось. Зато мы славно пожелали друг другу доброго утра, А как спалось, старичок? А ничего себе. А я полночи зубом, понимаешь, промучился, а в аптечке конь не валялся, у тебя что-нибудь имеется, или ты медикаменты тоже употребляешь? Ну, зачем ты так, старичок, зачем сразу — употребляешь… конечно, есть, анальгин, там, или трамадол, конечно. Хорошо, я тогда забегу после завтрака, лады? Н-нет, не надо, я лучше тебе сам. Да мне нетрудно зайти, старичок. Нет, ст-тарик, не надо, не надо, я сам тебе, мне тоже нетрудно, если хочешь, я прямо сейчас сбегаю. Да нет, спасибо, сиди, кушай, успеется…
В общем, ничего не вышло у меня с Семой. И признаться, все мои маневры мне уже надоели. Не хотят по-хорошему, придумаю им какой-нибудь героический поступок. Но пока — последняя попытка.
Я положил ладонь на плечо Юноши Бледного. Твердое плечо, крепкое, по субтильному, хрупкому общему виду Юноши и не догадаешься.
— Дружище, извините сердечно, позвольте солонку на пару секунд.
Произошедшее следом иначе как неадекватной реакцией не назовешь. Юноша дернулся, будто я по меньшей мере выстрелил у него над ухом. Твердое плечо совсем окаменело. Голова по уши вжалась в плечи и только потом неловко повернулась ко мне вполоборота.
— Пожа… — Он слабо трепыхнулся под моей рукой, как придавленный червь.
— Э… я, может быть, что-то не то?.. Мне соль, разрешите?
Я сделал движение. Лучше бы я его не делал. Юноша подскочил, как ужаленный, опрокинул стул, шарахнулся, побелел совершенно до зелени, и вдруг глаза его закатились, он вцепился в воротник и рухнул. Моментально возникли визг и суета.
— Что, что с ним?
— Ворот, ворот ему…
— Да воздуху дайте, расступитесь же!
— Зачем же вы так, почтеннейший?..
— Он дышит, сердце бьется?
— Дышит, дышит. Ну, ты даешь, Игореха…
С дурацкой ряженкой в руке я стоял столбом в абсолютном недоумении. Покамест, едва я начинал переходить к мало-мальски активным действиям, непременно приключались катаклизмы. Не вписывался я в компанию обитателей Крольчатника.
Хлебнув из кружки, я вдруг увидел, что Ларис Иванна преспокойно вернулась на свое место и в дальнейшей суете участия не принимает. Сидит себе спокойно и кушает, облизывая розовым язычком пухлые губы. А ведь обморок у Юноши самый натуральный. И я, кажется, знаю отчего. За то мгновение, что мы смотрели в глаза друг другу, я заметил, как у Бледного стремительно поехали вширь зрачки. Такое может проистекать либо от жуткой резкой боли, либо от моментального испуга, смертельного ужаса. Легчайшим прикосновением я так больно сделать не мог. По-моему, так. Выходит, Юноша Бледный, с которым я в Крольчатнике был не ближе, чем с буряточкой-страшилочкой Наташей Нашей, перепугался меня до потери сознания? Выходит, так. И выходит, что если теперь я кое-что знаю о нем, что он скрывает или, по крайней мере, не афиширует, то и он знает (или думает, что знает) обо мне нечто, заставившее его грохнуться без чувств, едва я очутился непосредственно рядом. Так или не так? Или я запутался в «я знаю, что ты знаешь, что я знаю»?
По-моему, так сказал Винни-Пух.
Я еще отхлебнул ряженки. Она была свежая, вкусная. Попалась посторонняя крошка, я машинально раскусил ее, сморщился от кислого ожога, выплюнул. На моей подставленной ладони лежал мертвый крылатый муравей.
Как я бежал! Так бежал, что проскочил ответвление тропинки, ведущей к Ксюхиному домику. Чуть не покатился в заросли гигантской крапивы. И все равно опоздал.
Она уже вышла, направляясь в столовую, и лежала теперь в десятке шагов от крыльца, почти совершенно скрытая черно-слюдяной шевелящейся массой. У меня свело спазмом желудок.
— Веником, — послышался слабый голос, — стряхнуть. Не дави только…
Я стал рвать, что попадалось под руку, обмахивать и отряхивать с нее пуком веток и травы крылатых муравьев, которые почти все вновь поднимались в воздух. Мы очутились в облаке из летучих тварей. Они лезли в глаза, ноздри, путались в волосах. Ксюха со стоном поднялась на четвереньки, я сейчас же обхватил ее поперек талии.
— В дом! Да иди же!
— Ключ… кармашке… — пролепетала она.
— Да е!.. От кого запираетесь, мудаки?!
Душ — действительно, внутри все стандартно — смыл с нас последних насекомых. Ксюху тотчас начало выворачивать. Думая, что это результат отравления муравьиной кислотой, я судорожно соображал: бежать за помощью? К кому? За лекарством? Какое лекарство? Противоядие? Ага, кислота нейтрализуется щелочью. Хотя бы с кожи смыть. А самая близкая щелочь… но как же?.. Ничего, не обидится, не тот момент. Рванул застежку джинсов.
— Что ты собираешься делать? — спросила она неожиданно спокойно.
— Давай-давай, не до церемоний.
— Ах, вон ты что. Ничего не надо. Я в порядке, посмотри.
Кисти и предплечья у нее были в белых бугорках вздутий. Что она, в самом деле… Я нетерпеливо стряхнул ее руку.
— Ты на лицо посмотри. Видишь — чистое. Ты меня крапивой отхлестал.
Я взглянул на свои руки, на полурасстегнутые джинсы. Становилось нелепо и стыдно. Но черт возьми!..
— Черт возьми, тогда что это было такое? Еще одна из твоих штучек? Откуда муравьи? Почему с крыльями? Почему такое нашествие? Именно на тебя? Они нападали?
— У муравьев сейчас самый срок брачного полета.
Она стащила через голову мокрое платье, белье.
— Не ходи за мной. На! — кинула из-за двери большое полотенце.
Угу, не ходи. В баню я пришел. Помоюсь — и налево кругом. Из там бур а-прихожей две двери с матовым стеклами вели в то, что у меня называлось спальней и кабинетом. Тень за одной дверью гибко вздымала руки, вдеваясь в новое платье. Я потянулся ко второй двери.
А тут, как и у меня, просто спальня. Женская, разумеется. Трюмо, пузырьки-флакончики-коро бочки, прозрачно-розовый лифчик в уголке тахты на покрывале, старая большая кукла, тряпичная, со смытым лицом и без прически, лысая. Больше ничего не успел увидеть.
— Переодеваться будешь? — Ксюха одной рукой выволокла мои восемьдесят любопытных килограммов в тамбурок и захлопнула перед носом стеклянную дверь. — Могу дать сухие джинсы и майку.
— До дому — не дальний свет, — пробурчал я смущенно. — Извини.