Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поэтому, несмотря на импорт китайской культуры, новая цивилизация лишь открыла в Японии дорогу для эпохи междоусобиц, во время которой наследственные князья и их вассалы управляли страной.[58] Еще до окончания VIII в. аристократический род Фудзивара захватил власть и потеснил на задний план Императора.[59] Когда же по прошествии времени власть Фудзивара была оспорена феодальными князьями и вся страна погрузилась в гражданскую войну, один из князей, знаменитый Ёритомо Минамото,[60] одолев всех соперников,[61] стал настоящим правителем страны под старым военным титулом сёгун,[62] что в переводе полной формы его титулатуры означает буквально «великий полководец, покоривший варваров». Этот титул, согласно японскому обычаю, Ёритомо сделал наследственным для рода Минамото на то время, пока его потомки могли контролировать других феодальных князей. Император стал безвластной фигурой. Его основное значение определялось тем, что сёгун благодаря ритуальному процессу введения в должность все еще оставался в зависимости от него, но у него не было гражданской власти. Настоящая власть находилась в руках так называемого военного лагеря, пытавшегося при помощи оружия сохранить свое господство над непокорными княжествами. Каждый феодальный князь, даймё,[63] имел своих вооруженных слуг, самураев,[64] мечи которых находились в его распоряжении; во времена беспорядков они всегда были готовы заставить соперничающее княжество или правящего сегуна занять «должное место».

В XVI в. гражданская война[65] стала для Японии типичным явлением. После десятилетий беспорядков великий Иэясу[66] взял верх над всеми соперниками и в 1603 г. стал первым сёгуном из дома Токугава.[67] Сёгунат оставался в руках потомков Иэясу в течение двух с половиной столетий и прекратил существование только в 1868 г., когда «двойное правление» Императора и сёгуна было упразднено с началом современного периода истории Японии.[68] Долгая эпоха Токугава[69] во многих отношениях стала одной из самых замечательных страниц ее истории. В это время, вплоть до последнего перед его падением поколения сёгунов, в Японии сохранялся вооруженный мир и существовало централизованное управление страной, благотворно служившее целям Токугава.

Иэясу столкнулся с очень сложной проблемой, но не выбрал простого решения ее. Князья некоторых наиболее могущественных княжеств повели гражданскую войну против него и только после последнего рокового для них поражения покорились Иэясу. Это были так называемые «посторонние князья».[70] Им он оставил контроль над их княжествами и самураями, и только у них сохранилась огромная власть в их владениях. Тем не менее, он не доверил им чести быть его вассалами и выполнять все основные функции. Наиболее важные позиции сохранялись за «наследственными князьями»[71] — сторонниками Иэясу в гражданской войне. Для поддержания этой сложной формы правления Токугава опирались на стратегию, преследовавшую цель не допустить концентрации власти в руках феодальных князей и воспрепятствовать любым возможным союзам их, ослаблявшим контроль со стороны сёгуна. Токугава не только не уничтожили феодальную систему, но и попытались укрепить ее ради сохранения в Японии мира и господства дома Токугава.

Японское феодальное общество строго стратифицировалось, и статус каждого человека был наследственным. Токугава укрепили эту систему и упорядочили детали повседневного поведения каждой касты.[72] Глава каждой семьи на входе в свой дом должен был объявить о своей сословной принадлежности и привести необходимые данные о своем наследственном статусе. Одежды, которые ему дозволялось носить, продукты, которые он мог покупать, и тип жилища, в котором ему позволялось по закону жить, — все это определялось его наследственным рангом.[73] В иерархическом порядке ниже Императорской семьи и придворной аристократии располагались четыре касты: воины (самураи), крестьяне, ремесленники и торговцы. Еще ниже находились низшие касты.[74] Среди них самыми многочисленными и известными были эта, занимавшиеся табуированными ремеслами. Они убирали мусор, закапывали трупы казненных, сдирали шкуры с мертвых животных и дубили кожу. Они были японскими неприкасаемыми или, точнее, непризнаваемыми, так как не учитывалась даже длина дорог, проходивших через их деревни, — будто ни земли, ни жителей этого района вовсе и не существовало. Они были ужасно бедны, и, хотя им гарантировались их профессиональные занятия, в официальную структуру общества их не включали.

Несколько по рангу выше представителей низших каст располагались купцы. Но как это ни покажется странным американцам, такое ранжирование в феодальном обществе естественно. Купеческий класс — всегда разрушитель феодализма. Как только дельцы становятся уважаемыми и процветающими в обществе людьми, феодализм приходит в упадок. Когда Токугава самым жестоким из всех когда-либо проведенных в жизнь какой-либо страной законом декретировали в XVII в. изоляцию Японии,[75] они вырвали почву из-под ног купечества. До этого Япония поддерживала внешнюю торговлю со всеми прибрежными районами Китая и Кореи, и класс купцов, естественно, развивался. Токугава приостановили этот процесс, признав строительство или использование всякого превосходящего установленные размеры судна уголовным преступлением.[76] На дозволенных суденышках нельзя было плавать на континент или перевозить торговые грузы. Внутренняя торговля также строго ограничивалась таможенными барьерами, воздвигнутыми на границах каждого княжества для контроля за соблюдением суровых запретов на ввоз или вывоз товаров. Другие законы были направлены на закрепление за купцами их низкого социального статуса. Законами против роскоши им предписывались одежды, которыми они могли пользоваться, суммы денег, которые они могли расходовать на свадьбы или похороны. Они не могли жить в самурайском квартале. У них не было правовой защиты от мечей самураев — привилегированного класса воинов. Политику Токугава, ориентированную на закрепление за купцами низкого положения в обществе, конечно, невозможно было реализовать в условиях денежной экономики, а в этот период Япония продвигалась вперед именно по пути развития денежной экономики. Однако попытка была предпринята.

Режим Токугава строго законсервировал формы жизни двух типичных для развитого феодализма классов — воинов и крестьян. Во время гражданских войн, конец которым положил Иэясу, великий военачальник Хидэёси[77] своей знаменитой «охотой за мечами»[78] уже осуществил разделение этих двух классов. Он разоружил крестьян и наделил только самураев правом носить мечи. Воинам не дозволялось более быть ни крестьянами, ни ремесленниками, ни купцами. Даже самый последний из их числа не мог более по закону заниматься производительным трудом — он был членом паразитического класса, получавшего ежегодно свои рисовые пайки из взимавшейся с крестьян подати. Даймё собирали эту рисовую подать и давали каждому самураю-вассалу предназначенный ему паек. У самурая не было сомнений, где искать поддержки, — он целиком зависел от своего князя. Сложившиеся в ранние периоды японской истории прочные связи между феодальным вождем и его воинами были закреплены в почти непрерывных войнах между княжествами; в мирную эпоху Токугава эти связи приняли экономический характер. Ведь, в отличие от своего европейского собрата, японский воин-вассал не был ни субсеньором, имеющим свою землю и своих крепостных, ни наемником. Он был пенсионером, получавшим установленный еще в начале эпохи Токугава и закрепленный за его потомками паек. Этот паек был невелик. По оценке японских ученых, средний размер пайка у всех самураев соответствовал приблизительно доходам крестьян, и, конечно, жили они в бедности.[79] Семье было невыгодно делить паек среди наследников, и поэтому самураи ограничивали размеры своих семей. Ничто так не уязвляло их, как зависимость престижа от богатства и его демонстрации, поэтому в своем кодексе поведения они уделили особое внимание бережливости как высшей добродетели.

Большая пропасть отделяла самураев от трех других классов общества — крестьян, ремесленников и купцов. Эти три последних класса представляли «простой народ». Самураи к нему не относились. Мечи, которые они носили по исключительному праву как символ кастовой принадлежности, не были простыми знаками отличия. Самураи могли воспользоваться ими против простолюдинов. Традиционно они поступали так еще до эпохи Токугава, а законы Иэясу просто санкционировали старые обычаи, признав, что «простолюдины, ведущие себя неприлично по отношению к самураю или не выказывающие почтения старшим, могут быть зарублены на месте». В планы Иэясу не входило установление взаимозависимости между простолюдинами и самураями-вассалами. Его политический курс базировался на строгих иерархических правилах. Оба класса подчинялись даймё и считались непосредственно с ним; они как бы находились на разных лестницах. На каждой из них существовали свой закон, свой порядок, свой контроль и свои принципы взаимодействия. Между людьми на двух лестницах была дистанция. Безусловно, в случае необходимости разделенность двух классов так или иначе преодолевалась, однако это не стало частью системы.

В эпоху Токугава самураи-вассалы не были простыми меченосцами. Все большее число их становилось управляющими делами княжеств вместо своих сюзеренов и специалистами в таких невоенных искусствах, как классическая драма и чайная церемония. Все сведения о делах даймё находились в их ведении, и благодаря их проделкам те осуществляли свои интриги. Двести лет мира — большой срок, и даже у индивидуального ношения мечей были свои границы. Подобно купцам, которые, несмотря на кастовые ограничения, создали свой стиль жизни, отводивший важное место изысканным манерам, художественному творчеству и удовольствиям, самураи, хотя и держали мечи наготове, занимались искусствами мирных времен.

Беззащитные перед самураями в правовом отношении, платящие тяжелые рисовые подати и страдающие от всевозможных ограничений крестьяне все же имели определенные гарантии. Им

гарантировалось владение крестьянским хозяйством,[80] а владеть землей в Японии престижно. При режиме Токугава землю нельзя было отчуждать навсегда,[81] и закон служил гарантией не для феодала, как это было в Европе, а для земледельца. У крестьянина было вечное право на то, что превыше всего ценилось им, и обрабатывал он свою землю, очевидно, с тем же прилежанием и с той же безграничной заботой о ней, как и его потомки в наши дни возделывают рисовые поля. Тем не менее он был атлантом, на чьих плечах держался весь паразитический высший класс, насчитывавший около двух миллионов человек, включая правительство сёгуна, штаты даймё и получавших рисовые пайки самураев-вассалов. Подати взимали так: крестьянин отдавал даймё долю своего урожая. В то время как в Сиаме, другой возделывающей поливной рис стране, традиционно подать составляла 10 % урожая, в токугавской Японии она была равна 40 %. Но в действительности превосходила эту цифру. В некоторых княжествах она составляла 80 %, и, кроме того, всегда существовали еще барщина и отработочная рента, отнимавшие у крестьянина и силы, и время. Как и самураи, крестьяне ограничивали размеры своих семей, и в целом численность населения Японии в течение всего периода Токугава находилась почти на одном и том же уровне. В азиатской стране такая статичность численности населения много говорит о характере ее режима. По ограничениям, накладывавшимся как на живших за счет сбора податей вассалов, так и на класс производителей, это был спартанский режим, но зависимость между зависимым и стоящим над ним была относительной. Человек знал свои обязанности, свои права и свое место, а если их нарушали, то и самый бедный мог протестовать.

Крестьяне, даже самые бедные, несли свои петиции не только феодальному князю, но и властям сёгуната. Два с половиной столетия эпохи Токугава насчитывают по крайней мере тысячу таких выступлений. Они не были вызваны традиционно тяжелым правилом «40 % — князю и 60 % — земледельцам»,[82] но все являлись протестами против дополнительных лоборов. Когда условия становились невыносимыми, крестьяне могли толпами выступить против своих сеньоров, процедура же подачи петиции и ее разбирательства была упорядочена. Крестьяне составляли формальные петиции о возмещении убытков для передачи наместникам даймё. Если этой петиции не давали хода и даймё не обращал внимания на жалобы, крестьяне посылали своих представителей в столицу для передачи письменных жалоб сёгунату. В известных случаях, только сунув их в паланкин какой-нибудь чиновной особы во время проезда ее по улицам столицы, они могли обеспечить их доставку. Но независимо от степени риска, которому подвергались крестьяне при передаче петиции, потом ее рассматривали власти сёгуната, и приблизительно половина разбирательств кончалась в пользу крестьян.[83]

Однако требования закона и порядка в Японии не довольствовались только вердиктом сёгуната по жалобам крестьян. Они могли быть справедливы, и государству следовало удовлетворить их, но крестьянские вожаки перешагнули границу строгого закона иерархии. Независимо от того, было ли решение в их пользу, они нарушили основной закон зависимости, а это нельзя оставлять без внимания. Поэтому их приговаривали к смерти. Справедливость в их деле не имела никакого значения. Даже крестьяне понимали неизбежность этого. Осужденные становились героями, и люди толпами шли к месту казни, где вожаков варили в масле, или обезглавливали, или распинали, но толпа здесь не бунтовала. Тут царили закон и порядок. Крестьяне могли потом сооружать погибшим святилища и почитать их как мучеников, но наказание принимали как неотъемлемую часть иерархических законов их жизни.

Таким образом, сёгуны Токугава пытались закрепить кастовую структуру в каждом княжестве и сделать каждый класс зависимым от феодального князя. В каждом княжестве даймё занимал верхнюю ступень иерархии, и ему предоставлялись верховные права над всеми зависящими от него людьми. Для сёгуна важнейшей административной проблемой был контроль за даймё. Любыми способами он мешал заключению между ними союзов и осуществлению их агрессивных замыслов. На границах княжеств находились таможенные чиновники, ведшие строгий контроль за «отъезжающими женщинами и ввозимым оружием», дабы никакой даймё не пытался отослать своих женщин и ввезти оружие. Из боязни возможного возникновения какого-либо опасного союза ни один даймё не мог вступить в брак без дозволения сёгуна. Торговле между княжествами настолько препятствовали, что даже мосты становились непроезжими. Шпионы сёгуна хорошо информировали его о тратах даймё, и, если казна феодала была полна, сёгун требовал от него участия в дорогостоящих общественных работах, дабы поставить его снова на место. Самый знаменитый из всех регулирующих актов предписывал, чтобы даймё половину каждого года жил в столице, а по возвращении на проживание в свое княжество оставлял вместо себя в Эдо (Токио) в качестве заложницы у сёгуна свою жену.[84] Всеми этими мерами администрация сёгуната показывала, что она сохраняет верховную власть за собой и укрепляет свою господствующую позицию в иерархии.

Сёгун, конечно, не был последним звеном в этой иерархии, поскольку обладал властью как назначенное Императором лицо. Император и его двор, включавший представителей наследственной аристократии (кугэ[85]), были изолированы в Киото и не располагали реальной властью. Финансовые средства Императора не превосходили ресурсов даже мелких даймё, а сами церемонии двора строго регламентировались предписаниями сёгуната. Но тем не менее даже наиболее могущественные из сёгунов Токугава не предприняли никаких шагов для ликвидации двойного правления — Императора и реального правителя. В этом не было ничего нового для Японии. С XII в. главнокомандующий {сёгун) управлял страной от имени лишенного подлинной власти трона. В некоторые века разделение функций заходило так далеко, что реальная власть, делегируемая находящимся в тени Императором наследственному светскому главе, в свою очередь, передавалась наследственному советнику этого главы. Подлинная верховная власть всегда делегировалась. Даже в последние и безнадежные для режима Токугава дни коммодор Перри[86] и не подозревал о существовании находившегося в тени японского Императора, а нашему первому послу в Японии Таунсэнду Харрису,[87] ведшему в 1858 г. переговоры о заключении первого торгового соглашения с ней, пришлось открыть для себя существование в стране Императора.

Дело в том, что японская концепция Императора относится к числу тех, что часто встречаются на островах Тихого океана. Он — священный вождь, который может принимать и не принимать участия в управлении. На некоторых островах Тихого океана он сам участвовал в управлении, на некоторых — делегировал свою власть, но всегда его личность была священной. У новозеландских племен фигура вождя была настолько священна, что он не имел права есть сам, а ложкой, которой его кормили, не дозволялось касаться его священных зубов. Когда он хотел выйти, его нужно было выносить, потому что любая земля, на которую он ставил свою священную ногу, автоматически становилась священной, и ее нужно было отдать во владение священному вождю. Особо священной была его голова, и ни один человек не имел права коснуться ее. Его слова доходили до племенных богов. На некоторых островах Тихого океана, например на Самоа и Тонга, священный вождь не снисходил до житейской арены. Все его государственные обязанности исполнял светский вождь. Джеймс Уилсон,[88] посетивший в конце XVIII в. остров Тонга в восточной части Тихого океана, писал, что управление на нем «очень напоминает японское, где Священное Величество представляет собой своего рода государственного узника главнокомандующего».[89] Тонганские священные вожди были отстранены от общественных дел, но исполняли ритуальные обязанности. Им полагалось принимать первые плоды из садов и, прежде чем кто-либо отведает их, совершать над ними обряды. Когда священный вождь умирал, о его смерти сообщалось фразой «небеса опустели». Его с церемонией хоронили в большой царской могиле. Но в управлении он не принимал участия.

Японский Император, даже тогда, когда он был политически бессилен и представлял собой «своего рода государственного узника главнокомандующего», занимал, согласно японским определениям, «должное место» в иерархии. Активное участие Императора в мирских делах не служило для японцев мерилом его статуса. Его двор в Киото обладал своей ценностью, сохранявшейся за ним в течение долгих веков правления верховных главнокомандующих — покорителей варваров.[90] Только с западной точки зрения его функции были ненужными. Японцы же, привыкшие во всем к строгому определению иерархической роли, представляли себе это совсем иначе.

Крайняя недвусмысленность японской иерархической системы феодальных времен — начиная с низших каст до Императора — оставила глубокий след в современной Японии. В конце концов, феодальный режим перестал легально существовать только семьдесят пять лет тому назад, а пустившие глубокие корни национальные обыкновения не исчезли за время жизни одного человека. Несмотря на радикальные изменения в целях страны, государственные деятели Японии Нового времени, как мы увидим в следующей главе, также строили свои осторожные планы ради сохранения многого из старой системы. Более чем у любой другой суверенной нации, поведение японцев обусловлено предписанными им детально правилами и предопределено статусом. В течение двух столетий, когда закон и порядок в таком мире поддерживались железной рукой, японцы научились отождествлять эту тщательно размеченную иерархию с гарантией безопасности. Пока они находились в известных им границах и исполняли известные им обязанности, они могли доверять этому миру. Разбой держали под контролем. Гражданские войны между даймё были запрещены. Если подданные могли доказать нарушения другими их прав, у них была возможность подать петицию, как это делали крестьяне из-за чрезмерной эксплуатации. Сам акт был опасен для человека лично, но он санкционировался. У лучшего из токугавских сёгунов даже был ящик для жалоб,[91] в который любой японец мог опустить свой протест, и только у сёгуна был ключ от этого ящика. В Японии существовали подлинные гарантии того, что вызывающе непозволительные с точки зрения существующей схемы поведения действия будут исправлены. Человек доверял схеме и чувствовал себя в безопасности только тогда, когда следовал ей. Он был готов приспособиться к ней, но не изменить ее и не выступить против нее. В своих установленных границах это был знакомый и надежный в глазах японцев мир. Его правила были не абстрактными этическими принципами десяти заповедей, а мелкой детализацией того, что должно делать в такой-то ситуации, а что — в другой; что следовало делать, если человек был самураем, а что — если он был простолюдином; что пристойно для старшего брата, а что — для младшего.

Японцы не стали при этой системе кротким и покорным народом, как это бывает с некоторыми народами при диктаторском иерархическом режиме. Важно признать, что в Японии определенные гарантии были предоставлены всем классам. Даже низшим кастам гарантировалось монопольное право на особые, виды занятий, их организации самоуправления признавались властями. Ограничения для каждого класса были большими, но и порядок и безопасность были тоже большими.

Кастовые ограничения отличались также определенной гибкостью, которой не было, например, в Индии. Японские обычаи позволяли использовать определенные способы манипулирования системой без нарушения общепринятых норм. Человек мог изменить свой кастовый статус несколькими путями. Когда заимодавцы и торговцы богатели, что неизбежно происходило в условиях денежной экономики Японии, разбогатевшие использовали различные традиционные ухищрения для проникновения в высшие классы. Они становились «землевладельцами» благодаря праву на арест имущества должников и их ренты. Действительно, в Японии крестьянская земля не отчуждалась, но земельная рента была очень высокой и крестьяне из-за этого предпочитали бросать свои земли. Заимодавцы селились на их землях и получали ренту. В Японии такого рода «собственность» на землю приносила престиж и доход. Их дети связывали свою судьбу с самураями. Они становились джентри.

Другим традиционным способом манипулирования кастовой системой был обычай усыновления. Он предоставлял возможность «купить» самурайский статус. Когда, несмотря на все токугавские ограничения, купцы обогащались, они принимали меры для усыновления своих сыновей в самурайских семьях. В Японии редко усыновляют ребенка, скорее берут в семью мужа для дочери. Он считается «усыновленным мужем» и становится наследником своего приемного отца. Так как его имя вычеркивается из регистра его собственной семьи и вносится в регистр его жены, ему приходится платить за это высокую цену. Он принимает ее фамилию и живет у своей приемной матери. Но хоть плата высока, да выгода еще больше, ибо потомки процветающего торговца становятся самураями, а семья обнищавшего самурая обретает союз с богатством. При этом не совершалось никаких насилий над кастовой системой, остававшейся такой же, какой она всегда была, но системой манипулировали, чтобы открыть высшему классу путь к богатству.

Поэтому в Японии не требовали заключения исключительно внутрикастовых браков. В стране существовали санкционированные способы заключения браков между представителями различных каст. Благодаря им проникновение преуспевавших торговцев в нижние слои самураев сыграло важную роль в развитии одного из основных отличий Японии от Западной Европы. Когда в Европе рухнул феодализм, произошло это под давлением растущего и крепнущего среднего класса, и этот класс занял господствующее положение в индустриальный период Нового времени. В Японии такой сильный средний класс не сложился. Торговцы и кредиторы, пользуясь санкционированными методами, «покупали» себе статусную принадлежность к высшему классу. Торговцы и низшие слои самураев стали союзниками. Следует отметить любопытный и поразительный факт: во времена предсмертной агонии феодализма в обеих цивилизациях Япония санкционировала классовую мобильность более масштабно, чем континентальная Европа, и об этом убедительно свидетельствует отсутствие в Японии каких бы то ни было признаков классовой войны между аристократией и буржуазией.

Легко заметить, что единение двух классов ради общего дела было взаимовыгодным для них в Японии, но оно вряд ли было бы также взаимовыгодным и во Франции. В Западной Европе оно было выгодным в тех отдельных случаях, когда это случалось. Но классовые ограничения в Европе отличались строгостью, а классовый конфликт во Франции привел к экспроприации аристократии. В Японии же классы были ближе друг к другу. Ослабевший сёгунат был свергнут союзом купцов-финансистов и самураев-вассалов. В современную эпоху Япония сохранила аристократическую систему. Едва ли это случилось бы без санкционированных Японией способов классовой мобильности.

У привязанности японцев к своей педантично четкой схеме поведения и доверия к ней были определенные оправдания. Эта схема гарантировала человеку безопасность, пока он следовал ее правилам; она позволяла выражать протест против недозволенных агрессивных действий, и ею можно было манипулировать ради собственной выгоды человека. Она требовала соблюдения взаимных обязательств. Когда в первой половине XIX в. токугавский режим распадался, ни одна группа в стране не проявила желания ликвидировать схему. Не было никакой Французской революции. Не было даже 1848 года". Но для Японии это были ужасные времена. Все классы общества — от простолюдинов до сёгуната — стали должниками кредиторов и купцов. Сама численность непроизводительных классов общества и размеры постоянных официальных расходов оказались для общества непосильными. Поскольку нищета скрутила даймё, они оказались не в состоянии выплачивать установленные пайки своим самураям-вассалам, и вся цепочка феодальных связей превратилась в фикцию. Они пытались удержаться на плаву, увеличивая и без того уже тяжелые для крестьян налоги. Их собирали за годы вперед, и крестьяне дошли до крайней нищеты. Обанкротился и сёгунат и едва мог поддерживать стабильное положение в стране. Япония пребывала в состоянии страшного внутреннего напряжения в 1853 г., когда у ее берегов появился адмирал Перри[92] со своими военными моряками. За предпринятым им насильственным вторжением последовало подписание в 1858 г. между Японией и Соединенными Штатами торгового договора, от которого Япония не была в состоянии отказаться.[93]

Но из Японии доносился призыв иссин — «уйти в прошлое, реставрировать его». Он был прямой противоположностью революционным призывам. В нем даже не было ничего прогрессивного. Наряду с призывом «восстановить власть Императора» столь же популярным стал призыв «изгнать варваров». Страна поддерживала программу возвращения к золотой эпохе изоляции, и некоторые из лидеров, предрекавших невозможность такого развития, были невинно убиты. Казалось, не существовало и малейшей надежды на то, что в будущем эта нереволюционная страна Япония изменит свой курс сообразно какой-либо западной модели, и еще меньше надежды на то, что через пятьдесят лет она будет успешно конкурировать с западными странами на их условиях. Тем не менее, так и случилось. Япония использовала свои собственные, а не западные, ресурсы для достижения цели, к которой в это время не стремились ни одна из ее высших групп, ни народное мнение. В 60-е годы XIX в. никто на Западе не поверил бы, если бы ему удалось сквозь магический кристалл увидеть будущее Японии. На горизонте не было ни единого облачка, которое предвещало бы бешеную активность Японии в последующие десятилетия. Но невозможное произошло. Отсталое и скованное иерархическим менталитетом население Японии избрало новый курс развития и придерживалось его.

IV

Реформы Мэйдзи

Боевой призыв сонно-дзёи — «восстановить власть Императора и изгнать варваров»[94] — возвестил о вступлении Японии в современную эпоху. В этом лозунге отразилось стремление оградить Японию от разлагающего влияния внешнего мира и реставрировать золотую эпоху X в., когда еще не было «двойного правления» Императора и сёгуна.[95] Императорский двор в Киото отличался крайней реакционностью.[96] Для сторонников Императорской партии ее победа означала унижение и изгнание иностранцев. Она означала также восстановление в Японии традиционного образа жизни. Она означала также, что «реформаторы» не будут иметь права голоса при решении дел. Могущественные «посторонние князья», даймё крупнейших княжеств Японии, возглавлявшие низвержение сёгуната, представляли себе реставрацию как возможный путь для прихода их к управлению Японией вместо Токугава.[97] Они ждали простых кадровых перемен. Крестьяне хотели оставлять у себя больше выращиваемого ими риса, но ненавидели «реформы». Самураи хотели сохранить свои пенсии и право использовать для вящей славы свои мечи. Купцы, финансировавшие силы реставрации, мечтали о расширении сферы меркантилизма, но не имели никаких претензий к феодальной системе.

Когда антитокугавские силы взяли верх и «двойное правление» завершилось в 1868 г. реставрацией власти Императора,[98] победителям следовало, согласно западным стандартам, придерживаться строго консервативной, изоляционистской политики. Режим же сначала избрал противоположный курс. Когда он лишил даймё прав на сбор податей во всех княжествах, время его пребывания у власти едва превышало год.[99] Он включил это изменение в земельные кадастры и присвоил себе крестьянский налог «40 % для даймё». Эта экспроприация не осталась без компенсации. Правительство предоставило каждому даймё эквивалент, равный половине обычного для него дохода. В то же время правительство освободило даймё от необходимости содержать своих самураев-вассалов и от расходов на общественные работы. Самураи-вассалы стали, как и даймё, получать пенсии от правительства. В течение последующих пяти лет были в целом ликвидированы неравенства в правах различных классов, признаны незаконными классовые и кастовые знаки отличия и особые одежды (даже приказано срезать косички), эмансипированы парии, отозваны законы, запрещавшие отчуждение земли, ликвидированы барьеры, отделявшие одно княжество от другого, буддизм отделен от государства.[100] В 1876 г. пенсии даймё и самураям заменили на крупные единовременные выплаты, которые должны были соответствовать сумме пенсий каждого из них за 5—15 лет. Большая или меньшая величина выплат зависела от фиксированных доходов, получавшихся ими во времена Токугава; в условиях новой, нефеодальной экономики эти деньги позволяли им открыть свое дело. «Это событие стало конечным этапом процесса закрепления того своеобразного союза купцов и финансовых магнатов с феодальными и земельными магнатами, который явственно обозначился уже в токугавский период».[101]

Эти замечательные реформы начальной поры режима Мэйдзи не пользовались в стране особой популярностью. Со значительно большим энтузиазмом, чем любая из этих мер, была встречена идея вторжения в Корею в 1871–1873 гг..[102] Правительство Мэйдзи не только упорно отстаивало решительный курс своих реформ, но и похоронило проект вторжения. Правительственная программа настолько противоречила желанию большинства сторонников этого проекта, что в 1877 г. Сайго,[103] их крупнейший лидер, организовал настоящее восстание против правительства.[104] Его армия представляла всех профеодально настроенных сторонников империи, предавших с первого года реставрации режим Мэйдзи. Правительство произвело набор в несамурайскую добровольческую армию и нанесло поражение самураям Сайго. Но восстание свидетельствовало о степени недовольства режимом в Японии.

Значительным было также недовольство крестьян. В первом десятилетии Мэйдзи, между 1868и 1878 гг., произошло, по крайней мере, 190 крестьянских восстаний. В 1877 г. новое правительство предприняло свою первую, запоздалую попытку уменьшить тяжелое налоговое бремя крестьян,[105] но они решили, что режим обманывает их. Кроме того, крестьянам не пришлись по душе учреждение школ, всеобщая воинская повинность, земельное межевание, насильственное лишение их косичек, уравнение в правах с низшими кастами, значительное ограничение деятельности официальной до этого времени религии — буддизма, реформа календаря и многие другие меры, изменявшие привычный им образ жизни.[106]

Но кто же входил в «правительство», осуществлявшее столь радикальные и непопулярные реформы? Оно представляло собой «своеобразный союз» низших самураев и класса купцов, сложившийся на основе оригинальных японских институтов еще в феодальные времена. Эти люди были самураями-вассалами, овладевшими искусством управления государством на постах канцлеров и наместников у даймё[107] или обладавшими феодальными монополиями на горнорудное, ткацкое, картонажное и другие производства. Они были купцами, приобретшими самурайский статус и принесшими в этот класс знания о производственных технологиях. Этот союз самураев и купцов быстро выдвинул из своих рядов способных и самоуверенных администраторов, определивших политику Мэйдзи и продумавших планы ее реализации. Однако по-настоящему вопрос состоял не в том, из какого класса они происходили, а как получилось так, что они оказались очень способными и реалистически мыслящими людьми. Только что освободившаяся во второй половине XIX в. от Средневековья и такая же слабая, как и Сиам[108] в наши дни, Япония породила лидеров, сумевших начать и успешно осуществить уникальные в мировой истории дела государственного строительства. Своим происхождением сильные, как и слабые черты этих лидеров обязаны традиционному японскому характеру, вот почему главная задача этой книги — рассмотреть, каким он был и каким он является сейчас, этот характер. В данной же главе мы узнаем только о том, как государственные мужи Мэйдзи делали свое дело.

Они не ставили перед собой задачи идеологической революции. Для них это была просто работа. Их цель, как они понимали ее, состояла в превращении Японии в страну, с которой вынуждены будут считаться другие страны. Они не боролись с традициями. Они не унижали и не разоряли класс феодалов. Они соблазняли его пенсиями, достаточно большими, чтобы получить от него возможную поддержку режима. Наконец, они улучшили положение крестьян; десятилетнее запоздание в этом деле, очевидно, было вызвано не классовым неприятием крестьянских требований к режиму, а жалким состоянием казны на раннем этапе периода Мэйдзи.

Однако энергичные и изобретательные государственные деятели, управлявшие страной в эпоху Мэйдзи, не помышляли о ликвидации иерархии в Японии. Реставрация упростила иерархический порядок, поставив во главе его Императора и устранив сёгуна. Постреставрационные государственные деятели, ликвидировав княжества, разрешили конфликт между преданностью японца своему господину и государству. Эти перемены не уничтожили иерархических обыкновений. Они придали им новое построение. Чтобы навязать народу свои рабочие программы, «Их Превосходительства», новые лидеры Японии, даже укрепили центральную власть. Они заменили повеления сверху на дары сверху, и таким образом им удалось выжить. Но они не думали о том, чтобы заискивать перед общественным мнением, которое может не захотеть реформы календаря, или создания государственных школ, или объявления незаконной дискриминации низших каст.

Одним из таких даров сверху была Конституция Японии, данная в 1889 г. Императором своему народу.[109] Она определяла место народа в государстве и учреждала парламент. «Их Превосходительства» работали над ней очень тщательно, критически изучая различные конституции западного мира. Однако ее авторы «приняли все возможные предосторожности во избежание вмешательства народа и посягательств общественного мнения».[110] Поскольку комитет, составлявший проект Конституции, был частью министерства Императорского двора, — то и он был священным.

Государственные деятели Мэйдзи хорошо сознавали свои цели. В 80-е годы XIX в. принц Ито,[111] творец Конституции, послал маркиза Кидо[112] в Англию к Герберту Спенсеру[113] для консультаций по поводу японских проблем и вопросов, и после продолжительных бесед с Кидо Спенсер изложил Ито свои мнения. По поводу иерархии Спенсер писал, что у Японии, благодаря ее традиционным институтам, есть прекрасная основа для национального благосостояния и что эту основу следует сохранить и укрепить. Традиционные обязанности в отношении старших, заявлял он, и прежде всего Императора, открывали перед Японией большие возможности. Япония могла уверенно продвигаться вперед под контролем «старших» и защищать себя от трудностей, с которыми неизбежно сталкиваются нации, проникшиеся духом индивидуализма. Великие государственные деятели эпохи Мэйдзи были весьма удовлетворены таким подтверждением собственных взглядов. Они предполагали сохранить в условиях современного мира все выгоды от принципа соблюдения «должного места». Они не собирались расставаться с иерархическими обыкновениями.

В каждой сфере деятельности, будь то политическая, религиозная или экономическая, государственные деятели эпохи Мэйдзи распределили обязанности «должного места» между государством и народом. Их план в целом настолько чужд американским и английским институтам, что мы обычно оказывались не в состоянии понять его основные положения. Конечно, существовало предписанное сверху строгое правило «не полагаться на общественное мнение». Правительством руководила высшая иерархия, и оно не могло никогда включать в себя выборных лиц. На этом уровне народ не располагал правом голоса. В 1940 г. верхушка правящей иерархии состояла из тех, кто имел «доступ» к Императору, и тех, кто был в числе его непосредственных советников, и тех, кому их высокие должности давали право на тайную печать. Последняя категория включала членов кабинета министров, губернаторов префектур, судей, руководителей национальных бюро и других подобного рода ответственных должностных лиц. Ни один избранный чиновник не обладал таким статусом в иерархии, и не могло быть и речи, чтобы избираемые члены парламента, например, имели право голоса при подборе или одобрении кандидатуры какого-нибудь министра или главы бюро финансов или транспорта. Избираемая нижняя палата парламента представляла собой голос народа; у нее было довольно важное право запрашивать и критиковать высших чиновников, но она не располагала в действительности правом голоса при назначении кого-нибудь на должность, или при принятии решений, или в вопросах бюджета и не инициировала законодательства. Нижнюю палату контролировала неизбираемая верхняя палата, половину членов которой составляли представители аристократии, а еще четверть — назначаемые Императором лица. Поскольку ее власть при одобрении законодательных актов была почти равной власти нижней палаты, обеспечивался дополнительный иерархический контроль. Таким образом Япония обеспечила сохранение за лицами, занимавшими высокие посты в правительстве, статусы «Их Превосходительств», но это не значит, что на «местах» не было самоуправления. Во всех азиатских странах, при любых режимах власть, направляясь сверху вниз, встречается где-то на середине пути с местным самоуправлением, формируемым снизу. Все различия между странами состоят лишь в том, насколько велика в нем демократическая подотчетность, насколько значительны или ничтожны его обязанности, несут ли местные лидеры ответственность перед всей общиной или же, будучи подкуплены местными магнатами, действуют не в интересах народа. Как и в Китае, в токугавской Японии существовали мелкие, включавшие пять-десять семей объединения, названные в новые времена тонари гуми;[114] это были самые малые социально значимые единицы общества. Глава такой группы соседских семей становился лидером в ее внутренних делах, нес ответственность за исправное поведение ее членов, должен был предоставлять сообщения о всех сомнительных деяниях ее членов и сдавать властям любого разыскиваемого ими человека. Государственные деятели Мэйдзи поначалу ликвидировали эти группы, но затем восстановили их и назвали тонари гуми. Правительство иногда активно поддерживало их в больших и малых городах, но в наши дни они редко действуют в деревнях. Более важное значение имеют бураку (деревни).[115] Они не были упразднены, но их не включили как единицы в систему управления. Они представляли собой пространство, на которое не распространялись функции государства. Эти деревни, состоящие из пятнадцати и более домов, продолжают даже в наши дни организационно функционировать благодаря ежегодной смене своих глав, «следящих за деревенским имуществом, оказывающих помощь деревенским семьям в случае смерти их родственников или пожара, принимающих решения о днях коллективного труда на сельскохозяйственных работах, о строительстве домов или ремонте дорог и объявляющих ударом в колокол или ритмическим постукиванием двух чурбанов о местных праздниках и днях отдыха».[116] Эти главы не отвечают, как у некоторых азиатских народов, за сбор государственных налогов в своих общинах, и поэтому им не приходится тащить на себе эту ношу. Их позиция абсолютно недвусмысленна: они функционируют в пространстве демократической ответственности.

Современные гражданские власти Японии официально признают местную администрацию больших и малых городов и деревень. Выборные старосты избирают ответственного главу, действующего от имени общины во всех ее делах с государством, которое представляют префектуральные или общенациональные власти. В деревнях таким главой бывает старожил, член крестьянской семьи, обладающей земельной собственностью. В финансовом отношении для него эта должность убыточна, но престиж ее высок. Он и староста отвечают за деревенские денежные средства, здравоохранение, содержание школ и особенно за имущественные регистры и личные дела. Сельский муниципалитет — бойкое место: в его обязанности входят расходование средств, отпущенных государством на обязательное для детей начальное школьное образование, изыскание и расходование более значительной, чем государственная, суммы местных средств на образование, управление деревенской собственностью и сдача ее в аренду, мелиорация земель и лесонасаждения, регистрация всех имущественных сделок, становящихся законными только после их должного оформления в этом муниципалитете. Он должен также вести регулярную регистрацию сведений о местожительстве, воинском звании, рождении детей, усыновлении, всяком правонарушении и о других фактах из жизни каждого индивида, официально проживающего в общине, а также вести семейную регистрацию, содержащую аналогичные данные о семье человека. Вся такая информация пересылается из любого района Японии в муниципалитет по месту официального проживания японца и заносится в его личное досье. Всякий раз, когда нужно узнать о положении человека или привлечь его к суду или на всякий случай выяснить, кем он является, обращаются письменно в муниципалитет его общины или посещают его и получают копию материалов об интересующей личности. Не всем приятно, что любой человек может ознакомиться с порочащей его информацией, занесенной в личное досье или в досье семьи.

Таким образом, в Японии у больших и малых городов и деревень есть своя значительная сфера ответственности. Это коммунальная ответственность. Даже в 20-е годы XX в., когда уже существовали национальные политические партии — а это в любой стране означает чередование пребывания у власти правительства и оппозиции, — местная администрация в Японии в общем оставалась незатронутой этим процессом и находилась в руках старост, руководствовавшихся в своем поведении интересами всей общины. Однако в трех случаях местная администрация не обладает властной автономией: все судьи назначаются государством; вся полиция и все школьные учителя являются государственными служащими. Так как большинство гражданских дел в Японии все еще решается через арбитраж или через посредников, то суды редко фигурируют в сфере местной администрации. Полиция играет более важную роль. Во время массовых сборищ полиция должна находиться поблизости от них, но это не постоянная обязанность ее, а большую часть времени она посвящает ведению личных и имущественных дел. Государство может часто переводить полицейских с одного места на другое, так что они остаются вне местных связей. Переводят также школьных учителей. Государство регулирует все детали школьной жизни, и, как и во Франции, в каждой школе страны в один и тот же день проходят один и тот же урок по одному и тому же учебнику. Каждая школа в один и тот же утренний час под одну и ту же радиопередачу делает такие же, как и другие школы, гимнастические упражнения. Над школами, или полицией, или судом у общины нет своей автономной власти.

Таким образом, во всех отношениях японское управление сильно отличается от американского, в котором выборные лица несут высочайшую административную и юридическую ответственность, а местный контроль осуществляется местным руководством полиции и полицейскими судами. Но формально оно не отличается от организации управления в таких западных странах, как Голландия и Бельгия. Как и в Японии, в Голландии, например, королевский кабинет министров подготавливает все выносимые на обсуждение законы, парламент практически не инициирует законодательства. Голландская корона назначает даже мэров городов, и таким образом ее формальные права вторгаются глубже в сферу местных интересов, чем это было в Японии до 1940 г.; это так, несмотря даже на то, что голландская корона обычно практически одобряет местные назначения. Прямая ответственность полиции и судов перед короной — это также голландская специфика. Однако в Голландии школы могут быть созданы при желании любой сектантской группой, японская же школьная система дублируется во Франции. В Голландии также ответственность за каналы, польдеры и местную мелиорацию лежит на общине в целом, а не на мэре или политически избранных чиновниках.

Настоящее различие между японской и западноевропейскими формами управления — не столько в них самих, сколько в их функционировании. Японцы полагаются на старые, почитаемые ими обыкновения, сложившиеся в опыте их прошлой жизни и формализованные в их этической системе и в их этикете. Государство может надеяться на то, что при функционировании «Их Превосходительств» на своих «должных местах» к их прерогативам будут относиться с уважением не столько из одобрения их политики, сколько из-за признания в Японии ошибочным попрания границ между прерогативами. На высшем политическом уровне «мнение народа» неуместно. Правительство просит только «народной поддержки». Когда государство заявляет о своей собственной доле в сфере местных интересов, его юрисдикция принимается с уважением. Государство во всех своих внутриполитических функциях не является неизбежным злом, как это в общем принято считать в Соединенных Штатах. На взгляд японцев, государство скорее следует считать высшим благом.

Более того, государство щепетильно относится к признанию «должного места» за волей народа. Нет необходимости слишком много говорить, что в тех сферах, где легитимным считалось народное мнение, японское государство вынуждено было даже уговаривать людей ради их собственного блага. Государственный агент по аграрному развитию в целях совершенствования традиционной агрикультуры мог быть почти так же мало авторитарен, как и его коллега в штате Айдахо. Государственный чиновник, защищая имевшие государственные гарантии крестьянские кредитные ассоциации или крестьянские закупочно-сбытовые кооперативы, должен был вести долгие переговоры с местными лидерами и потом твердо придерживаться их решения. Местные дела требуют местного управления. Японский образ жизни отводит «должное место» власти и определяет надлежащую ей сферу. Он оказывает значительно большее, чем в западных культурах, уважение к «старшим», а следовательно, и предоставляет им свободу действий, но они также должны знать свое место. Девиз Японии: Всему свое место.

В религиозной области государственные деятели Мэйдзи осуществили значительно больше странных формальных преобразований, чем в области управления. Однако они следовали тому же самому японскому девизу. Государство избрало своей сферой культ с особым почитанием символов национального единства и превосходства, а во всем остальном предоставило отдельному человеку свободу вероисповедания. Этой национальной сферой было государственное синто.[117] Поскольку оно связано с должным уважением национальных символов, то, как и приветствие национального флага в Соединенных Штатах, государственное синто, по словам японцев, «не было религией». Поэтому, нарушая западную догму религиозной свободы ничуть не больше, чем это делается в Соединенных Штатах при обязанности приветствовать звездно-полосатый флаг, Япония могла требовать от всех граждан признания синто. Это было просто знаком лояльности. Поскольку оно «не религия», Япония, не опасаясь критики со стороны Запада, могла преподавать его в школах.

Государственное синто в школах превращается в историю Японии от эпохи богов и культа Императора — «правителя страны с древнейших времен». Государство содействует синто, государство им управляет. Все другие сферы религии, даже сектантское или храмовое синто, не говоря уже о буддийских и христианских сектах, были предоставлены самим себе, подобно тому как это происходит в Соединенных Штатах. Две области даже административно и финансово были разделены: государственное синто находилось в ведении своего бюро при министерстве внутренних дел,[118] а его священники, церемонии и храмы финансировались государством. Храмовое синто, а также буддийские и христианские секты были объектом заботы бюро религии при департаменте образования и содержались за счет добровольных взносов верующих.

Из-за официальной позиции Японии в этом вопросе нельзя говорить о государственном синто как об огромной государственной церкви, но можно, по крайней мере, назвать его огромным институтом. У него было свыше 110 тысяч храмов различных рангов — от великого храма в Исэ, храма Богини Солнца, до маленьких местных храмов, где священнослужитель сам наводил порядок перед совершением специального обряда. Национальная священническая иерархия являла собой параллель политической, и линия иерархов тянулась от священника низшего уровня, через священников окружного и префектурного уровней до «Их Святейшеств» на верху ее. Культ государственного синто не предполагал активного участия в нем народа и мало напоминал наш обычай посещения церкви. Так как государственное синто — не религия, его священникам по закону запрещалось проповедовать любые догматы и не дозволялось совершать никаких церковных служб в западном понимании их. Вместо этого в обычные ритуальные дни официальные представители общины приходили и стояли перед священником, в то время как он совершал обряд очищения, размахивая перед ними палкой с бумажными полосками и конопляными лентами.[119] Он открывал дверцу алтаря и пронзительным криком вызывал богов на обрядовую трапезу. Священник молился, и каждый участник обряда в порядке своего ранга с особо почтительным поклоном преподносил вездесущий в старой и новой Японии дар — веточку священного дерева со свисающими с него полосками белой бумаги.[120] Затем священник с таким же криком отправлял богов назад и закрывал дверцы алтаря. В дни праздников государственного синто Император сам выполнял обряды для народа и правительственные учреждения были закрыты. Но это были небольшие народные праздники, подобные религиозным церемониям в местных синтоистских храмах или даже буддийским праздникам. Последние существовали за пределами государственного синто, в «свободной» сфере.

В этой же сфере находятся близкие сердцам японцев крупные секты и праздники. Буддизм остается религией широких масс народа, и многочисленные его секты с их разными учениями и пророками-основателями обладают мощным и повсеместным влиянием. Даже в синто есть крупные культы, оставшиеся вне государственного синто. Некоторые из них были оплотом откровенного национализма еще до его признания правительством в 30-е годы XX в., некоторые являются вероисцеляющими сектами, их часто сравнивают с Христианской наукой,[121] некоторые придерживаются конфуцианских догм, некоторые специализируются на трансовых состояниях и паломничествах в священные горные храмы. За пределами государственного синто осталось также большинство народных праздников. В эти дни люди переполняют храмы. Каждый человек, ополаскивая рот, совершает обряд очищения и, дернув за веревку колокольчик или хлопнув руками, призывает бога снизойти. Благоговейно поклонившись, а затем, вновь дернув за веревку колокольчик или хлопнув руками, отсылает бога назад и возвращается к основным занятиям дня, каковыми являются покупки безделушек и лакомств у раскинувших свои палатки продавцов, наблюдение за состязаниями борцов, или экзорцистские представления, или танцы кагура,[122] щедро оживляемые клоунами, а в общем, к получению удовольствия от большой толчеи. Один живший в Японии англичанин процитировал стихи Уильяма Блейка, которые ему постоянно приходили на память в японские праздники: «Вот ежели в церкви дадут нам пивца / Да пламенем жарким согреют сердца / Я буду молиться весь день и всю ночь. / Никто нас из церкви не выгонит прочь».[123] Если не считать профессионально посвятивших себя религиозному аскетизму, религия в Японии не аскетична. К тому же японцы увлекаются религиозными паломничествами, которые также представляют собой полные больших удовольствий праздники.

Итак, деятели Мэйдзи тщательно обозначили сферы функционирования государства в области управления и государственного синто в области религии. Другие сферы они оставили народу, но гарантировали себе как высшим чиновникам новой иерархии господство в тех сферах, которые, по их мнению, непосредственно относились к государству. При создании армии они столкнулись с подобной же проблемой. Как и в других областях, в армии они отказались от старой кастовой системы, но пошли дальше, чем в гражданской жизни.[124] Они даже объявили незаконным использование в вооруженных силах языка вежливости, хотя в обычной жизни, конечно, до сих пор существуют старые формы обращения. В армии начали также присваивать офицерские звания за заслуги, а не за принадлежность к знатному роду в таких масштабах, какие в других областях едва ли были по-настоящему возможны. В этом отношении ее репутация у японцев высока и, очевидно, заслуженна. Вероятно, это был самый лучший способ создать новую армию народной поддержки. Роты и взводы комплектовались из призывников — соседей по району, и в мирное время солдат проходил военную службу в гарнизонах, расположенных недалеко от его местожительства. Это было важно не только потому, что сохранялись местные связи, но и потому, что каждый мужчина, проходивший военную службу, проводил в армии два года, во время которых на смену отношениям между самураями и крестьянами, между богатыми и бедными в его жизнь входили отношения между офицерами и рядовыми солдатами, между солдатами первого и второго годов призыва. Армия функционировала как демократический уравнитель и во многих отношениях была подлинно народной. В то время как в большинстве других стран мира на армию полагаются как на твердую силу, поддерживающую status quo, в Японии симпатии армии к мелкому крестьянству проявились в повторяющихся выступлениях ее против финансистов и промышленников.

Японские государственные деятели, возможно, не одобряли всех последствий создания народной армии, но это был не тот уровень, где, по их мнению, обеспечивалось верховенство армии в иерархии. Они добились этой цели при помощи некоторых задействованных на самом высшем уровне механизмов. Они не включили эти механизмы в Конституцию, а просто последовательно сохраняли признанную ранее независимость верховного командования от гражданского правительства. В отличие, например, от глав министерства иностранных дел и бюро, ведавшего внутренними делами страны, министры армии и флота имели непосредственный доступ к самому Императору и поэтому могли воспользоваться его именем для проталкивания своих планов. Им не нужно было информировать своих гражданских коллег по кабинету министров или консультироваться с ними. Вдобавок к этому вооруженные силы держали под полным контролем любой кабинет. Они при помощи простого приема — отказа отпустить генералов и адмиралов для получения ими военных портфелей в кабинете министров — могли помешать формированию вызывавшего их недоверие кабинета. Если эти высшие офицеры действительной военной службы не занимали министерских постов, не могло существовать и кабинета: ни гражданским лицам, ни отставным офицерам не дозволялось занимать эти посты. Равным образом, если вооруженные силы не устраивало какое-нибудь постановление кабинета министров, они могли настоять на его отмене, отозвав своих представителей в кабинете. На этом высшем политическом уровне верхушка военной иерархии была уверена, что ей не нужны никакие ухищрения. Коль у нее возникала потребность в дополнительных гарантиях, одну из них она находила в Конституции: «Если парламенту не удается принять предложенный на его рассмотрение бюджет, то автоматически на текущий год для правительства действителен бюджет предыдущего года». Одним из примеров успешной поддержки армейской иерархией своих полевых командиров при отсутствии у кабинета согласованной политики служит оккупация армией Маньчжурии[125] в условиях, когда министерство иностранных дел обещало, что армия не предпримет этого шага. В армии, как и в других областях, японцы, когда речь идет об иерархических привилегиях, склонны принимать на себя всю ответственность за последствия не из-за согласия с политическим курсом, а из-за неодобрения попрания границ между прерогативами.

В области промышленного развития Япония пошла курсом, не имеющим себе параллели ни в одной западной стране. Снова «Их Превосходительства» организовали игру и установили ее правила. Они не только затеяли это дело, но и за правительственный счет строили и финансировали развитие нужных, на их взгляд, отраслей промышленности. Государственная бюрократия создавала их и управляла ими. Были приглашены иностранные технические специалисты, и на учебу за границу послали японцев. Затем, когда эти отрасли промышленности стали, по мнению японцев, «хорошо организованными, а бизнес процветающим», правительство передало их частным компаниям. Они постепенно продавались по «низким до смешного ценам»[126] избранным кругам финансовой олигархии — знаменитым дзайбацу, главным образом семьям Мицуи и Мицубиси. Государственные деятели Японии решили, что развитие слишком важно для страны, чтобы его доверить законам спроса и предложения или свободному предпринимательству. Но эта политика ни в коей мере не была связана с социалистической догмой: выгоду от нее опять же получили именно дзайбацу. Уже то хорошо, что с минимальными издержками удалось создать отрасли промышленности, считавшиеся нужными для развития страны. Благодаря этому Япония смогла скорректировать «обычный порядок начальных стадий развития капиталистического производства».[127] Вместо производства потребительских товаров и легкой промышленности она сначала занялась ключевыми областями тяжелой промышленности. Приоритетным стало строительство арсеналов, верфей, металлургических заводов, железных дорог; они быстро достигли высокого уровня технической эффективности. Не все перешло в частные руки, и обширная сфера военно-промышленного производства осталась в руках правительственной бюрократии и финансировалась со специальных правительственных счетов.

Во всех этих поддерживаемых правительством областях промышленности не было «должного места» для мелких торговцев или управленцев-небюрократов. Только государство и крупные финансовые дома, пользовавшиеся доверием и имевшие политические привилегии, действовали на этом пространстве. Но, как и в других областях японской жизни, свободная от такой зависимости сфера существовала и в промышленности. Это были «пережиточные» отрасли, работавшие с минимальной капитализацией и максимальным использованием дешевой рабочей силы. Эти отрасли легкой промышленности могут обходиться и обходятся без современной техники. Они функционируют благодаря тому, что мы в Соединенных Штатах обычно называем домашними предприятиями с потогонной системой (home sweat shops). Мелкий предприниматель закупает сырье, передает его на обработку семье или небольшому предприятию с четырьмя или пятью работниками, потом забирает их продукцию, снова передает ее дальше для другого этапа производственного процесса и, в конце концов, продает продукцию торговцу или экспортеру. В 30-е годы XX в. не менее 53 % занятых в японской промышленности работали по этой модели в мастерских или на дому, где число работников не превышало пяти человек.[128] Многие из этих работников находятся под защитой старых патерналистских обычаев отношений ученичества, и в их рядах много матерей, которые в больших городах, сидя у себя дома с привязанными на спинах детьми, выполняют сдельную работу.

Этот двойственный характер японской экономики так же важен для японского стиля жизни, как и двойственность в области управления или религии. Будто решив, что им нужна соответствующая их иерархиям в других областях финансовая аристократия, японские государственные мужи создали для нее стратегические отрасли индустрии, отобрали политически привилегированные торговые дома и связали их в «должных местах» с другими иерархиями. В планы правительства не входило избавление от этих крупных финансовых домов и от дзайбацу, получивших благодаря сохранению патернализма не только хорошую прибыль, но и высокое место. Благодаря традиционному японскому отношению к прибыли и деньгам финансовая аристократия неизбежно должна была оказаться объектом нападок со стороны народа, но правительству удалось построить ее согласно общепринятым представлениям об иерархии. В этом оно не совсем преуспело, поскольку на дзайбацу обрушились так называемые группы молодых офицеров в армии и жители сельских районов.[129] И все же в основном вся желчь японского общественного мнения была направлена не против дзайбацу, а против нарикин.[130] Слово нарикин часто переводится как «нувориш», но это неверно с точки зрения японского восприятия. В Соединенных Штатах нувориши, строго говоря, — это «новички» («newcomers»); они смешны, потому что неловки и не имели времени для приобретения должного лоска. Однако этот недостаток уравновешивается добросердечностью, принесенной ими из деревенского дома; они прошли путь от погонщиков мулов до нефтяных миллионеров. Но в Японии нарикин — это термин, взятый из японских шахмат и означающий пешку, прошедшую в ферзи. Это пешка, ведущая себя на доске как «важная персона». У нее нет иерархического права поступать так. Предполагается, что нарикин приобрел свои богатства за счет обмана или эксплуатации других, и желчь, выплескиваемая против него, очень непохожа на американское отношение к «доброму парню». В своей иерархии Япония предоставила место крупному богатству и заключила с ним союз; когда же богатство достигается за пределами отведенного для этих целей пространства, японское общественное мнение выступает резко против него.

Таким образом, японцы организуют свой мир, постоянно обращаясь к иерархии. В семье и в личных отношениях возраст, поколение, пол и класс диктуют должное поведение. В управлении, религии, армии и экономике сферы тщательно поделены иерархически, так что ни находящийся на более высокой позиции, ни стоящие на более низкой ступени не могут безнаказанно выйти за рамки своих прерогатив. До тех пор пока сохраняется «должное место», японцы не протестуют. Они чувствуют себя в безопасности. Конечно, с точки зрения защиты самого дорогого для них, они часто совсем лишены «безопасности», но у них есть «безопасность», поскольку они приняли иерархию как легитимное начало. И она столь же характерна для их взгляда на жизнь, как и вера в равенство и свободное предпринимательство — для американского образа жизни.

Когда Япония попыталась экспортировать свое представление о «безопасности», она натолкнулась на его отвержение. В самой стране иерархия отвечала народным представлениям, поскольку была ими сформирована. Амбиции могли быть только такими, какими их сформировал такого рода мир. Но этот коварный товар не годился для экспорта, народы возмущались высокомерными претензиями Японии, принимая их за наглость или того хуже. Однако офицеры и солдаты Японии в каждой занятой ими стране продолжали удивляться тому, что население не приветствует их. То ли Япония не предоставила этой стране места, хотя бы скромного, в иерархии, то ли иерархия не была желательной для тех, кто находился на низших ее ступенях. Японские вооруженные силы продолжали выпускать серии военных фильмов, показывающих «любовь» Китая к Японии в образе доведенных до отчаяния китайских девушек, обретающих счастье в любви к японскому солдату или японскому инженеру. Это была не нацистская версия завоевания, но имела она, в конце концов, не больший успех. Японцы не могли требовать от других наций того же, что требовали от самих себя. Их ошибка заключалась в том, что они этого не понимали. Они не осознавали, что система японской морали, заставлявшая их «занимать должное место», не рассчитана на всех. У других народов ее не было. Она — истинный плод творчества Японии. Японские писатели принимают эту этическую систему настолько бездоказательно, что не считают нужным описывать ее, а чтобы понять японцев, ее нужно описать.

V

Должник веков и мира

Мы привыкли говорить по-английски, что являемся «heirs of the ages», т. е. «наследниками веков». Две войны и великий экономический кризис несколько поубавили нашу былую самоуверенность, но эти потрясения, конечно, не прибавили нам чувства долга перед прошлым. Восточные народы поворачивают монету другой стороной: они — должники веков. Многое из того, что на Западе называют культом предков, — не совсем культ, и уж вовсе не предков, а ритуальное признание великого долга человека перед всем, что было прежде. Более того, человек не только должник прошлого; каждый день любой его контакт с другими людьми увеличивает его долг в настоящем. В своих повседневных решениях и поступках он должен руководствоваться этим долгом. И это — основная отправная точка его поведения. Из-за того, что на Западе люди крайне мало внимания уделяют своему долгу перед миром и проявленной им заботе о них об их воспитании, благополучии и даже самому факту своего появления на свет, японцы считают наши мотивации несовершенными. Добродетельные японцы не говорят, как мы в Америке, что они никому ничего не должны. Они не отказываются от прошлого. Справедливость определяется в Японии как понимание человеком своего места в длинной цепочке взаимных долгов, связывающих воедино и его предков, и его современников.

Очень просто заявить на словах об этом различии между Востоком и Западом, но очень сложно разобраться, к каким последствиям в жизни оно приводит. До тех пор, пока мы не поймем отличия Японии от нас в этом отношении, мы не сможем постичь тайны ни ставшей привычной для нас во время войны высокой самоотверженности японцев, ни их большой раздражительности в ситуациях, когда она кажется нам неуместной. Положение должника может очень быстро вызвать у человека большое раздражение, и японцы доказывают это. Оно также сопряжено с большой ответственностью.

И у китайцев, и у японцев есть много слов со значением «обязанности». Слова эти — не синонимы, специфику их невозможно передать буквальным переводом на английский язык, поскольку выражаемые ими представления чужды нам. Для обозначения понятия «обязанности», включающего все долги человека— от самого большого до самого малого, японцы используют слово он.[131] Они переводят его на английский язык целым рядом слов, начиная с obligations (обязанности) и loyalty (верность) и kindness (доброта) и love (любовь), но в таких переводах искажается смысл японского слова. Если бы оно действительно означало любовь или даже обязанность, то японцы определенно могли бы говорить об он по отношению к своим детям, но для них такое употребление слова невозможно. Не означает оно и верности — понятия, для выражения которого в японском языке используются другие слова, никоим образом не синонимичные он. Во всех случаях его употребления слово он означает «груз», «долг», «бремя», которые человек старается нести насколько можно лучше. Человек получает он от вышестоящего, и акт принятия он от кого-либо, не занимающего определенно более высокого или по крайней мере равного с ним положения, вызывает у него неприятное чувство унижения. Когда японцы говорят: «Я несу его он», — это означает: «У меня есть бремя обязанности перед ним»; они называют этого кредитора, этого благодетеля своим «человеком он».

«Помнить о чьем-то он» может означать простое выражение чувства взаимной преданности. В этом смысле слово употреблено в небольшом рассказе «Не забывать об он», помещенном в японской хрестоматии для учеников второго класса начальной школы. Это рассказ, предназначенный для чтения малышам на

уроках этики.

«Хати — умный пес. Вскоре после его появления на свет чужой человек взял его к себе и полюбил как собственного ребенка, Благодаря этому его слабый организм быстро окреп, и, когда утром хозяин отправлялся на работу, пес провожал его до остановки трамвая, а вечером, незадолго до возвращения хозяина домой, он снова отправлялся на остановку, чтобы встретить его.

Пришла пора, и хозяин умер. Неизвестно, знал ли об этом Хати или нет, но он продолжал каждый день искать его. Приходя на привычное место, он стремился отыскать в толпе выходящих из трамвая своего хозяина.

Так шли дни и месяцы. Прошел год, прошло два, прошло три, и даже когда прошло десять лет, фигуру старого Хати, все еще ищущего своего хозяина, можно было видеть каждый день на остановке».

Мораль этого маленького рассказа такова: верность — только иное название для любви. Сын, проявляющий глубокую заботу о своей матери, может сказать, что не забывает о полученном от матери он, и это означает, что он привязан к ней со всей простодушной преданностью Хати своему хозяину. Однако термин прежде всего относится не к его любви, а ко всему тому, что мать сделала для него, когда он был ребенком, к ее жертвам, когда он был мальчиком, ко всему тому, что она сделала в его интересах, когда он стал взрослым человеком, ко всему тому, чем он обязан ей просто самим фактом своего существования. Он предполагает возвращение этого долга и поэтому означает любовь. Первичное же его значение — долг, но для нас любовь — это то, чем мы делимся свободно и что не обременено обязанностями.

Он всегда означает эту безграничную преданность, когда словом пользуются для выражения первого и самого большого долга японца — его «императорского он». Это долг императору, который следует принимать с бесконечной благодарностью. Японцы считают, что невозможно быть довольным своей страной, своей жизнью, своими большими и малыми делами, не думая также постоянно об этих милостях. Во все времена японской истории среди живых людей, по отношению к которым у японца существовало чувство долга, конечной фигурой являлась та личность, которая находилась на высшей позиции его социального горизонта. В разные периоды ею становились местные сеньоры, феодальные князья и сёгун. Сегодня это — император. Важно не то, кем была эта занимавшая высшую позицию личность, а само многовековое существование принципа примата в японском обыкновении «помнить об он». Япония Нового времени использовала все средства для сосредоточения этого чувства на императоре. Императорский он каждого японца приумножался благодаря любым его житейским пристрастиям: каждая сигарета, выданная во время войны от имени императора находившимся на передовых позициях солдатам, лишний раз подчеркивала этот он каждого из них; маленький глоток сакэ, скупо предоставленный перед боем, еще более увеличивал императорский он. Японцы заявляли, что каждый летчик-камикадзе на самолете-смертнике оплачивал свой императорский он; они утверждали, что все солдаты, погибшие до последнего при обороне одного из тихоокеанских островов, заявили, что оплачивают свой безграничный он императору.

У человека есть также они перед менее значительными, чем император, людьми. Существует он, полученный от родителей. Он составляет основу знаменитой восточной сыновней почтительности, отводящей родителям стратегическое положение высшего авторитета для детей. Эта почтительность выражается в категориях долга, который дети обязаны вернуть родителям и стремятся это сделать. Именно поэтому дети должны энергично и послушно трудиться, но не так, как в Германии, — другой стране с высоким родительским авторитетом, — где родителям, добивающимся повиновения детей и старающимся укрепить его, приходится тратить много сил. Японский вариант восточной сыновней почтительности очень реалистичен, у японцев есть пословица о получаемом человеком от родителей он, которую в вольном переводе можно передать так: «Только став сам родителем, человек поймет, каков его долг перед собственными родителями». То есть родительский он — это реальная повседневная забота об отце и матери. Ограничение японцами культа предков родителями и живущими в памяти человека близкими родственниками приводит к тому, что этот акцент на реальной зависимости в детстве становится очень мощным элементом их мышления, хотя, конечно, для любой культуры является крайне банальным, что каждый человек когда-то был беспомощным ребенком, не способным выжить без родительской заботы о нем; до тех пор, пока он не повзрослел, они предоставляли ему кров, пищу и одежду. Японцы убеждены, что американцы преуменьшают значение всего этого и что, как говорит один японский писатель, «в Соединенных Штатах помнить об он родителям — это чуть больше, чем быть добрым к вашим отцу и матери». Никто не может передать свой он детям, но самоотверженная забота человека о своих детях — это возвращение своим родителям долга тех дней, когда ты сам был беспомощным. Человек частично оплачивает он собственным родителям, проявляя, как и они, такое же доброе отношение к своим детям и уделяя много внимания их воспитанию. Обязанности перед детьми просто принадлежат к категории «он своим родителям».

Существует также особый он своему учителю и своему хозяину (нуси). И тот и другой помогали человеку встать на ноги, и по отношению к ним у него есть он, который в будущем заставит его откликнуться на их просьбу в тяжелые для них дни или оказать после их смерти содействие их, возможно еще юному родственнику. Оплата, вероятно, растянется на многие годы, и время не сократит долг. С годами он скорее возрастет, чем убудет. Накапливаются своего рода проценты. Он кому-то — серьезное дело. Японская пословица говорит: «Никто никогда не оплатит одной десятитысячной он». Это тяжелое бремя, и «власти он» по справедливости всегда отдается предпочтение перед чисто личными интересами человека.

Гладкое функционирование этики долга зависит от умения каждого человека считать себя большим должником, не испытывая слишком большого раздражения при оплате висящего на нем бремени долгов. Мы уже видели, насколько совершенно были организованы иерархические механизмы в Японии. Связанные с ними обыкновения старательно преследовали цель создания для японцев возможности уважительного отношения к своему моральному долгу в немыслимой для западного ума степени. Добиться этого легче тогда, когда на старших смотрят как на доброжелателей. Японский язык дает интересное свидетельство подлинного наделения старших «чувством любви» к своим подчиненным. По-японски «любовь» — аи, и именно это слово показалось миссионерам минувшего века единственным японским словом, пригодным для передачи христианской концепции любви. Они воспользовались им при переводе на японский язык Библии для обозначения Божественной Любви к человеку и человеческой любви к Богу. Но в точном смысле слова ай — это любовь старшего к зависящим от него. Западному человеку, вероятно, может показаться, что это слово означает «патернализм», но в японском употребляли его значение шире. Именно им передается чувство привязанности. В современной Японии слово ай все еще используется в этом узком смысле адресуемой сверху вниз любви, но, может быть, отчасти под влиянием его употребления христианами и, несомненно, под воздействием усилий официальных властей по ликвидации кастовых различий его можно употреблять сегодня также и для обозначения отношений между равными.

Несмотря на все культурные облегчения, в Японии тем не менее существует счастливое обстоятельство, позволяющее без всякой обиды «нести он». Людям не нравится обременять себя долгом благодарности, связанным с он. Они всегда говорят, что «человека заставляют нести от, и часто самым точным переводом этих слов будет «взваливать на другого» (imposing upon another), хотя в Соединенных Штатах «взваливать» (imposing) значит требовать чего-то от другого человека, а в Японии — дать ему что-то или сделать ему одолжение. Случайные одолжения от довольно чужих людей вызывают большое раздражение, поскольку с соседями и теми людьми, с которыми японец имеет давние иерархические связи, он хорошо знаком, и у них существуют сложные отношения он. Но в общении с просто знакомыми и почти одинаковыми с ними по статусу людьми японцы начинают нервничать. Им не хотелось бы оказаться в ловушке он со всеми ее последствиями. Пассивность японской уличной толпы во время несчастного случая объясняется не только ее безынициативностью. Она — свидетельство того, что любое не соответствующее установленным нормам вмешательство заставило бы получателя помощи нести он. Один из самых известных законов домэйдзийских дней гласил: «При возникновении ссоры или спора не следует без необходимости вмешиваться в них», и человек, пришедший в такой ситуации на помощь другому без явного его согласия, подозревается в неоправданном корыстном злоупотреблении. Превращение получателя помощи в большого должника заставляет его не стремиться воспользоваться этой выгодной для себя ситуацией, а проявлять осторожность. Японцев, особенно в неформальных ситуациях, крайне тревожит возможность попадания в ловушку он. Даже предложение сигареты человеком, с которым прежде не поддерживалось никаких отношений, ведет к дискомфорту, и вежливой формой благодарности в этом случае могут стать слова: «Как я себя скверно чувствую (кинодоку)». Один японец сказал мне: «Легче признаться, как скверно вы себя, чувствуете. Вы никогда не подумали хоть что-то сделать для человека, и поэтому вам стыдно получать от него он». Поэтому слово кинодоку переводится иногда как «спасибо» (thank you), т. е. в данном случае за сигарету, иногда как «извините» (I'm sorry), т. е. за то, что я становлюсь Вашим должником, иногда как «я чувствую себя подлецом» (I feel like a heel), т. е. «этим актом милосердия Вы сразили меня». Слово означает все это и ничего.

У японцев существует много способов выражения благодарности и чувства неловкости от получения он. Наименее двусмысленный из них — принятое в современных городских универмагах слово, переводимое как «Ох, какая это трудная вещь» (Oh, this difficult thing) — аригато. Японцы обычно утверждают, что это слово — «трудная вещь» — относится к большой и редкой милости, оказываемой покупателем магазину своей покупкой. Это комплимент. Его произносят также тогда, когда получают подарок и еще в бессчетном количестве случаев. Другие столь же распространенные для выражения благодарности слова связаны, как и кинодоку, с трудностями, возникающими при получении он. Лавочники, имеющие собственные магазины, особенно часто говорят буквально следующее: «О, на этом не кончается» (сумимасэн), т. е. «я получил от Вас он, но при современных экономических порядках я никогда не смогу расплатиться с Вами; извините, что я нахожусь в таком положении». На английский сумимасэн переводится как «thank you» («спасибо»), «I'm grateful» («благодарю») или «I'm sorry» («извините»), «I apologize» («извините»). Вы предпочтете это слово всем другим выражениям благодарности, например, тогда, когда кто-то припустится за вашей шляпой, унесенной на улице ветром. Во время ее возвращения вам учтивость требует, чтобы вы признали внутреннюю неловкость при ее получении: «Он предлагает мне он, но я никогда его прежде не видел. У меня никогда не было возможности предложить ему он первым. Это — моя вина, но будет лучше, если я принесу ему свои извинения. Сумимасэн — наверное, самое популярное в Японии слово для выражения благодарности. Я скажу ему, что признаю получение от него он и не считаю наши отношения закончившимися с возвращением моей шляпы. Но что я могу сделать? Ведь мы же чужие».

Аналогичное отношение к долгу, и даже еще более четко оформленное, проявляется в другом слове для выражения благодарности — катадзикэнай, передаваемом иероглифом со значением «обида, оскорбление» (insult), «потеря лица, престижа» (loss of face). Оно означает и «мне обидно» (1 am insulted), и «благодарю» (I am grateful). В полном словаре японского языка отмечается, что, употребляя это слово, вы заявляете о том, что вам стыдно и обидно получать эту необычайную милость, поскольку вы недостойны ее. Этой фразой вы откровенно признаетесь в своем чувстве стыда от получения он, а стыд, хадзи, как мы убедимся в дальнейшем, переживается в Японии остро. Слово катадзикэнай — «мне обидно» — все еще употребляется консервативно мыслящими лавочниками для выражения благодарности своим покупателям, а покупатели пользуются им, справляясь о стоимости своих покупок. Это слово постоянно встречается на страницах домэйдзийских повестей. Красивая девушка из низшего сословия, служащая при дворе и избранная господином в наложницы, говорит ему катадзикэнай, т. е. «мне стыдно, ведь я недостойна принять этот он; благодарю Вас за Вашу милость». Или самурай, избавленный властями от наказания, говорит катадзикэнай, что означает: «приняв этот он, я теряю престиж; он не для меня — человека столь скромного положения; извините, покорно благодарю».

Эти слова лучше, чем любые общие заключения, говорят о «власти он». Человек постоянно носит он с двойственным чувством. При строго структурированных отношениях в обществе, продиктованное им тяжелое бремя долга часто заставляет человека, оплачивая он, выплескивать все накопившееся в его душе. Ведь трудно быть должником, и раздражение легко вырывается наружу. Как это бывает, ярко показано в знаменитой повести «Боттян»[132] одного из самых известных романистов Японии Сосэки Нацумэ.[133] Герой повести Боттян — молодой человек из Токио, преподающий впервые в жизни в школе маленького провинциального городка. Он очень быстро понимает, что презирает большинство своих коллег-учителей, и, конечно же, не ладит с ними. Но есть один симпатичный ему молодой учитель, и однажды, когда они были не в школе, этот новообретенный друг, прозванный им Дикобразом, угостил его стаканом воды со льдом, заплатив за него полтора сэна,[134] т. е. почти одну пятую цента.

Вскоре после этого другой учитель сообщил Боттяну, что Дикобраз пренебрежительно отозвался о нем. Боттян верит словам возмутителя спокойствия, и его тут же начинает тревожить мысль о полученном им от Дикобраза он:

«Носить он, полученный от такого человека даже из-за пустяка, вроде воды со льдом, оскорбительно для моей чести. Один сэн или полезна — неважно, все равно из-за этого он я не могу умереть спокойно… Что я, не отказываясь, принимаю от кого-то он — это мое дело, значит, я считаю его порядочным и приличным человеком. Вместо того чтобы настоять на том, что я сам заплачу за мою воду со льдом, я принял он и поблагодарил его. А это — признательность, которую невозможно купить ни за какие деньги. У меня нет ни звания, ни чина, но я — независимый человек, а для независимого человека принять он значит много больше, чем отдать миллион иен за него. Я позволил Дикобразу потратить полтора сэна на меня и поблагодарил его за это, что значительно дороже, чем миллион иен».[135]

На следующий день он бросает полтора сэна на стол Дикобраза, ибо, только освободившись от он за стакан воды со льдом, может приступить к решению последней проблемы в их отношениях — оскорбившему его замечанию. Может вспыхнуть потасовка, но прежде всего нужно устранить он, поскольку для него больше нет места в отношениях между друзьями.

С такой же острой восприимчивостью к мелочам, с такой же болезненной уязвимостью можно встретиться и в американских отчетах о подростковых бандах или в историях болезни невротиков. Но для японцев это — добродетель. Они сами считают, что немногие из них отважились бы поступить столь же решительно, ведь слабых людей, конечно, много. Японские критики, писавшие о Боттяне, характеризуют его как «вспыльчивого, кристально чистого, любящего правду человека». Сам автор книги отождествляет Боттяна с собой, и критики действительно всегда находят в главном герое самого автора. Особенно важно в этой истории то, что получивший он может избавиться от положения должника, лишь признав свою благодарность достойной «миллиона иен» и ведя себя соответствующим образом. Он можно принять только от «приличного человека». В гневе Боттян свой он Дикобразу противопоставляет он, полученному им давно от своей старой служанки. Та была слепо привязана к нему, переживала, что никто из остальных членов семьи не ценит его. Она часто тайком дарила ему сласти и цветные карандаши, а однажды дала ему три иены. «Ее неустанное внимание ко мне тронуло меня до глубины души». Хотя он и был «обижен» ее предложением трех иен, но принял их взаймы и потом так и не вернул. Но, говорит он сам себе, «я считаю ее частью самого себя», и чувства он к ней и к Дикобразу у него различны. Эти слова — ключ к реакции японцев на он: они с более или менее смешанным чувством могут выносить его, пока «человек он» действительно является «своим»: он зафиксирован в «моей» иерархической схеме, или он делает для меня что-то, что, я думаю, могу сделать сам, например, возвращает мне мою унесенную ветром шляпу, или это человек, которым я восхищаюсь. При отсутствии такой идентификации он становится гноящейся раной. Однако обычно связанное с ним чувство долга — это добродетель, вызывающая раздражение.

Всякий японец знает, что слишком обременительный он при каких-нибудь обстоятельствах приводит к беде. Хороший пример этого представлен в «Службе консультаций» в последнем номере «Токийского психоаналитического журнала». Она — своего рода «Советы несчастным в любви» и самый интересный в журнале раздел. Предложенный совет вряд ли можно назвать фрейдистским, но он абсолютно японский. Пожилой мужчина, прося дать ему совет, написал следующее.

«Я — отец троих сыновей и одной дочери. Моя жена умерла шестнадцать лет тому назад. Из жалости к своим детям я не женился снова, и они отнесли это к моим достоинствам. Сегодня все мои дети состоят в браке. Восемь лет назад, после женитьбы моего сына, я ушел в дом через несколько кварталов от моего. Стесняюсь сказать, но три года я играл в любовь с «девушкой в темноте» (контрактной проституткой в публичном доме). Она рассказала мне о себе, и я пожалел ее. За небольшую сумму денег купил ей свободу, ввел ее в свой дом, обучил этикету и держал как служанку. Она оказалась очень ответственной и поразительно бережливой. Однако мои сыновья и невестки, и моя дочь, и зять презирают меня за это и считают чужим человеком. Я не виню их, в этом — моя вина.

Родители девушки, очевидно, не понимали ситуации, и, когда пришло время выдавать дочь замуж, написали ей, предлагая вернуться домой. Я встретился с ними и объяснил ситуацию. Это очень бедные люди, но не вымогатели. Они пообещали мне считать дочь умершей и согласились на дальнейшее пребывание ее в нынешнем положении. Сама она хочет оставаться со мной до моей смерти. Но я в возрасте отца, а она — дочери, и поэтому иногда мне хочется отправить ее домой. Мои дети считают, что она охотится за моим имуществом.

Я хронически болен и думаю, мне осталось год-два жизни. Был бы очень благодарен за подсказку, что мне делать. В заключение хочу отметить, что, хотя девушка и была когда-то «девушкой в темноте», объяснялось это ее тяжелым материальным положением. У нее добрый характер, а ее родители — не вымогатели».

Японский врач считает эту историю подлинным примером слишком тяжелого бремени он, возложенного стариком на своих детей. Он заявляет:

«Вы описали обычный случай… Позвольте мне предварительно отметить: при чтении вашего письма я пришел к выводу, что вы хотите получить от меня желательный для вас ответ, и это вынуждает меня возразить вам. Я, конечно, высоко ценю Ваше долгое воздержание от брака, но Вы воспользовались им для того, чтобы заставить своих детей нести он, а также чтобы оправдать себя в Вашем сегодняшнем поведении. Это мне не нравится. Я не обвиняю Вас во лжи, но вы — человек с очень слабым характером. Вероятно, было бы лучше, если бы Вы объяснили Вашим детям, что Вам нужно жить с женщиной, — если Вы действительно не могли обойтись без нее, — и не заставляли бы их нести он (из-за того, что Вы не женились). Дети, естественно, настроены против Вас, потому что Вы ставите акцент на этом он. В конце концов, сексуальные желания у людей не исчезают, и Вы не в состоянии избавиться от них. Но человек пытается победить желание. Ваши дети ожидали этого от Вас, так как предполагали, что Вы соответствуете их идеальному представлению о Вас. Но они обманулись, и я могу понять их чувства, хотя они и эгоистичны. Они женаты или замужем и сексуально удовлетворены, отрицать за своим отцом право на это — эгоизм с их стороны. Вы думаете так, а Ваши дети — иначе (как я описал выше).

Вы говорите, что девушка и ее родители — хорошие люди. Так Вам хочется думать. Известно, что добро и зло в людях проявляются в зависимости от обстоятельств, ситуации, и нельзя сказать, что они «добрые люди» только потому, что в данный момент не ищут какой-то выгоды. Мне кажется, родители девушки — полные дураки, если согласны, чтобы она была наложницей мужчины до его смерти. Если же они собираются признать свою дочь наложницей, то должны искать какую-то выгоду в этом. Только Ваша фантазия позволяет Вам смотреть на это иначе.

Меня не удивляет беспокойство Ваших детей по поводу интереса родителей девушки к Вашей собственности; я думаю, на самом деле они правы. Девушка молода и, возможно, не думает об этом, но ее родителям следовало бы.

У Вас есть два возможных пути:

как «совершенному человеку» (т. е. как человеку, для которого не существует ничего невозможного) порвать с девушкой и расплатиться с ней. Но мне кажется, что Вы не в состоянии поступить так: ваши чувства к ней не позволят Вам сделать это;

«стать опять обыкновенным человеком» (отказаться от претензий) и разрушить иллюзию детей о Вас как об идеальном человеке.

Что же касается Вашей собственности, то немедленно напишите завещание и обозначьте в нем доли девушки и детей.

В заключение напомню Вам, что Вы стары и впадаете в детство, о чем я могу судить по Вашему почерку. Ваше мышление скорее эмоционально, чем рационально. Хотя вы и говорите о желании уберечь девушку от подонков, она нужна Вам вместо матери. Не думаю, что брошенный матерью ребенок в состоянии выжить, и поэтому рекомендую Вам избрать второй путь».

В этом письме есть кое-какая информация об он. Личность, некогда вставшая на путь навязывания слишком тяжелого бремени он своим детям, только на собственный страх и риск может менять свой курс поведения. Ей следует знать, что она пострадает от этого. К тому же, независимо от того, во сколько обошелся он детям, она не может считать, что все уже отдала: ошибочно ссылаться на это для «оправдания себя в Вашем сегодняшнем поведении». Дети, «естественно», раздражены; поскольку отец затеял нечто непосильное для него, он их предал. Глупо отцу строить иллюзии, будто только его полная самоотдача своим детям в те дни, когда они Нуждались в его заботе, заставит их во взрослом возрасте проявлять необычайную заботу о нем. Вместо этого они чувствуют лишь лежащий бременем на их плечах он и, «естественно, настроены против Вас».

К ситуации подобного рода американцы относятся иначе. Мы считаем, что отец, посвятивший себя оставшимся без матери детям, заслуживает в поздние годы жизни теплого места в их сердцах, а не слов «дети, естественно, настроены против Вас». Для оценки японского понимания ситуации мы можем, однако, взглянуть на нее как на своего рода финансовую сделку в той области, которая является предметом нашего сравнительного анализа. Вполне возможно, что отцу, давшему деньги в долг своим детям в виде формальной сделки и с обязательством их вернуть с процентами, мы скажем: «дети, естественно, настроены против Вас». Точно так же мы можем понять, почему берущий сигарету говорит о своем «стыде», вместо того чтобы сказать просто «спасибо». Мы можем понять возмущение японцев, когда они говорят, что один человек заставляет другого нести он. Мы можем, по крайней мере, найти ключ к объяснению чрезмерного преувеличения Боттяном его долга за стакан воды со льдом. Но не в обычае американцев прилагать эти финансовые критерии к случайному угощению содовой, или к многолетней верности отца своим лишившимся матери детям, или к преданности столь верного, как Хати, пса. А японцы поступают так. Любовь, доброта, милосердие, которые мы ценим ровно настолько, насколько они свободны, в Японии непременно должны иметь свои путы. И любые проявления чувства, будучи приняты другим человеком, превращают его в должника. Как говорит их пословица, «нужно быть (очень) великодушным от природы, чтобы принять он».

VI

Оплата одной десятитысячной

Он — это долг, и его следует оплатить, но в Японии все оплаты долгов относятся к особой категории. Японцы признают наши моральные нормы, соединяющие воедино в нашей этике и в таких нейтральных словах, как «обязанность» и «долг», эти две категории, столь же странными, как и мы — финансовые сделки в каком-нибудь племени, язык которого не отделяет в денежных операциях «должника» от «кредитора». Для японцев первичное и всеобъемлющее чувство долга, именуемое он, — это мир, существующий отдельно от активного, напряженного, подобно натянутой тетиве лука, чувства необходимости оплаты долга, передаваемого целой группой других понятий. Чувство человеческого долга (он) — не добродетель, оплата долга — добродетель. Когда человек активно посвящает себя делу благодарности, тогда-то и начинается добродетель.

Американцам удастся понять эту японскую добродетель, если мы в уме сравним ее с финансовыми сделками и представим, будто за несоблюдение ее полагаются санкции, похожие на те, что бывают при имущественных сделках в Америке. У нас мы имеем дело с отношением человека к его долговому обязательству. Мы не прощаем его в том случае, если он отказывается от него. Мы не допускаем зависимости возвращения человеком долга банку от его желания. И должник за рост процента по кредиту отвечает точно так же, как и за взятую им первоначально сумму денег. Мы никак не связываем эти дела с чувством патриотизма и любовью к нашим семьям. Для нас любовь — это сердечные дела, и лучше, если она свободна. Патриотизм как признание превосходства интересов нашей страны над всеми остальными кажется нам чем-то донкихотским или уж определенно чуждым греховной природе человека до тех пор, пока вооруженные силы врага не нападут на Соединенные Штаты. Не располагая основным японским постулатом об автоматически присущем каждому мужчине и каждой женщине с рождения великом долге, мы считаем, что мужчине следует жалеть нуждающихся в поддержке родителей и помогать им, не бить жену и заботиться о своих детях. Но эти вещи не поддаются количественному измерению, как денежный долг, и не вознаграждаются, подобно успеху в бизнесе. В Японии же к ним относятся точно так же, как в Америке к финансовой платежеспособности, и санкции за них столь же строги, как за несвоевременную уплату по векселям или процентов по закладным в Соединенных Штатах. На них обращают внимание не только в критические моменты — такие, как объявление войны или серьезное заболевание кого-нибудь из родителей; они тенью постоянно преследуют человека, подобно тому как беспокойства о закладной — мелкого фермера из штата Нью-Йорк, или рост на рынке стоимости заложенных акций — финансиста с Уолл-стрит.

Японцы делят оплаты он на различные категории, у каждой из которых есть свои особые правила: на те, что не имеют ни количественных, ни временных границ, и на те, у которых есть количественные эквиваленты и которые производятся в определенных случаях. Долги с безграничной оплатой называются гиму. Японцы так говорят о них: «Человек никогда не оплатит и одной десятитысячной (этого) он». Тиму делятся на два различных типа обязанностей: оплаты своего он родителям, называемого ко, и оплаты своего он императору, называемого тю.

Таблица — схема японских обязанностей и их оплаты

I.Он. Пассивно приобретенные обязанности. Японец «получает он», «носит он», т. е. он представляет собой обязанности с точки зрения пассивного реципиента.

Ко он. Он, полученный от императора.

Оя он. Он, полученный от родителей.

Нуси-но он. Он, полученный от своего хозяина.

Си-но он. Он, полученный от своего учителя.

Он, полученные японцем в течение всей его жизни в результате всех контактов с другими людьми.



Поделиться книгой:

На главную
Назад