Ведь я такое же насекомое, один из пяти миллиардов инсектов. Нет, даже хуже: я бацилла, разносчик заразы ненависти и злобы. Хочу ли я быть чем-то иным? Допустим, хочу — но могу ли? И разве это не все равно?
Кто я такой, чтобы хотеть? Откуда такое нахальство: восставать против устройства мира, размышлять, настаивать, претендовать на что-то?
Ведь я никто! Ноль!
Ничтожество! Вот это и есть я, Ральф Хеллер.
Уродливое порождение, человечество одиноко во Вселенной.
Не станет бог дважды творить разумных существ из глины. Он понял свою ошибку и свою вину и теперь прячется. Пытается исправить ошибку, бросив нас в одиночестве среди необъятного звездного хаоса; как бы прокаженные не вошли в соприкосновение с чистыми? Мы — заповедник для хищников. Зараженная зона, обнесенная проволокой и изолированная молчанием. Мы галактический курьез: сюда, обладатели разума, сюда, охотники до развлечений! Полюбуйтесь этими парадоксальными мутантами — самопожирателями! Полюбуйтесь на этих дегенератов, на странную ветвь животного мира — негуманных гуманоидов. Точнее, на гуманофобов и гуманофагов!
Приходите и полюбуйтесь, кого я возлюбил!
И на этот раз Мастер-Зонтичник не стал здороваться со мной.
Высокомерно проходит мимо, в руке — неизменный деревянный сундучок; как хочется крикнуть ему вслед: «Знаю, ты тот самый священник, что приютил меня после смерти родителей! Знаю, в мир Оразда ты явился специально, чтобы терзать меня своим молчанием, хотя я и не виноват, падре, в том, что Господь не возлюбил тебя и что ты не сумел возлюбить Его. Не виноват я и в том, что Рафаэлла не устояла перед золочеными погонами летчика с мускулами докера, а потом выскочила замуж за Горемыку из тира.
Разве моя вина, что ее прозвали Рафаэлла Дармовая и предпочитали баловаться с нею в фургончике, считая, что это обходится дешевле, чем стрельба? Ты рассказывал, как легионеры прикладывали к ранам Христовым пропитанную уксусом губку, так вот Рафаэлле губка с уксусом тоже служила: против беременности. Такова жизнь, падре».
А он шагает себе вверх по крутой улице, и, глядя ему в спину, я плачу и бранюсь от бессилия.
У дороги растут цветы с огромными, как неуемные желания, листьями, торговый автомат, от солнца прикреплен пестрый зонт, выглядит среди них одиноко. Подхожу и сую в щель монету.
— Чего изволите получить за свой жалкий грош? — вдруг вопрошает автомат довольно ехидно.
— Если можно, пива.
— Пива? На столь скромные сбережения вы можете приобрести не больше тридцати граммов пива, — прежним тоном комментирует автомат. — Может, вам еще и горячую сосиску подать?
— Сосисок не надо. Я обедал у Мариэллы. Не кажется ли вам, господин автомат, что вы бесстыдно обдираете измученного жаждой путника?
— Терпеть не могу, когда меня начинают учить бизнесу, — заявляет это гнусное детище техники и выщелкивает мою монету обратно.
— Не бизнесу, а этике! — ору я.
В железной голове щелкает, что-то там начинает вращаться, слышно, как со стуком переключились реле.
Моя поправка вызвала замешательство.
Машина начинает припоминать вслух:
— Этика: наука о морали. Мораль: форма общественного сознания, регулирующая этику поведения…
Путанно, Метаэтика…
Теологическая этика… Апробативная этика… Космическая этика…
Этический релятивизм… Тут что-то не так. Бизнес: вид деятельности с целью извлечения прибыли. Мелкий бизнес…
Крупный бизнес… Глупый бизнес… Черный рынок…
Слушай, парень, у бизнеса с этикой совершенно отсутствует коэффициент корреляции. Не морочь мне голову!
— Плюнь ты на этого эксплуататора! — раздается у меня за спиной зычный голос Оразда.
Оборачиваюсь и не могу понять, кто передо мной: то ли рыцарь в доспехах, то ли утомленный путешествием осьминог, то ли взвившаяся спиралью сигнальная ракета. Движется мне навстречу, смеется, энергия бьет через край, наверняка, опять насосался пива пополам с энтропией.
Сознаю, что движется, что это не заблуждение, что это точно он и что есть у него то, чего мне как раз недостает в этом странном мире.
Сгусток жизненной энергии, квант бодрости, порыв, устремленный сразу по всем направлениям.
— Плесни пару кружек и запиши на мой счет!
— Не много ли будет, Оразд? — заискивающе спрашивает квадратный бизнесмен.
— Ах, чтоб тебя! Может, я когда не заплатил по счету? Надул тебя?!
Сначала я чувствую, как по телу разливается живительная пенная благодать, потом ощущаю в горле холодную струю, а в заключение слышу сочное причмокивание Оразда:
— Вот оно, счастье! Честное слово, я не променял бы пиво ни на боб, ни на целый ящик хрононов. Вот те крест, отродясь денег на пиво не жалел, затем вдруг добавляет: — Слышь, а ты меня видишь?
— Да как тебе сказать…
— А что ты видишь?
— Нечто такое, что говорит, дует пиво и причмокивает.
— Нечто, нечто! Один видит нечто, другой видит нечто, а что представляет собой это нечто, понятия не имеют ни тот, ни другой! Говорят: это просто Оразд. А что он такое, этот Оразд? Отвечай, что? Молчите, все вы только виновато молчите! Потому что вы просто псы бездомные, бродяги, которые пьют за чужой счет.
— Я у тебя этого пива не клянчил, — обиженно делаю я ему замечание.
— Не в пиве дело. Я ж тебе говорил: на пиво мне никогда не жалко… Поскольку в нем содержится витамин «Б-прим». Но должен ведь хоть кто-то знать, что такое Оразд.
Что это за штука, которая лакает конские дозы пива и поддерживает равновесие между обратимым необратимым? Стоило мне пожаловать в этот мир, как я тут же убедился: мне суждено пить пиво, закусывать шпротами и оплачивать чужие счета.
Почему? Ты знаешь? Нет? Я тоже.
Вдруг это беспричинный или наследственный алкоголизм? Только вряд ли, друг мой.
Скорее, это потребность хоть с кем-нибудь видеться, чтоб от кого-нибудь услышать: «А, это ты, Оразд, мусорный бак эдакий, милый черенок метлы, дезинтегратор, репей чертов», — да хоть чем назови, лишь бы чем-то определенным! Чем-то, что можно видеть. Вот для чего я пью: чтоб быть на глазах, чтоб быть хоть кем-то. Пусть даже кем-то пьющим.
— И никто тебя до сих пор не видел?
— Никто. Один профессор назвал меня «конечным фактором абсолютной ненаблюдаемости». Этакий идиотизм! Меня даже с помощью рентгена нельзя увидеть. А ты Ее встретил?
— Кого? — отвечать вопросом на вопрос наивно, но я рассчитывал хотя бы имя этой Ее узнать.
— Не знаю. Ту, на поиски которой ты отправился.
— Встретил тут одну тряпичную куклу, — признаюсь я.
— Боже, да как тебе такое в голову взбрело! — он грубо хохочет.
— Значит, куклу тряпичную, говоришь… Ну, ты даешь! Значит, ты и прикатил-то сюда ради нее? Ну, ты даешь…
— Я не в командировке, — возражаю я. — Сам прибыл, по собственной инициативе.
— Может, даже за собственный счет? Вот молодец! А как эта твоя куколка на ощупь?
Не люблю пошлятины, просто не выношу. Бычин цинизм здоровяка мне претит. Допив кружку, отправляюсь дальше вверх по склону — там и цветов можно нарвать, и пройтись не спеша, руки в брюки, посвистывая и радуясь странному этому миру. И пофантазировать — тем для фантазии здесь непочатый край. Запеть бы, да жалко песен не знаю…
Минутку, я сейчас продолжу.
Это спазм: горло перехватило, на глаза набегают слезы. Трудно рассказывать. Вам не приходилось чувствовать, будто плод вашей фантазии оказался сильнее, чем вы сами? Выдумал ты, скажем, для себя что-то радостное, укладываешься спать и крепко зажмуриваешься, чтобы выдумка не ускользнула и безболезненно перешла в сон, продолжилась в нем. А наутро встаешь с болезненным, мрачным, тягостным чувством, с уверенностью в том, что выдумка — она выдумкой и остается, элементарная пустышка, или которая может лишь потешить душу и только.
Словно выпотрошили всего, во рту горечь. Навязчивая трезвость утра и белый дневной свет обирают тебя до нитки, прогоняя неясные тени и видения, отнимая твое исконное право предаваться сладким грезам.
Именно так чувствовал себя я, возвращаясь ОТТУДА. Стоило мне проснуться у себя в брэдфордской мансарде, как умирал целый мир. Я жаждал продлить его существование, цеплялся за него, как альпинист за веревку: внизу, подо мной, зияла смертельная пропасть невымышленного, и пальцы до посинения сжимали пеньковую нить надежды. Но разве есть что-нибудь капризнее надежды?
Надежды, которую ты себе придумал?
Она поджидает возле километрового столбика. Нитяные ресницы уныло опущены, янтарные бусинки четок глядят на меня холодно, заплатки бровей приподняты в нетерпении, руки опущены на колени, кулачки сжаты.
Жду игривого «Эй, парень!» — если окликнет, мне будет легче свернуть к ней, найти оправдание своим долгим пешим скитаниям, пошлятине, которую нес Оразд, но она молчит, поэтому я приближаюсь с опаской:
— Не опоздал?
— Не воображай, будто я жду здесь тебя!
И затем:
— Куда ты вчера подевался?
Ага, ты на меня в обиде, мое ситцево-шелковое создание. Ну как объяснить тебе, что я никуда не прихожу и никуда не деваюсь, что меня перебрасывают сюда по капризу какого-то центра мозга, вышедшего из подчинения, что это он заставляет меня метаться между двумя одинаково реальными мирами? Вчера мы шагали рядом, своим плечом я ощущал тепло твоего плеча, ты возбужденно лепетала что-то о нашем доме, о столовой в светло-зеленых тонах, о хрустальной люстре в гостиной, о наших детишках Фебе и Эсмеральде — и внезапно я очнулся на жесткой койке у себя в мансарде, весь потный от напряжения, среди хаотично разбросанной мятой одежды, пустых бутылок, недоеденных, уже с душком консервов и сухих корок хлеба.
Очнулся по единственной причине — так пожелал мой мозг! А от своего мозга разве куда убежишь?
— Еще раз спрашиваю тебя: куда ты вчера подевался?
Я молчу, ведь в противном случае пришлось бы признаться в своей ущербности и, следовательно, признать весь этот принадлежащий ей мир — с его крутыми улочками, пивными автоматами, дуплистыми чинарами и причмокивающими Ораздами — нелепой игрой мысли, жалкой и дурашливой фантасмагорией; тебя самое следовало бы признать всего лишь тряпичным чучелом с нарисованными родинками и набитой шерстяными оческами грудью.
Нет у меня сил сказать тебе это, да и права такого нет. К тому же, какой в этом смысл? Ни ты, ни я не в состоянии ничего изменить…
— Прогуляемся? — предлагаю я в ответ, и ты сердито семенишь рядом, до посинения сжимая свою смешную говорящую прорезь. Мне бы поболтать о чем-нибудь хорошем, хотя вон, как вчера, о меблировке столовой, ни с одной женщиной, кроме тебя, я не разговаривал о мебели и о детях, но сегодня ты хмуришься, держишься настороженно.
Мы шагаем рядом и — признаюсь — мне это приятно, неважно, что ты так необыкновенна, так смешна. Мне приятно рядом с тобой, я стараюсь поймать твой взгляд, но ты отворачиваешься, будто меня вообще тут нет. Что же мне делать? Как объяснить тебе же, что ты не существуешь, что ты порождена моей болезнью, а я не в силах что-либо изменить? Вот именно, не в силах.
Как бы мне ни хотелось, что бы я ни предпринял, настоящей тебе не стать, так и останешься плодом моей болезненной фантазии: да и я настоящим не стану, ведь рядом с тобой шагаю не я, а мой фантом; рядом с тобой — мое трехмерное изображение, на самом деле я, скрестив руки на груди, лежу в мансарде и оказаться здесь иначе, как в виде выдумки, не могу, причем выдумка эта не в моей власти — словом, сам я перенестись сюда не в состоянии, в игре участвует только мой мозг, он в ней единственное основание и единственный диктатор, я, мы и всё, что нас связывает, зависит только от переменчивой игры устройства, которое находится в моей черепной коробке. Понимаешь теперь, что такое безнадежная любовь?
— Или будешь любить одну меня, или вообще не показывайся мне больше на глаза! — говоришь ты. — Я ревнива и жестока.
— Просто сегодня ты другая.
— Я про мужчину всё знаю по запаху. От тебя воняет другой женщиной! — кричишь ты, пугая птиц. — Ты был с другой, ты любил ее, у тебя запачканы руки!
С другой? Что значит «другая»?
Чтобы была «другая», должна существовать «эта», а ведь тут всё вымысел, прелесть моя с ватными ушками, всё вокруг нас — ложь!
— Не пытайся оправдываться!
Мы доберемся до пока неведомой точки, где эта ложь кончится, а начнется другая, та самая, истинная.
Она набросится на меня со всей своей отвратительной жестокостью, обрушит на меня кучу красивых идей, разряженных в норковые манто звезд, вымеподобные бюсты которых красуются на глянцевых обложках.
Еще немного — и всё кончится, протеиновой машинке потребуются доли секунды, чтобы переключиться, тогда всё это колдовство вокруг меня исчезнет вместе с тобой, растает, как прошлогодний снег. И останется лишь жесткая койка в Брэдфорде, лишь ускользающая надежда на спасительный островок разума… Лишь привкус чего-то ушедшего, так похожего на подлинное, но что вообще не может быть подлинным. Того, что только и имеет право не быть ложью, но лишь ложью и может быть.
И как от этого убежать?
— Я, доктор Габриэль Скиннер, 49 лет, психиатр, холост, атеист.
— Вам знаком Ральф Хеллер?
— Разумеется, я его отлично знаю. Прошло, должно быть, уже три года с тех пор, как он впервые постучался в дверь моего кабинета. Робко поздоровался, все время мял в руках кепи, тревожно озирался, разглядывая обстановку. В первый же визит он рассказал мне о своих «провалах» — так он их называл.
— Меня интересуют подробности его тогдашнего состояния.
— Насколько я помню, он учился в какой-то театральной школе. Со мной поделился своей тревогой: ему стало трудно заучивать роли. Потом он признался насчет «провалов». О своих видениях он рассказывал, как о пережитом: детально, даже довольно-таки литературно, а вот элементарных бытовых реалий, встречающихся в повседневной жизни, вспомнить не мог.
При втором визите он, к примеру, снова перезнакомился с моим персоналом, словно никогда прежде этих людей не встречал, и рассказ свой повел тоже с самого начала. Я заметил, что ему трудно ориентироваться в обстановке, что он неуравновешен, неадекватно реагирует на самые простые ситуации. Такие люди абсолютно беспомощны, когда нужно связать в цепь ряд фактов.
Тогда-то я и поставил свой первый диагноз: амнезический синдром.
Нет-нет, не спешите записывать — как врач я тогда ошибся. Все было бы куда проще, если бы речь действительно шла о синдроме Корсакова. Однако дальнейшие наблюдения показали, что я имею дело со случаем совершенно невероятным.
— Наблюдения или эксперименты?
— И то, и другое. Наша наука постепенно превращается в экспериментальную.
— Вам наверняка известно, доктор, что кое-какие психиатрические эксперименты поставлены под запрет.
— Да, некоторые. Те, что могут привести к необратимым последствиям в здоровье пациента. Но таких опытов я не ставил.
— Записываю: отрицает, будто проводил опасные эксперименты. А теперь послушайте меня, доктор Скиннер: я располагаю фотокопиями ваших записей. Надеюсь, вы не станете задавать наивный вопрос, откуда они у меня.
— Упаси бог от такой еретической мысли, вы же представитель полиции. Очевидно, мы говорим о вещах различных. Скрывать я ничего не намерен. Я действительно самым тщательным образом, с соблюдением необходимых предосторожностей исследовал Хеллера и установил, что у него поражены некоторые важные центры мозга.