— Ну-ка, Таня, помоги мне.
Они вдвоем вытащили в переднюю всю мебель, до последнего стула. С абажуром Анна Ивановна долго возилась, пока сняла, вся запылилась и раскраснелась, а сняв абажур, сказала Ольге Матвеевне:
— Лампочку не отдам. Без света сидеть не намерена. Куплю — тогда отдам.
Ольга Матвеевна была довольна, что все ее добро осталось при ней. Но было обидно, что приезжая гордячка так легко отказалась от даровой роскоши, ни о чем не просила, все вышвырнула.
— Спать-то на чем будете? — спросила Ольга Матвеевна.
— А это уж не ваша печаль, — ответила Анна Ивановна.
Ольга Матвеевна совсем обиделась. Ей сразу захотелось ссориться. Но придраться к Анне Ивановне было трудно: ее по целым дням не было дома, обедали они с Таней в столовой, в кухню почти не заходили. Поневоле Ольга Матвеевна довольствовалась тем, что всячески осуждала Анну Ивановну: за наряды («уж седая совсем, а все рядится, да еще губы мажет, как молодая!»); за гордость; за то, что с дочерью говорит не по-русски.
Анна Ивановна говорила с Таней по-французски и по-английски: четные дни у них были английские, а нечетные — французские. «Хау ду ю ду, ай эм глед ту си ю», — говорила Таня, приходя из школы. «Гуд бай», — говорила она, уходя. Но, лаская Таню, Анна Ивановна говорила ей по-русски: «Дурак мой маленький». И по-русски же кричала, выбегая за Таней на лестницу:
— Таня! Сейчас же вернись, надень платок, сумасшедшая, я кому говорю!
До войны Анна Ивановна жила в Ленинграде. У нее был муж архитектор. Таня была тогда небольшого роста и училась в балетном училище.
Началась война. Муж Анны Ивановны отправил жену и дочь в глубокий тыл, подальше от беды, а сам остался. Анна Ивановна привезла две пишущие машинки: одну с русским шрифтом, другую с латинским — и ни одного дня не сидела без работы. Сразу ее приняли на завод («оторвали с руками и с ногами» — говорила Марийка). Утром она шла в заводоуправление, а вечером в Дом культуры, на курсы, где она занималась с инженерами и техниками английским языком.
Выбросив Ольге Матвеевне за дверь все ее вещи, Анна Ивановна купила новую мебель: две кровати-раскладушки, два стула и два простых некрашеных стола; за одним столом занималась Таня, а на другом стояли под блестящими черными крышками обе машинки Анны Ивановны. Таня иногда говорила:
— Ох, до чего у нас в комнате некрасиво!
Стуча по клавишам машинки, Анна Ивановна отвечала:
— Девочка, потерпишь полтора-два года!
Прошел месяц, и Анна Ивановна получила от мужа письмо, что их квартира на Старо-Невском разрушена бомбой: от всего этажа ничего не осталось. Анна Ивановна плакала, получив это известие. Особенно жалко ей было маленького бюро, которое сделал ей в подарок покойный дядя, краснодеревщик. Работать за этим бюро было неудобно, оно стояло просто так, для украшения, и очень хлопотливо было вытирать пыль с его резьбы. Анна Ивановна сердилась на дурацкую резьбу, — а теперь вспоминала и резьбу, и фарфоровые медальоны с цветами, вделанные в стенки бюро, и, громко сморкаясь, спрашивала у Тани по-русски:
— Таня, а медальончики помнишь?
Таня молчала и думала: странная мама, плачет о бюро, а ведь там люди погибли, папа пишет — почти сорок человек… Пусть все пропадет, и мебель, и платья, и рояли, только бы остались живы люди.
Прошли еще какие-то страшные месяцы, в продолжение которых из Ленинграда почти не было известий. И вот однажды Анне Ивановне сообщили из третьих рук, через знакомых ленинградцев, что ее муж, с которым она дружно и согласно прожила девятнадцать лет, умер от истощения. Анна Ивановна пришла домой с виду спокойная и как-то вяло сказала Тане: «Знаешь, папа умер», — и легла на раскладушку, и велела обомлевшей Тане укрыть ее теплым одеялом: ее била дрожь…
— Ну что ж, Таня, — сказала она недели через две, — надо устраиваться нормально.
Она съездила в город, продала свои золотые часы и купила два кресла, диван и кровать.
— Мы разве не вернемся в Ленинград? — спросила Таня.
— Мне не хочется, — сказала Анна Ивановна. — А тебе плохо здесь?
— Нет, — сказала задумчиво Таня, — не плохо.
— Мне тоже, — сказала Анна Ивановна.
Они вдруг обнялись и горько заплакали, и плакали долго.
Может быть, Анна Ивановна и решилась бы вернуться на пепелище своего былого счастья, если бы это требовалось для Таниной балетной карьеры. Но Таня за этот год так пошла в рост, что было ясно — для балета она потеряна. «Ну, куда такую версту коломенскую на сцену!» — думала Анна Ивановна и без колебаний устраивалась в новой жизни.
Наспех купленные, временные, некрасивые вещи были удалены и вскоре заменены дорогими, красивыми: Анна Ивановна любила жить хорошо. Чтобы заработать побольше, она бралась перепечатывать рукописи, дипломные работы, бухгалтерские отчеты. Зарабатывала стенографией, уроками.
Она очень уставала. Ночью по большей части спала крепко, и Таня должна была ее будить, чтобы она не опоздала на работу. Но иногда приходили приступы бессонницы. Тогда она лежала и смотрела в окно, которое было против ее изголовья. Легче на душе, когда окно черное, подернутое серебром мороза. Совсем сносно, если по стеклу стучит дождь. Когда на дворе непогода, Анне Ивановне приятно, что она и ее ребенок, ее ненаглядная верста коломенская, находятся под прочной кровлей, что им тепло, что люди к ним относятся с приязнью… И мучительны летние белые ночи! В белую ночь хочется выйти из дома и идти, идти… неведомо куда. В пустынные улицы, под томящее небо, к тому, что было и чего никогда не будет больше…
Днем она была спокойна и приветлива. Они очень похожи были с Таней: обе круглолицые, белые и румяные, с черными глазами и темными усиками. Только Анна Ивановна была полная и седая, а Таня худенькая, с длинными черными косами.
Рядом с Марийкой жил директорский шофер Мирзоев.
Он был красавец. От его улыбки, сладкой, нежной и белозубой, кружились женские головы. До войны он работал в совхозе комбайнером. Он считал, что его работа самая лучшая и почетная, и все его любили и хвалили. В армии он стал шофером; тоже очень хорошая работа! За храбрость его полюбил командир батальона, взял к себе. Ах, комбат, дорогой комбат, вечная память!.. На одном отчаянном перегоне их машина попала под огонь. Комбат был убит, а Мирзоев попал в госпиталь, а потом на завод. В госпитале ему пришлось удалить почку. Он беззаботно подшучивал над своим увечьем.
— Я нахожу, — говорил он, — что две почки — роскошь, я великолепно обхожусь с одной…
Но он берегся — соблюдал диету и не пил, а только делал вид в компании, что пьет.
Он мог быть отчаянно храбрым и мог быть очень осторожным — когда случалось, например, возить беременную жену директора. Машина слушалась его беспрекословно. Он широко эксплуатировал ее и жил припеваючи.
Лукашин присматривался к нему: он не мог понять, почему Марийка выбрала его, Лукашина, когда в одной квартире с нею живет такой красавец и франт. «Неужели, — думал он, — я ей показался лучше?..»
Медовый месяц Лукашина протекал счастливо. Лукашин не мог налюбоваться на Марийку. Ему доставляло большое удовольствие исполнять все ее прихоти.
— Чего бы я, Сема, съела, — говорила Марийка томно, — съела бы я, Сема, пирога с мясом, с яичками, такой высокий и корочка румяная, а ты бы съел?
И Лукашин шел на рынок и покупал белую муку, мясо, яички, и Марийка пекла пирог с румяной корочкой, а Лукашин смотрел на Марийку с сознанием своего могущества и богатства и говорил:
— Ешь еще.
— У Нонны Сергеевны туфельки есть, — рассказывала Марийка. — Аккурат перед войной сшила на заказ. Каблук вот такой, носочки вот такие, а шнуровочка на боку, и на завязках кисточки, с ума сойти.
И Лукашин шел и покупал для Марийки туфли — еще лучше, чем у Нонны Сергеевны, самые шикарные и самые дорогие, вот с таким каблуком и с кисточками.
Марийка всю жизнь рассчитывала зарплату от получки до получки. У отца жила — даже собственные деньги нельзя было истратить без спроса: «Папа, я в кино схожу; два пятьдесят стоит билет…» Первый муж пропивал ее вещи, которые она покупала на свой заработок. Второй — бог с ним! — вспоминать стыдно… Почем она знала, когда полюбила его, что он негодяй и обманщик, что у него в Калуге уже есть жена и что эта жена к нему приедет и ославит ее, Марийку, на весь завод… Три месяца прожила с человеком и ничего не видела, кроме убытков и неприятностей… А Сема швыряет на нее деньги не считая, только бы сделать ей приятное. У Марийки голова закружилась от такого раздолья. Она не спрашивала Лукашина, сколько у него денег: тратит свободно — значит, есть что тратить.
Они любили строить планы дальнейшего процветания.
— Этот дом я продам, — говорил Лукашин, неторопливо дымя своей трубкой, — а другой хорошо бы купить, хоть маленький. Все-таки это приятно — своя крыша над головой.
Марийка не соглашалась:
— Семочка, с ним хлопот не оберешься, со своим домом. Крышу крась, ремонтируй, забор починяй… Полжизни в него надо вложить, вот как папа и мама вложили.
— Зато можно завести кур, огород при доме. Козу купить: козье молоко самое полезное.
— А я бы, — энергично говорила Марийка, — все вложила в золотой заем. Все, все. И государству помощь, и можно выиграть двадцать пять тысяч.
Никита Трофимыч был очень недоволен дочерью и зятем. Мысленно он подсчитывал их расходы: чудовищно! За какую-то усовершенствованную электрическую кастрюлю Марийка заплатила триста пятьдесят рублей. Триста пятьдесят рублей за кастрюлю?!!
Положить бы все на книжку и тратить осторожно, на самое необходимое. В один прекрасный день спохватятся — нет ни гроша. Так всегда бывает.
Подробно о своих тратах Лукашин и Марийка не сообщали. Никита Трофимыч мог вести им только приблизительный учет; не тем была занята голова, не держались в памяти все эти кофточки, мясорубки, абажуры…
— Надо купить кровать, — сказала однажды Марийка при отце. — Моя плохая.
Никита Трофимыч вышел из себя:
— Ведь в Рогачах есть кровати! Полная обстановка, а они все покупают!.. Я тебе, Марья, запрещаю!.. Извольте вывезти мебель из Рогачей!
Старик бушевал. Марийка притихла, надувшись. Лукашин оробел. В субботу он сказал Марийке:
— Едем завтра в Рогачи за кроватью.
— Да что там за кровати, чтобы за тридевять земель их везти, сказала Марийка. — Наверно, сгнили все.
— Нет, у матери кровать была хорошая, с никелевыми шарами, — сказал Лукашин.
— Ну, поедем, проедемся, — сказала Марийка. — Я уж сколько лет от города не отъезжала.
В воскресенье они поехали в Рогачи.
В километре от станции Марийка увидела двухэтажный деревянный дом с башенкой и флюгером. Кругом были сосны, снег и безлюдье. Вслед за мужем Марийка вошла в маленькие сени. На нее пахнуло холодом, плесенью, пустотой. Неприютно, голо. В одной из комнат стояла железная кровать, постель с нее была снята, рваная перина посерела от пыли.
— Вот кровать! — сказал Лукашин. — Вполне хорошая, только перина старая, мы ее брать не будем.
Он достал из кармана веревку и стал складывать кровать. Она не поддавалась — заржавела. Пока Лукашин возился с нею, Марийка по лесенке поднялась наверх. Там были светлые комнатки с большими окнами, предназначенные для летнего жилья. «Милые какие комнатки», — подумала Марийка, вздохнув. На подоконнике стоял большой фигурный самовар, весь позеленевший, без крышки и конфорки. Марийка попробовала кран самовара: повертывается или нет. Кран повертывался. Чудный вид был из окна — на озеро и лес… Марийка спустилась вниз. Лукашин уже сложил кровать и связывал ее веревкой.
— Возьми эти шары, — сказал он, сидя на корточках, с трубкой в зубах.
Марийка положила в карманы пальто три никелевых шара, которые Лукашин открутил от спинки кровати. Четвертый шар не откручивался, — должно быть, нарезка сильно заржавела. Шары сохранились отлично: блестящие, словно только что из магазина.
— Я возьму круглый столик, — сказала Марийка. — Мы его поставим в уголку около окна. А на столик — ту чугунную вазу.
— Вазу не бери, она тяжелая, — сказал Лукашин. — Ты женщина, тебе нельзя таскать тяжести. Я ее, может быть, потом отдельно привезу.
Он вынес кровать из дома и бодро взвалил ее себе на спину.
— Ну, пошли, — сказал он.
Марийка шла своей обычной быстрой походкой, положив легкий столик на плечо, и думала, какая это грустная вещь — брошенный дом, и как хорошо бы летом пожить в тех верхних комнатках и покупаться в озере.
— Знаешь?.. — начала она, поворачиваясь к Лукашину, и вдруг увидела, что его нет рядом. Она оглянулась — Лукашин тащился позади, согнувшись в три погибели под тяжестью кровати.
— Давай понесем вместе! — сказала она, страдая за него. — Возьмем с двух сторон и понесем!
— Не говори глупости, — сказал Лукашин, задыхаясь. — Ты вот лучше не лети как сумасшедшая, а иди рядом, а то мне скучно без тебя.
Марийка не любила и не привыкла ходить медленно, она шла сердясь и доказывала Лукашину, что она гораздо сильнее его и уж во всяком случае вдвоем нести легче, а Лукашин не сдавался и наконец закричал, что его вся деревня осмеет, если увидят, что он несет кровать вместе с Марийкой; тоже мужчина — не может сам перенести такую пустяковину… Марийка перестала спорить. Шагов сто молчали. Остановились отдыхать. Лукашин положил кровать себе на голову.
— Так значительно легче, — сказал он.
И они пошли дальше. Но скоро Марийка заметила, что как она ни плетется, а Лукашин все равно отстает. У него иссякали силы. Она думала, как заставить его принять ее помощь, и ничего не могла придумать. Он, оказывается, бывает страшно упрямым!
До станции оставалось шагов триста.
— Нас, безусловно, оштрафуют в поезде, — сказал Лукашин еле слышным голосом.
— Почему? — спросила Марийка.
— Она не знает! — сказал Лукашин. — Потому что мебель в пассажирских вагонах возить нельзя.
Марийка нахмурилась: на штраф денег жалко.
— Знаешь? — сказала она деловито. — Если будут придираться, ты скажи, что кровать моя: уж я их как-нибудь уговорю… — И вдруг ее осенило: Сема! Брось ее к черту!
Он сбросил кровать на землю сейчас же, как только она произнесла эти слова.
— Ну ее, — говорила Марийка, гладя его по спине и по голове, а он стоял, тяжело дыша, и дрожащими пальцами набивал трубку. — Неужели мы в городе не купим кровать! — Она достала платок и вытерла пот с лица Лукашина. — Как я раньше не сообразила! И как ты не сообразил!
— Я сообразил сразу, — отвечал Лукашин, — как только мы отошли от дома. Но не мог же я так прямо сразу взять и бросить ее!..
Подходил поезд.
— Бежим! — сказала Марийка. — А то опоздаем! — И, схватившись вдвоем за столик, счастливые и довольные, они побежали к платформе.
В вагоне было мало народу. Они сели в сторонке от всех, глядя друг другу в глаза. Лукашин взял Марийкину руку и пожал.
— Спасибо тебе, — сказал он.
— За что? — спросила Марийка, улыбаясь.
— За то, что ты хорошая, — сказал Лукашин.
Шары Марийка забыла выбросить из карманов — так и привезла их на Кружилиху.
Опасения Никиты Трофимыча оправдались очень скоро. Однажды утром выяснилось, что нет денег даже на обед.
— Надо что-нибудь продать из вещей, — сказал ошеломленный Лукашин. Что-нибудь из старья, чтобы продержаться.
Марийка молчала со скучным лицом. Лукашин вздохнул и сказал:
— У меня есть как раз одна такая вещь.
— Какая вещь? — спросила Марийка.
— Кожаная куртка.
— А тебе она что — не пригодится?