- А собой, вероятно, хороша?
- Да-с, насчет этого мы можем похвастать!.. - воскликнул Бегушев. - Я сейчас тебе портрет ее покажу, - присовокупил он и позвонил. К нему, однако, никто не шел. Бегушев позвонил другой раз - опять никого. Наконец он так дернул за сонетку, что звонок уже раздался на весь дом; послышались затем довольно медленные шаги, и в дверях показался камердинер Бегушева, очень немолодой, с измятою, мрачною физиономией и с какими-то глупо подвитыми на самых только концах волосами.
- Принеси мне из кабинета большой портрет Домны Осиповны, - сказал ему Бегушев.
Камердинер не трогался с своего места.
- Портрет Домны Осиповны, - сказал ему еще раз Бегушев.
Лицо камердинера сделалось при этом еще мрачнее.
- Да он-с висит там, - проговорил он, наконец.
- Ну да, висит! - повторил Бегушев.
- Над столом-с!.. На стол надо лезть! - продолжал камердинер.
- На стол, конечно! - подтвердил Бегушев.
Камердинер, придав своему лицу выражение, которым как бы хотел сказать: "Нечего вам, видно, делать", пошел.
В продолжение всей этой сцены Тюменев слегка усмехался.
- Прокофий твой не изменяется, - сказал он, когда камердинер совсем ушел.
- Изменяется, но только к худшему!.. - отвечал Бегушев. - Скотина совершенная стал: третьего дня у меня обедали кой-кто... я только что заикнулся ему, что мы все есть хотим, ну и кончено: до восьми часов и не подал обеда.
Тюменев при этом покачал головой.
- Охота же тебе держать подобного дурака, - проговорил он.
- Но кто ж его возьмет без меня? - возразил Бегушев. - У него вот пять человек ребятишек; он с супругой занимает у меня четыре комнаты... наконец, я ему говорю: "Не делай ничего, пользуйся почетным покоем, лакей и без тебя есть!" Ничуть не бывало - все хочет делать сам... глупо... лениво... бестолково!
- Это может хоть кого вывести из терпения! - заметил Тюменев.
- И выводит: я пускивал в него чернильницу и бритвенницу... боюсь, что с бешеным моим характером я убью его когда-нибудь до смерти. А он еще рассмеется обыкновенно в этаких случаях и преспокойно себе уйдет.
- Он знает, - протянул Тюменев, - что ты же придешь к нему просить прощения.
- В том-то и дело! - воскликнул Бегушев. - Мало, что прощения просить, да денег еще дам.
На этих словах он остановился, потому что Прокофий возвратился с портретом в руках, который он держал задом к себе и глубокомысленно смотрел на него.
- Петля вон тут лопнула, на которой он висел, - доложил он, показывая портрет барину.
- Потому что ты не снял его, а сдернул, - сказал тот.
- Да кто ж до него дотянется туда! - почти крикнул Прокофий.
- Ну, пожалуйста, не оправдывайся! - остановил его Бегушев.
Прокофий на это насмешливо только мотнул головой и ушел.
Бегушев передал портрет Тюменеву, который стал на него смотреть сначала простым глазом, потом через пенсне, наконец, в кулак, свернувши его в трубочку.
Бегушев с заметным нетерпением ожидал услышать его мнение.
- Elle est tres jolie et tres distinguee*, - произнес, наконец, Тюменев.
______________
* Она очень красива и очень изысканна (франц.).
- Да!.. Так! - согласился с удовольствием Бегушев.
- Что она?.. - При этом Тюменев нахмурил несколько свои брови. Замужняя, разводка?
- Разводка!
- Формальная?
- Нет!
Тюменев снова начал смотреть в кулак на портрет.
- Знаешь, - начал он, придав совсем глубокомысленное выражение своему лицу, - черты лица правильные, но склад губ и выражение рта не совсем приятны.
- Это есть отчасти! - подтвердил Бегушев.
- Нет того, знаешь, - продолжал Тюменев несколько сладким голосом, нет этого доброго, кроткого и почти ангельского выражения, которого, например, так много было у твоей покойной Наталии Сергеевны.
- Эк куда хватил! Наталий Сергеевен разве много на свете! - воскликнул Бегушев, и глаза его при этом неведомо для него самого мгновенно наполнились слезами. - Ты вспомни одно - семью, в которой Натали родилась и воспитывалась: это были образованнейшие люди с Петра Великого; интеллигенция в ихнем роде в плоть и в кровь въелась. Где ж нынче такие?
- То есть как где же? - возразил с важностью Тюменев. - Вольно тебе поселиться в Москве, где действительно, говорят, порядочное общество исчезает; а в Петербурге, я убежден, оно есть; наконец, я лично знаю множество семей и женщин.
- Гм! Петербург! Нашел чем хвастать! Изящных женщин в целом мире не стало! - сказал с ударением Бегушев и, встав с своего места, начал ходить по комнате. - Хоть бы взять с того, курят почти все! Вот эта самая госпожа, продолжал он, показывая на портрет Домны Осиповны, - как вахмистр какой-нибудь уланский сосет!.. Наконец, самая одежда женщин, - что это такое? Наденет в полпуда ботинки, да еще хвастает, поднимая ногу: "Смотрите, какие у меня толстые подошвы!", а ножища-то тоже точно у медведицы какой. Все-с сплошь и кругом превращается в мещанство!
- Старая, любимая песня твоя! - произнес Тюменев.
- Да, - продолжал Бегушев, все более и более разгорячаясь, - я эту песню начал петь после Лондонской еще выставки, когда все чудеса искусств и изобретений свезли и стали их показывать за шиллинг... Я тут же сказал: "Умерли и поэзия, и мысль, и искусство"... Ищите всего этого теперь на кладбищах, а живые люди будут только торговать тем, что наследовали от предков.
- Но что ж из этого! - сказал с усмешкою Тюменев. - Искусство, правда, несколько поослабло; но зато прогресс совершается в другом отношении: происходят огромные политические перевороты.
- Какие, какие? - перебил его почти с азартом Бегушев.
Тюменев придал недовольное выражение своему лицу.
- Любезный друг, мы столько с тобой спорили и говорили об этом, возразил он.
- И вечно буду спорить, вечно! - горячился Бегушев. - Не могу же я толкотню пигмеев признать за что-то великое.
- Почему пигмеи, и когда, по-твоему, были великаны? - продолжал Тюменев. - Люди, я полагаю, всегда были одинаковы; если действительно в настоящее время существует несколько усиленное развитие торговли, так это еще хорошо: торговля всегда способствовала цивилизации.
- "Торговля способствовала цивилизации"... Ах, эти казенные фразы, которых я слышать не могу! - кричал Бегушев, зажимая даже уши себе.
- Стало быть, ты в торговле отрицаешь цивилизующую силу? - взъерошился немного, в свою очередь, Тюменев.
- Не знаю-с, есть ли в ней цивилизующая сила; но знаю, что мне ваша торговля сделалась противна до омерзения. Все стало продажное: любовь, дружба, честь, слава! И вот что меня, по преимуществу, привязывает к этой госпоже, - говорил Бегушев, указывая снова на портрет Домны Осиповны, - что она обеспеченная женщина, и поэтому ни я у ней и ни она у меня не находимся на содержании.
Тюменев усмехнулся.
- Но женщины были во все времена у всех народов на содержании; под различными только формами делалось это, - проговорил он.
- Извините-с! Извините! - возразил опять с азартом Бегушев. - Еще в первый мой приезд в Париж были гризетки, а теперь там всё лоретки, а это разница большая! И вообще, господи! - воскликнул он, закидывая голову назад. - Того ли я ожидал и надеялся от этой пошлой Европы?
- Чего ты ждал от Европы, я не знаю, - сказал Тюменев, разводя руками, - и полагаю, что зло скорей лежит в тебе, а не в Европе: ты тогда был молод, все тебе нравилось, все поселяло веру, а теперь ты стал брюзглив, стар, недоверчив.
- Что я верил тогда в человека, это справедливо, - произнес с некоторою торжественностью Бегушев. - И что теперь я не верю в него, и особенно в нынешнего человека, - это еще большая правда! Смотри, что с миром сделалось: реформация и первая французская революция страшно двинули и возбудили умы. Гений творчества облетал все лучшие головы: электричество, пар, рабочий вопрос - все в идеях предъявлено было человечеству; но стали эти идеи реализировать, и кто на это пришел? Торгаш, ремесленник, дрянь разная, шваль, и, однако, они теперь герои дня!
- Совершенно верно! - подхватил Тюменев. - Но время их пройдет, и людям снова возвратится творчество.
- Откуда?.. Я не вижу, откуда оно ему возвратится!.. Что все вокруг глупеет и пошлеет, в этом ты не можешь со мной спорить.
- Более чем спорить, я доказать тебе даже могу противное: хоть бы тот же рабочий вопрос - разве в настоящее время так он нерационально поставлен, как в сорок восьмом году?
- Рабочий-то вопрос? Ха-ха-ха! - воскликнул Бегушев и захохотал злобным смехом.
Тюменев, в свою очередь, покраснел даже от досады.
- Смеяться, конечно, можно всему, - продолжал он, - но я приведу тебе примеры: в той же Англии существуют уже смешанные суды, на которых разрешаются все споры между работниками и хозяевами, и я убежден, что с течением времени они совершенно мирным путем столкуются и сторгуются между собой.
- И работник, по-твоему, обратится в такого же мещанина, как и хозяин? - спросил Бегушев.
- Непременно, но только того и желать надобно! - отвечал Тюменев.
- Ну, нет!.. Нет!.. - заговорил Бегушев, замотав головой и каким-то трагическим голосом. - Пусть лучше сойдет на землю огненный дождь, потоп, лопнет кора земная, но я этой курицы во щах, о которой мечтал Генрих Четвертый{23}, миру не желаю.
- Но чего же ты именно желаешь, любопытно знать? - сказал Тюменев.
- Бога на землю! - воскликнул Бегушев. - Пусть сойдет снова Христос и обновит души, а иначе в человеке все порядочное исчахнет и издохнет от смрада ваших материальных благ.
- Постой!.. Приехал кто-то? Звонят! - остановил его Тюменев.
Бегушев прислушался.
Звонок повторился.
- По обыкновению, никого нет! Эй, что же вы и где вы? - заревел Бегушев на весь дом.
Послышались в зале быстрые и пробегающие шаги.
Бегушев и Тюменев остались в ожидающем положении.
Глава IV
В передней между тем происходила довольно оригинальная сцена: Прокофий, подав барину портрет, уселся в зале под окошком и начал, по обыкновению, читать газету. Понимал ли он то, что читал, это для всех была тайна, потому что Прокофий никогда никому ни слова не говорил о прочитанном им. Вдруг к подъезду дома Бегушева подъехал военный в коляске, вбежал на лестницу и позвонил. Прокофий при этом и не думал подниматься с места своего, а только перевел глаза с газеты в окно и стал смотреть, как коляска отъехала от крыльца и поворачивалась. Военный позвонил в другой раз, и раздался крик Бегушева. На этот зов из задних комнат выбежал молодой лакей; тогда Прокофий встал с своего места.
- Ну да, поспел... не отворят пуще без тебя! - проговорил он тому.
Молодой лакей, делать нечего, ушел назад, а Прокофий отправился в переднюю и отворил, наконец, там дверь.
Вошел Янсутский.
- Дома Александр Иванович? - спросил он сначала очень бойко.
- Дома-с! - отвечал ему явно насмешливым голосом Прокофий.
- Принимает? - продолжал Янсутский несколько смиреннее.
- Не знаю-с, - отвечал Прокофий.
Янсутский почти опешил.
- Но кто же знает, любезный? - спросил он тоже, в свою очередь, насмешливо.
Прокофий нахмурился.
- Ваша как фамилия? - сказал он.
- Полковник Янсутский, - отвечал Янсутский с ударением на слове полковник.
Но на Прокофия это нисколько не подействовало.
- А имя ваше и отчество? - продолжал он расспрашивать.
- Петр Евстигнеич! - отвечал Янсутский, несколько удивленный таким любопытством.
Прокофий подумал некоторое время.
- У них гость теперь из Петербурга, - у нас и остановился, - объяснил он, наконец.
- Кто ж такой? - спросил Янсутский.
- Тайный советник Тюменев, - сказал Прокофий.
Янсутский при этом вспыхнул немного в лице.
- Это статс-секретарь? - сказал он.