Этот вопрос, в свою очередь, смутил Павла.
- Не знаю, - отвечал он после минутного молчания.
- Ты думаешь здесь служить?
- Нет.
- Так, стало быть, ты хочешь уехать, опять с нами расстаться надолго?
- Да мне надобно бы было ехать.
- Но матушка? Как ты ее оставишь?
Павел задумался.
- Мое положение, - начал он, - очень неприятно... Я думал непременно ехать.
- Поживи, братец, с нами.
- Нельзя, Лиза, мне бы хотелось поподготовить себя и выдержать на магистра.
- Ну, а потом что?
- А потом... потом может быть очень хорошо... это лучшая для меня дорога.
- Так поезжай.
- А матушка?..
Лизавета Васильевна несколько минут ничего не отвечала.
- Ей, может быть, сделается лучше, - начала она, - и ты поедешь; она тоже к тебе приедет.
Разговор этот был прерван приездом Перепетуи Петровны.
- Лизанька! Друг мой! Ты ли это? - вскрикнула она, почти вбежавши в комнату, и бросилась обнимать племянницу; затем следовало с полдюжины поцелуев; потом радостные слезы.
- Давно ли ты, милушка моя, приехала? - говорила тетка, несколько успокоившись и усаживаясь на диване.
- Сегодня утром.
- Ну, слава богу, слава богу! Что сестричушка-то? Я и не спросила об ней.
- Матушка заснула, - отвечал Павел.
- Ну, слава богу, слава богу! Пусть ее почивает. Здравствуй, Паша. Я тебя-то и не заметила; подвинь-ка мне скамеечку под ноги; этакий какой неловкий - никогда не заметит. - Павел подал скамейку. - Погляди-ка на меня, дружочек мой, - продолжала Перепетуя Петровна, обращаясь к племяннице, - как ты похорошела, пополнела. Видно, мать моя, не в загоне живешь? Не с прибылью ли уж? Ну, что муженек-то твой? Я его, голубчика, уж давно не видала.
- Он дома остался; слава богу, здоров, - отвечала Лизавета Васильевна, целуя у тетки руку.
Перепетуя Петровна больше любила племянницу, чем племянника, потому что та была к ней ласковее.
- Что деточки-то твои? Михайло Николаич писал, что они просто милашки.
- Я завтра их привезу к вам, тетушка.
- Непременно привези! Смотри же, одна и не езди! Паша, полно сидеть букой-то; пододвинься, батюшка, к нам, поговори хоть с сестрой-то; ведь, я думаю, лет пять не видались?
- Мы с ним уж, тетушка, наговорились и наплакались.
- Счастье твое, мать моя! А со мной - так он не больно говорлив. О чем это с тобою-то говорил?
- Рассказывал свои обстоятельства.
- Мне никогда ни слова не говорил. Какие же его обстоятельства? Да скажи, батюшка, хоть что-нибудь. Что ты скрываешь? Что, я тебе чужая, что ли? Зла, что ли, я тебе желаю? Я, кажется, ничего тебе не показывала, кроме моего расположения: грех тебе, Паша! Какие же это обстоятельства?
- Сестра вам лучше расскажет; она знает все, - отвечал Павел, с величайшим терпением выслушивавший претензии тетки.
- Какие же обстоятельства? - спросила снова любопытная Перепетуя Петровна, уже обращаясь к племяннице.
- Вот видите, тетушка, брату нужно ехать в Москву.
- Это зачем? - почти вскрикнула Перепетуя Петровна.
- Ему надобно выдержать на магистра.
- Что же это, должность, что ли, какая?
- Все равно что должность, - отвечал Павел.
- А жалованье велико ли?
- Жалованья нет.
- Так какая же это должность? Этаких-то должностей и здесь много. Как же ты мать-то оставишь?
- Это-то меня и беспокоит, тетушка.
- Отчего ты не хочешь здесь служить? Не хуже тебя служит Федосьи Парфентьевны сын; уж именно, можно сказать, прекрасный молодой человек, с обращением: по-французски так и режет; да ведь служит же; скоро, говорят, чин получит; а тебе отчего не служить? Ты вспомни мать-то свою, чем она для тебя ни жертвовала? Здоровья своего, что называется, не щадила; немало с тобой возилась, не молоденькая была; а тебе не хочется остаться успокоить ее в последние, что называется, минуты. Лиза... конечно! Ну, да что же делать? Она ту меньше любила, да ведь она уж и отрезанный ломоть: у нее свои обязанности, свое семейство: иной бы раз и рада угодить матери, да не может, впору и мужу угождать да тешить его, а ты свободный человек, мужчина! Нет, сударь, не следует; за это бог тебе всю жизнь не даст счастия! Нечего супиться-то, я правду говорю.
- Все это хорошо... и я сам знаю, тетушка, - возразил Павел.
- Нет, видно, не знаешь, коли хочешь делать другое.
- Я думаю ехать, если матушка сама мне это позволит, а после и ее к себе перевезти.
Перепетуя Петровна при этих словах покраснела, как вареный рак.
- Нет уж, Павел Васильич, извините, - начала она неприятно звонким голосом, - этого-то мы никак не допустим сделать: да я первая не позволю увезти от меня больную сестру; чем же ты нас-то после этого считаешь? Чужая, что ли, она нам? Она так же близка нашему сердцу, может быть, ближе, чем тебе; ты умница, я вижу: отдай ему мать таскать там с собой, чтобы какой-нибудь дряни, согрешила грешная, отдал под начал.
- Тетушка! - начал было Павел.
- Не смейте, сударь, этого и думать! - возразила Перепетуя Петровна. Она, конечно, человек больной... пожалуй, он это сделает, увезет ее... Да вот, дай господи мне на этом месте не усидеть: я первая до начальства пойду, ей-богу! Губернатору просьбу подам...
- Успокойтесь, тетушка! - сказала Лизавета Васильевна.
- Что это, сударыня, как это возможно? Вишь какой финти-фант! Пожалуй, гляди ему в зубы-то... Пусть один едет, уморит ее: по крайней мере на совести-то у нас не будет лежать. Ему, я думаю, давно хочется ее спровадить.
Павел весь вспыхнул...
- Бог с вами, тетушка! - проговорил он и ушел к себе в комнату.
Больная в это время простонала.
- Матушка-то моя простонала, - заговорила вдруг совершенно другим голосом Перепетуя Петровна и вошла в спальню к сестре. - Здравствуй, голубушка! Поздравляю тебя с радостью; вот у тебя обе твои пташки под крылышками. О голубушка моя! Какая она сегодня свежая; дай ручку поцеловать.
При этих словах Перепетуя Петровна поцеловала у сестры руку.
- Позови, матушка, Павла-то сюда, - прибавила она, обращаясь к племяннице.
Лизавета Васильевна пошла за братом. Павел стоял, приклонясь к окну; слезы, неведомо для него самого, текли по его щекам.
- Братец! Пойдем к матушке, - сказала тихо Лизавета Васильевна.
Павел, как бы пробудившись от сна, вздрогнул; потом, увидев, что это была сестра, обнял ее, крепко поцеловал, утер слезы и пошел к матери.
- Вот тебе и Паша! Подойди к матери-то, приласкайся, - говорила Перепетуя Петровна, усевшаяся на кровати рядом с сестрою.
Больная, не обращая внимания на ее слова, взяла сына за руку и начала глядеть на него.
- Будь спокойна, матушка-сестрица, он не поедет, - заговорила Перепетуя Петровна, - как ему ехать? Он не может этого и подумать; его бог накажет за это.
На глазах старухи показались слезы.
- Не уедет, матушка, ей-богу, не уедет! Как это возможно? Мы все его не отпустим. Скажи, сударь, сам-то, что не поедешь. Что молчишь?
Больная сначала расхохоталась, потом перешла к слезам и начала рыдать.
- Что это, Павел Васильич! - вскрикнула Перепетуя Петровна, вышед из себя. - До чего ты доводишь мать-то? Бесстыдник этакий! Бога не боишься!
- Поль! Успокой маменьку, - сказала Лизавета Васильевна брату.
- Я не поеду, матушка, - проговорил, наконец, Павел.
Но старуха не унималась и продолжала плакать.
- Я не уеду, матушка, я всю жизнь буду при вас, - говорил он, целуя мать.
Лизавета Васильевна и Перепетуя Петровна плакали; последняя даже рыдала очень громко, приговаривая:
- Давно бы так, сударь, что это за неблагодарность такая, за нечувствительность?
Еще с полчаса продолжалась эта сцена. Наконец, больная успокоилась и заснула. Тетка уехала вместе с Лизаветой Васильевной, за которой муж прислал лошадей, а Павел ушел в свою комнату.
- Господи! Что мне делать? - сказал он, всплеснув руками, и бросился на постель.
Целый час почти пролежал он, не изменив положения; потом встал и, казалось, был в сильном волнении: руки его дрожали; в лице, обычно задумчивом и спокойном, появилось какое-то странное выражение, как бы все мышцы лица были в движении, темные глаза его горели лихорадочным блеском. Он начал разбирать свои бумаги и, отложив из них небольшую часть в сторону, принялся остальные рвать. Через несколько минут все мудрые рукописи, как-то: лекции, комментарии, конспекты, сочинения, были перерваны на несколько кусков. Павел принялся было и за книги, но корешковые переплеты устояли против его рук, и он удовольствовался только тем, что подложил их к печке, видно, с намерением сжечь их на другой день. Этот энергический припадок, кажется, был не в духе Павла: он, видно, не был похож на тех горячих людей, которые, рассердившись, кричат, колотят стекла, часто бьют своих лакеев и даже жен, если таковые имеются, а потом, через четверть часа, преспокойно курят трубку. Мой студент после варварского поступка с своими тетрадями упал в изнеможении на постель; в полночь, однако, он встал и, кажется, несколько успокоился, потому что бережно начал собирать разорванные бумаги и переложил книги от печки на прежнее место. Заснул он, впрочем, уж утром.
III
МИХАЙЛО НИКОЛАИЧ МАСУРОВ
На другой день, часу в первом пополудни, Михайло Николаич Масуров, муж Лизаветы Васильевны, стоял у себя на дворе, в шелковом казакине, в широких шароварах, без шапки, с трубкою в зубах и с хлыстом в руке. Перед ним гоняли на корде лошадь, приведенную ему для продажи цыганам. Масуров имел курчавые волосы, здоровое, смазливое лицо и довольно красивые усы. Его шелковый казакин, его широкие шаровары, даже хлыст в руке и трубка в зубах очень шли к его наружности: во фраке или сюртуке он был бы, кажется, гораздо хуже.
Цыган нахваливал лошадь, а Масуров, как знаток, находил в ней недостатки.
- Смотри, барин, - говорил цыган, - передние-то ноги как несет! Корабли пройдут.
- Передние-то хорошо несет, да задними-то хлябит; на двуногой-то, брат, далеко не уедешь. Ванька! Подведи-ка ее сюда! - Ванька подвел лошадь к барину. - Вот она где хлябит-то, - говорил Масуров, толкая сильно кулаком лошадь в заднюю лопатку, так что та покачнулась, - шеи-то, смотри, ничего нет; вот и копыта-то точно у лошака; это уж, брат, значит, не тово, не породиста.
- Что копыта? - говорил цыган, поднимая ногу у лошади. - Ты посмотри, какая нога-то у лошади.
- Сашка! Куда ты бежишь? - сказал Масуров, хватая за платье горничную, которая бежала из избы с утюгом.
- Полноте, сударь, гладить пора. Ей-богу, обожгу: вон барыня смотрит в окошко.
- Эка важность, барыня! - И он уж хотел было обхватить ее за талию, но она дотронулась до дерзкой руки утюгом; тот невольно отдернул ее, и горничная, пользуясь минутой свободы, юркнула в сени. - Эка, пострел, хорошенькая! - заметил Масуров, глядя ей вслед.
Горничная действительно была хорошенькая. Лизавета Васильевна, несмотря на слабость своего супруга в отношении прекрасного пола, не оберегала себя с этой стороны, подобно многим женам, выбирающим в горничные уродов или старух. Она в это время точно сидела с братом у окна; но, увидев, что ее супруг перенес свое внимание от лошади к горничной, встала и пересела на диван, приглашая то же сделать и Павла, но он видел все... и тотчас же отошел от окна и взглянул на сестру: лицо ее горело, ей было стыдно за мужа; но оба они не сказали ни слова.
На круглом столе, стоявшем около дивана, лежала какая-то бумага. Лизавета Васильевна машинально взяла ее и развернула: это была записка следующего содержания: "Приезжайте сегодня: мы вас ждем. Вы вчера зарвались; нужно же было понадеяться на шельму валета". Лизавета Васильевна побледнела. Она очень хорошо знала смысл подобных записок: беспокойство ее еще более увеличилось, когда вспомнила она, что вчерашний день, сверх обыкновения, оставила ключи от шкатулки дома. "Он, верно, вчера играл", - подумала она и вышла в спальню. Увы! Подозрения ее оправдались; шкатулка была даже не заперта; из пяти тысяч, единственного капитала, оставшегося от продажи с аукционного торга мужнина имения, она недосчиталась ровно трех тысяч. Видно, Лизавете Васильевне было очень жаль этих денег: она не в состоянии была выдержать себя и заплакала; она не скрыла и от брата своего горя рассказала, что имение их в Саратовской губернии продано и что от него осталось только пять тысяч рублей, из которых прекрасный муженек ее успел уже проиграть больше половины; теперь у них осталось только ее состояние, то есть тридцать душ. Но чем этим будешь жить? А главное, на что воспитывать детей, которых уже теперь двое? Вот что узнал Павел о ее семейных обстоятельствах. Лизавета Васильева просила его поговорить мужу. Павел обещался.
- Ты только сама начни, сестрица: вдруг неловко, - заметил он.
В то же время послышался голос Масурова.
- Ух! Ой, батюшки, отцы родные! - говорил он, входя в комнату. - Ой, отпустите душу на покаяние! - продолжал он, кидаясь в кресла. - Ой, занемогу! Ей-богу, занемогу! - и залился громким смехом.
- Что тебе так весело? - спросила Лизавета Васильевна.
- Ах, душка моя! Ты себе представить не можешь, что видел сейчас. Вообрази... вспомнить не могу... - Но звонкий смех, которым разразился он, снова прервал его речь.
Брат и сестра невольно улыбнулись, глядя на наивную веселость Михайла Николаича.
- Да что такое? - повторила Лизавета Васильевна.
- Вы сами умрете со смеха, - продолжал Масуров, утирая выступившие от смеха на глазах слезы. - Можешь себе представить: вхожу я в кухню, и что же? Долговязая Марфутка сидит на муже верхом и бьет его кулаками по роже, а он, знаешь, пьяный, только этак руками барахтается. - Тут он представил, как пьяный муж барахтается руками, и сам снова захохотал во все горло, но слушатели его не умерли со смеха и даже не улыбнулись: Лизавета Васильевна только покачала головой, а Павел еще более нахмурился. "И это человек, думал он, - семьянин, который вчера проиграл почти последнее достояние своих детей? В нем даже нет раскаяния; он ходит по избам и помирает со смеха, глядя на беспутство своих дворовых людей". Михайло Николаич еще долго смеялся; Павел потихоньку начал разговаривать с сестрой.
- Ну, душка, - говорил, унявшись, Масуров и обращаясь к жене, - вели-ка нам подать закусить, знаешь, этого швейцарского сырку да хереску. Вы, братец, извините меня, что я ушел; страстишка! Нельзя: старый, знаете, коннозаводчик. Да, черт возьми! Славный был у меня завод! Как вам покажется, Павел Васильич? После батюшки мне досталось одних маток две тысячи.