Испанские коммунисты были и остаются застрельщиками в этих трудных делах. Их травил Ларго Кабальеро - обвинял в диктаторских замыслах, в стремлении командовать всем Народным фронтом, в поползновении захватить руководящие посты и всюду всем распоряжаться. Это было ложью. Коммунисты не требовали власти для себя. Это было бы просто бессмысленно, противоречило бы в корне идее всенародной, национальной борьбы, при участии всех антифашистских партий.
Но, строго держась рамок своего участия в правительстве, коммунисты сами, по своей инициативе, не дожидаясь отстающего государственного аппарата, поднимают и проталкивают множество забытых неотложных вопросов. В печати, на собраниях, в переписке, в профсоюзной работе они организуют патриотов-антифашистов, они суют свой нос и в производство патронов, и в эвакуацию детей, и в руководство по саперному делу, и в покрой солдатских плащей, и в уборку риса. Иногда они зарываются, преувеличивают свою роль, свое влияние в массах, в профсоюзах. Жизнь больно бьет их по носу за ошибки и просчеты. Они отряхиваются и работают дальше. Это раздражало и бесило канцеляриста-диктатора Кабальеро: на этом вопросе, на вопросе о низовой, общественной и партийной инициативе, о праве широчайших народных масс самим организовываться для борьбы с врагом, он дал бой и проиграл его - вынужден был уйти.
Правительство Негрина охотно принимает помощь всех партий, и коммунистов в том числе, в организации фронта и тыла. "Стало легче дышать", - говорит Долорес. Она работает сейчас особенно много - днем, ночью, всегда. Завтра пленум Центрального Комитета, и она делает доклад по основному вопросу - о единой партии пролетариата. Все кругом проявляют заботу, хотят дать ей возможность отдохнуть, сосредоточиться, собраться с мыслями и все же тормошат ее, пристают с вопросами, с бумагами, знакомят все с новыми и новыми людьми. Иногда она сама не выдерживает, просит разрешения уйти с совещания, полежать, отдохнуть в пустой, прохладной комнате. Сегодня и мне пришлось потревожить ее в такой момент. Я постучался - ответа не было, тихо вошел - она не лежала, а сидела у подоконника, у раскрытого окна, и писала с очень довольным, почти детским выражением лица. Ей очень нравится писать, хотя она почему-то стесняется своих статей. А ведь она настоящая писательница, народная писательница. Она много знает, не только из области политики, но и из литературы, истории, особенно истории своей страны. Очень охотно вставляет в свои вещи исторические примеры... Ее дергают, тащат говорить на митинги, к микрофону, но гораздо охотнее она соглашается написать что-нибудь. Видно, ей по душе посидеть хоть немного вот так, одной, собраться с мыслями и тихо переложить их на бумагу.
- Долорес, помнишь, как мы познакомились? Тогда, в Бильбао.
Шесть лет назад на рабочей окраине Бильбао, в маленькой таверне на берегу реки Нервион, товарищи познакомили меня с высокой, худой, молчаливой женщиной. Как все испанки простого звания, она, несмотря на палящую жару, была одета во все черное. Держалась замкнуто, немного стеснительно, слушала разговор очень жадно, но сама почти ничего не говорила, только разглядывала всех большими, ясными черными глазами и, как заметно было по этим глазам, наскоро передумывала для себя каждую фразу разговора.
О ней мне тогда сказали только одно:
- Первая испанская женщина-коммунистка.
Монархия уже была свергнута в Испании. У власти находились испанские керенские и Милюковы. Коммунистическая партия оставалась, как в королевские времена, нелегальной и преследуемой. Да и сама по себе она была слаба, работала неумело, еще плохо была связана с массой.
Для тридцать первого года женщина в простом черном платье была громадным приобретением в партии. В буржуазных, в парламентских, в светских кругах уже появились адвокатессы, профессорши, ораторши, даже депутатки. Работница по отсталости окружающей среды оставалась затворницей, ей не давали ходу; она сама робела и смущалась, редко показывалась на людях, а о выступлениях, о речах перед публикой не смела и думать.
Я тогда с трудом запомнил имя молчаливой испанки в черном платье. Мы встретились с Долорес позже - когда она в составе делегации своей партии со скамей VII конгресса Коминтерна слушала речи ораторов, внимательно, аккуратно делала свои записи в тетради и сама выступила с громкой, страстной, блестящей речью. И еще позже, в этот год, когда ее гордая голова, гневные и смеющиеся уста предстали миллионам и миллионам людей с трибуны, у микрофона, с кинематографического полотна, со страниц газет и журналов, с огромных плакатов на улицах Барселоны, Парижа, Лондона, Кантона, Мехико-Сити, как символ мужества и благородства, пролетарского патриотизма, страдающего и борющегося народа Испании.
- Помнишь Бильбао, Долорес?
- Бильбао! - Ее губы кривятся болью. - О да, я помню Бильбао. Не будем сейчас говорить об этом, Мигель. Я пишу доклад на завтра.
10 июня
Пленум опять собрался в здании консерватории. Основной вопрос - о единой партии пролетариата.
Об этом в последние недели особенно много говорят и спорят. В рабочем классе огромная тяга к единству. Окопы сроднили и сдружили коммунистов с социалистами. В рабочей, в боевой среде почти стерлись грани между обеими партиями. В руководящих кругах тоже есть большое стремление объединиться, хотя здесь гораздо больше настороженности и недоверия. Коммунисты боятся опппортунизма и соглашательского склада ума некоторых социалистических вождей. Социалисты в свою очередь опасаются напористости коммунистов, их организационной активности, их, как они выражаются, диктаторских замашек. Их пугает тот факт, что рабочие-социалисты вступают в компартию, а из компартии никто сейчас не переходит в социалистическую. Они боятся поглощения. При этом есть крупнейшие социалисты, стоящие за объединение. Больше всего - Альварес дель Вайо и Рамон Ламонеда{31}.
Дель Вайо даже явился на пленум ЦК КПИ. Его встречают овациями. При всей своей мягкости и доброте он принципиальный и твердый человек в политических Вопросах. Он мужественно отошел от Ларго Кабальеро, хоть ему было трудно высвободиться из-под влияния "старика", перешагнуть через многолетнюю дружбу. Дель Вайо не вошел в новое правительство, он остался только генеральным комиссаром армии. Он рассказал мне, что Ларго Кабальеро издевается над ним: "Бедный Вайо, его ничем не вознаградили за то, что он меня оставил!.." Кабальеро вернулся в свой кабинет секретаря Всеобщего союза трудящихся. Оттуда он интригует против нового правительства, распускает панические слухи, сочиняет и рассылает кляузные меморандумы и докладные записки. С генералом Асенсио, который привлечен к суду за саботаж и измену, у него постоянный деловой контакт.
Долорес делает большой доклад.
Она начинает с разбора международной обстановки и положения на фронте. Создана регулярная армия. "Кто мог думать в начале войны, что мы будем иметь под ружьем более полумиллиона человек? И эта цифра постоянно растет".
Она говорит о росте партии:
- Мы можем с гордостью заявить, что в наших рядах сейчас уже есть 301 500 человек, находящихся на территории республиканского правительства, не считая 64 тысяч членов Объединенной социалистической партии в Каталонии и 22 тысяч в Бискайе.
Дальше о двух методах руководства пролетарской политикой - о методе Второго Интернационала, который раздробляет и распыляет пролетарские силы, и о методе Коминтерна, выдвинувшего идею Народного фронта и политического и профсоюзного объединения пролетариата.
Дальше о борьбе Компартии Испании за единство. О врагах единства. О троцкистах, о троцкистском мятеже в Каталонии, который имел своей целью взорвать пролетарское единство{32}. О друзьях единства: "Есть социалисты, которые, честно работая в левом движении, сумели высоко поднять знамя единства, покинутое другими! Среди этих поборников единства видное место занимает Альварес дель Вайо. Он неутомимо борется за союз социалистической партии с коммунистической. Он ставит выше всего интересы пролетариата и революции, вполне справедливо заявляя, что единство - это высший закон переживаемого момента".
Долорес подробно излагает условия, на которых коммунисты согласны создать единую партию и влиться в нее.
Демократический централизм. Пролетарская демократия и дисциплина. Самокритика. Идеологическое единство на основе учения марксизма-ленинизма.
- Солидарность страны социализма наполнила бодростью нашу страну. Всего лишь несколько дней тому назад председатель кортесов сеньор Мартинес Баррио заявил решительно и определенно, что без солидарности Советского Союза Испания перестала бы существовать как республика и как национальное целое. Разве это не достаточный мотив, чтобы единая партия пролетариата основывалась на подлинном пролетарском интернационализме?
Доклад Долорес, живой, убедительный, доказательный, всех очень приподнял и настроил. На пленуме создалось радостное, праздничное настроение - как будто единая партия уже создана и существует. Но трудностей еще очень много. Не только фракция Ларго Кабальеро враждебна по отношению к коммунистам. Среди социалистических лидеров, даже очень дружественно держащих себя с коммунистами, есть предвзятое и опасливое отношение к идее единой партии. Они пока не высказываются, но, когда вопрос будет поставлен на практические рельсы, они покажут свои когти.
20 июня
Хосе Диас не присутствует на пленуме. Ему опять стало хуже{33}, он временно не участвует в оперативной работе.
Я был у него сегодня. Он не хочет жить за городом, где меньше шума и легче дышать; он остался здесь, в нескольких кварталах от Центрального Комитета. Я поднялся в верхний этаж, позвонил. В прихожей дежурила охрана два комсомольца с винтовками, они играли в шахматы.
Прошел несколько пустых комнат чьей-то, видимо оставленной владельцами, безвкусно убранной квартиры, с портретами дедушек и бабушек. В последней комнате, на огромной кровати, прикрытый легким одеялом, лежал Хосе. Он был один.
- Ты все-таки вернулся сюда! Не соврал, значит.
- Видишь, вернулся.
- Отдохнул?
- Не очень.
- И Первого мая ты был в Москве?
- Был.
- Хороший парад?
- Очень хороший.
Мы смотрели друг на друга и улыбались. Иногда хочется только улыбаться, ничего больше. Смотреть и улыбаться. Очень радостно было видеть опять, пусть на подушках, это хорошее лицо, простое лицо испанца и рабочего, молодое, исчерченное морщинками, очень трудовое и очень мыслящее лицо. Сейчас, побеждая болезнь, это лицо светилось улыбкой. Он улыбался потому, что я приехал из Москвы.
- У меня есть срочное поручение.
- Говори.
- Боюсь, что поврежу тебе что-нибудь внутри. Мне сказано - обнять и поцеловать тебя, как только смогу крепко.
- Действуй на всю мощность. - Он присел на постели и сбросил одеяло. Ты видел там всех? Всех друзей наших?{34}
- Всех.
- И его видел?
- Кого?
- Ясно, кого.
- Да.
- Ты его видел? Говорил? Долго?
- Почти полтора часа.
- Почти полтора часа! Богато! И сколько из них об Испании?
- Все об Испании. Почти час он расспрашивал.
- О чем?
- Обо всем. О народе Испании, о его руководителях, об армии, о партии. В Москве восхищены вашим народом, его стойкостью, упорством, выдержкой, волей к продолжению борьбы с интервентами. Спрашивали меня и о тебе. Мне сказали, что для тебя главный фронт сейчас - это твое здоровье.
- Есть еще и другие фронты...
- Нет, главный - этот. Только победив на этом фронте, ты сможешь драться на других.
Теперь Диас не смотрел больше на меня. По-прежнему улыбаясь, он глядел далеко в пространство, и было понятно, куда он глядит.
- А остальные полчаса он говорил сам? Ты все слышал?
- Я не глухой. Особенно, когда говорит Сталин.
- А ругал нас? Критиковал?
- Критиковал, но не ругал. Восхищался. Он сказал, что при всех жертвах, при всех неудачах это изумительная и, по существу, победоносная борьба. Если бы раньше, год назад, спросить у любого человека, что произойдет, если два крупных европейских фашистских государства внезапно нападут на Испанию, обрушат на нее всю мощь военной техники, всякий ответил бы, что Испания будет полностью покорена в несколько недель. И вот фашистские государства обрушились, собственная кадровая армия Испании оказалась на стороне завоевателей, и, несмотря на это, испанский народ, безоружный, при враждебном нейтралитете всех капиталистических государств, блокированный со всех сторон, обороняется вот уже почти год и не складывает оружия, а наносит полчищу своих врагов сильные, чувствительные удары. Даже потеряв половину своей территории, он сражается еще и еще, он изматывает своих палачей, он кидается все в новые и новые схватки, - как же не преклоняться перед такой борьбой, таким мужеством?!
Теперь Хосе Диас лежал неподвижно, откинувшись навзничь; голова запрокинута на подушки, черты лица заострены, только брови его шевелились, расходясь и сходясь. Он сказал, медленно, почти по слогам, вдыхая в каждый звук огромное волнение и суровую страсть:
- Это именно так... Не мы последние... Пелена спадает с глаз у многих... Фашизм встретит отпор... Немного позже или немного раньше... Его разобьют... Но мы... наш народ... мы начали первые... Мы первые ответили ударом на удар... Первые пошли в контратаку... Одни... Только одна страна... один народ... одна партия... только они протянули нам руку... И когда все будет уже хорошо... пусть вспомнят испанцев... Как они дрались... И тех, кто предал их... И тех, кто им помог...
Он опять замолчал, в комнате долго было тихо.
Затем, подобно тому как три дня назад с Долорес мы вспомнили Бильбао, он вспомнил Севилью тридцать первого года.
Красивая Севилья, увенчанная женственной башней Хиральды, веселая, в мантилье, с цветком в зубах, любимица туристов. В Севилье я видел Хосе Диаса в первый раз.
- А Адату помнишь?
- Помню, конечно. Ведь ее еще называли Америкой.
- Не Америкой, а Соединенными Штатами! Ты все позабыл.
Я ничего не позабыл. Я помню Адату, кошмарный лагерь бездомных бедняков на окраине Севильи. Я помню даже мертвую собаку с развороченным брюхом посредине главного проспекта Адаты. Самый проспект был только ухабистой, пыльной расщелиной в восемь шагов шириной, между двумя рядами чего-то, что должно было, по-видимому, именоваться жилищами. На "проспекте" чернели рытвины и ямы глубиной в полроста человека. Асфальтовая гладь чудесных севильских улиц казалась здесь, на расстоянии одного километра, несбыточным сном.
Уродливые собачьи будки из железных и жестяных отбросов. Дырявая мешковина, натянутая на четырех столбах. Первобытные очаги из нескольких камней. Спальные ложа - охапки прокисшего сена. Удушливая вонь разложения. Кто здесь обитал и, наверно, обитает по сей день - люди, скот? Десять тысяч граждан Испанского государства. Одна из гражданок подошла ко мне, когда я искал назначенное место встречи. С первого взгляда это была развалившаяся старуха, сгорбленная, медленная, жуткая, как чума, в своем черном рубище. Но она была не стара, она оказалась молодой девушкой. У нее чудом сохранились два ряда прекрасных белых зубов, это только струпья обезобразили ее лицо, разъели глаза и щеки. Струпья от "дурной крови", от хронической болезни нарушенного питания организма, от многих лет беспрерывного поста, умеряемого несколькими оливками, несколькими глотками воды в день. Это была севильянка. Богатые американцы переплывали океан, чтобы посмотреть прославленных севильянок, - известно ли было им, что в Севилье есть свои Соединенные Штаты и там такие изумительные женщины?! Люди со впалыми грудями готовили себе обед. Они поджигали несколько щепочек между двух кирпичей и ворочали над огнем подобранную в городе пустую консервную коробку с остатками масла на дне. В коробку клали несколько горошин, картофелину - вот и целое блюдо. Сгорбленные фигуры тяжелыми паралитическими шагами проходили изредка между лачугами и палатками. Каждый шаг причинял им боль и раздражение. Испанцы ли это были? Андалусийцы ли веселый народ статных, красивых, бурно танцующих людей?
Кто обитал в страшном поселке Адата? Подонки и отребья человечества? Деклассированные бродяги?
Нет, рабочие, пролетарии, труженики. Раньше они приходили по гудку на заводы. Но даже и те, что сохранили работу, из-за нищенской платы могли жить только здесь, в дырявых палатках, сделанных собственными руками. Эту голодраную севильскую обитель, особое государство нищих, севильцы прозвали Соединенными Штатами. Здесь в лачужке прятался после полицейского разгрома и заседал севильский комитет коммунистической партии. Здесь работал Хосе Диас.
- А Люсену помнишь? Синко Касас помнишь, Хосе?
Он улыбнулся.
- Помню. Тогда только начиналась по-настоящему работа в деревне. Было время...
Мы ехали в одном поезде от самой Севильи. В одном поезде, в разных вагонах. Подъезжая к станции Люсена, я стал следить из окна, чтобы не пропустить. Все вышло правильно. Молодой человек соскочил с поезда на станции Люсена. И я за ним.
Смуглый молодой человек, или просто парень, или даже паренек. Есть такие вневозрастные облики у людей. Не знаешь, играл ли он еще два года назад в камушки с младшими ребятишками, или у него самого уже есть трое ребят.
Молодой человек соскочил с поезда, он подошел к возбужденной, взволнованной толпе на платформе.
Толпа на станции Люсена кого-то ждала. Для кого-то был приготовлен букет жарких гвоздик, крепко перевязанный рыжей пшеничной соломой.
Молодой человек прошел в толпу, и сейчас же пустой край платформы стал быстро увеличиваться. Толпа двинулась от станции. Она поджидала вот именно этого смуглого парня. Это ему был букет.
Странное шествие двинулось от станции Люсена, мимо города, прямо в поле. Странное для чужого и даже для испанского глаза. Странное тогда - и теперь тоже.
Впереди шагали десять человек крестьян, в будничных своих затрапезных коротких штанах, в толстых белых нитяных чулках, в пестрых платках на головах. Они шли с большими палками и как бы расчищали дорогу, хотя впереди никого не было, никто не преграждал путь.
Дальше шел смуглый молодой человек из Севильи, окруженный радостной и дружелюбно-почтительной свитой.
Он шел с цветами в руках и улыбался, а рядом с ним здоровенный верзила благоговейно нес в высоко поднятых руках обыкновенный серп и обыкновеннейший кузнечный молоток с обгорелой ручкой.
Это вместо знамени. Но это было гораздо страшнее, чем знамя.
Обыкновенные предметы, вырванные из обычной своей обстановки, превращенные в эмблему, ощущались как грозные символы.
У крестьян еще не было знамени с серпом и молотом. Они подняли серп и молот как знамя.
За первыми шеренгами шла довольно беспорядочная, но плотная и как-то организованная толпа. Испанские крестьяне и батраки не приучены были к строю. Страна уже сто лет не участвовала в больших войнах. Прошедшие свой срок солдаты мгновенно забывали вялую армейскую муштру.
В этот раз люди старались дружно маршировать в ногу. Это их занимало, и не как развлечение только, а как некая хотя и маленькая, но серьезная задача. Они хотели показать приезжему пропагандисту, что умеют шагать в ногу.
Трое жандармов, трое солдат "гвардии сивиль" торопливо поспевали за толпой. Лимонные ремни снаряжения сдвинулись набок, лакированные треуголки съехали на затылок, карабины болтались в разные стороны.
Они совещались на ходу. Было о чем совещаться. В Люсену почти открыто приехал агитатор-коммунист из Севильи. Его почти открыто встречали с цветами на станции, его ведут выступать на сельском митинге.
Шествие свернуло с большой шоссейной дороги на проселочную. Оно змеисто закачалось по пригоркам, между оливковых рощ. Полуголые батраки мотыгами разрыхляли рыжую, сухую, в трещинах, землю под оливами. Многие из них, всмотревшись в колонну, слушая оклики и призывы, швыряли мотыги и примыкали к толпе.
Процессия шла долго, она забралась куда-то вглубь. На повороте дороги старший жандарм отправил одного из своей тройки в город. Колонна это заметила и ускорила шаг.
На широком куске голой красной земли начался митинг. Трибуной служили два составленных вместе камня. Батрак из первой шеренги остановился, он поднял высоко вверх серп и молот - вокруг него люди уплотнились кольцом.
Первым говорил старик. Я помню, старик говорил первым. Бледный, высокий старик в бедном крестьянском платье.
Он сказал, что крестьяне устали терпеть. Они отдают последние силы этой проклятой, чужой земле. Не получают взамен даже надежды не умереть с голоду. Помещик выписал себе трактор - и выгнал тридцать человек с семьями, даже не оглянулся в их сторону. Крестьяне нищенствуют, да еще каждый день прибывают безработные из города, ходят по поместьям и сбивают цену на поденщину. Бедняки тонут и при этом виснут друг на друге. А ведь надо другое. Надо сплотиться и вытаскивать друг друга. В Люсене несколько ребят записалось в коммунисты. Они выписали из Севильи вот этого молодого сеньора. Пускай гость говорит. Пусть он расскажет, как надо бороться, чтобы получился толк, как борются коммунисты в России, ведь там вышел толк.
Старик отошел в сторону, толпа повернулась к севильскому парню и дружески приветствовала его. Парень был серьезен, он уже не улыбался. Лицо его, хорошее лицо, простое лицо испанца и рабочего, молодое, очень трудовое и очень мыслящее лицо, было напряжено. Он хотел говорить.
- Товарищи!
На этот призыв вдруг откликнулся капрал из "гвардии сивиль". Он приблизился к оратору и взял его за рукав. Пропагандист выдернул руку, отвернулся и хотел продолжать. Жандарм не уступал: