-- Бродило, бродило ты старый,-- кричала во тьме старуха.-- Чудо ты ночное, и кто тебе велел слезать-то?
-- Три кружки...-- говорил в ответ старик с усилием,-- три кружки чаю выпил... Выпил, это-то меня и смутило...
И закряхтел, застонал, задышал, а старуха, видно, подпихивала его снизу, кричала:
-- Ногу-то, ногу куда прешь! Сюды вот на приступку ставь, руками-то цапайся, цапайся, ползи-и! Ползешь?
-- Ползу-у!..
А ночь между тем длилась. Никита не мог уже спать, и не старик со старухой растревожили его, а то, что происходило за перегородкой, и как там смеялись, прыскали, и он понимал, что они слушают стариков и им смешно, что старик -упал в "тару", но им еще и не потому смешно, а так просто, потому что они не спят, как он, в душной темноте, а лежат вместе в ночном слабом свете. Вот, значит, как. Им весело! Как это у Пушкина? Ax, да как же это? А! Вот как: "Вся жизнь -- одна ли, две ли ночи..." ; Вот она и пришла к нему, уж он-то знает свое дело, и в клуб I поэтому пошел. Пошел бы он в клуб просто так! А он пошел, и все у него вышло, а потом ждал, чай пил и ждал, курил, "спасибочки" говорил. "Никита,-- говорил,-- милый, грандиозно", и разные слова, а сам знал и ждал, и она, наверно, ждала где-нибудь там,-- ну, я не знаю! -- где-нибудь на огородах, за баней, когда же погаснет свет, когда все заснут, чтобы прийти. У, шалашевка! А он потом говорит где-нибудь в компании, ноги свои длинные вытянет и говорит о себе: "Я не умею,-говорит,-- я просто теряюсь, я робкий, вот Никите везет!" -- ах ты сука, гад!.. Бедная старуха, бедный старик -- не дай бог дожить до такой старости, о-о, не дай, не дай бог. А они прощаются? Спишетесь? Хрен он тебе напишет, дура ты третичная! Написал один такой... "Вся жизнь -- одна ли, две ли ночи"! -- вот так, дура, это не кто-нибудь сказал -- Пушкин сказал... Не дали поспать, черти, уже на пристань идти надо".
Он поднял голову и поглядел под занавеску на пол. Было совсем светло.
-- Илюша! -- позвал он. Илюша молчал.
-- Слушай, который час?
-- А? Никита? Что ты, милый? Ты проснулся?
-- Давно уже! -- сердито сказал Никита и посопел: -- Который час?
-- Без четверти три...
-- Надо идти.
-- Да, да...-- Илюша зевнул.-- Ax, сейчас поспать бы! Ну -- идти так идти... Чай не будем пить?
Через десять минут они подходили уже к пристани. На катере давно собрался народ -- бабы с бидонами, с кошелками, девчата в надвинутых козырьком платках, два-три парня. Все сидели на корме, молча смотрели на озеро. Северо-восток уже горел, уже казалось, что там встают световые дрожащие столбы, деревня была освещена, и стены и крыши были бледны. Вдали по озеру двигались лодки, люди в них там наклонялись и наклонялись, играла рыба... "Уыыыыыыыпппп!" -- вздохнуло опять неизвестно где, и все посмотрели на озеро, но в разные стороны, потому что никто не понял, в каком месте раздался этот загадочный звук.
Кого-то ждали, матрос заглянул в рубку, ему что-то сказали там, и он побежал наверх по берегу, скрылся и закричал, а ему тоже отвечали криком издали. Потом матрос показался с парнем -- тащили плоские коробки с кинолентами. Скоро загудел дизель, и за бортом зафыркала вода.
Катер тронулся, косо, боком пошел от берега, и ветерок тронул лица холодом. Скоро стал виден весь плоский берег и вся деревня. Илюша -- теплый, усталый, ласковый -- положил руку на плечо Никите и с широкой улыбкой глядел на деревню, будто надеялся увидеть что-то. И опять улыбка его была не для себя только, но и для всех, будто все вместе с ним тоже глядели на деревню и искали что-то. Но никто не глядел назад, наоборот, смотрели все на озеро, на рассвет, на далеких рыбаков, следили за утками. А утки уже летали вовсю, присаживались стайками на воду, а вода была светла, и чем дальше к горизонту, тем светлее и воздушнее, и дальше стайки уток, казалось, плавают по воздуху.
-- А? Никита? -- сказал Илюша, восхищенно глядя на Никиту.-Грандиозно, а? Я тебя страшно люблю, Никита!
В лице Илюши что-то дрогнуло, он подумал секунду и вдруг поцеловал Никиту, очень нежно, слабо и почему-то за ухо.
Никита освободился из-под руки Илюши, подошел к борту, поглядел на шипящую, вываливающуюся из-под носа волну и хмуро закурил. Он ненавидел Илюшу, но знал, что это потом пройдет, и он опять будет его любить -- такой тот был нежный, когда хотел. И он знал еще, что все это ему потом вспомнится -- и клуб, и озеро, и эти северные девчата, и как он пил спирт за углом, как ему было хорошо, как все-таки хорошо,-- вот старику плохо, бедный, бедный старик,-- а ему хорошо.
1963
ДВОЕ В ДЕКАБРЕ
Он долго ждал ее на вокзале. Был морозный солнечный
день, и ему все нравилось: обилие лыжников и скрип свежего
снега, который еще не успели убрать в Москве. Нравился и
он сам себе: крепкие лыжные ботинки, шерстяные носки
почти до колен, толстый мохнатый свитер и австрийская ша
почка с козырьком, но больше всего лыжи, прекрасные
клееные лыжи, стянутые ремешками.
Она опаздывала, как всегда, и он когда-то сердился, но
теперь привык, потому что, если припомнить, это, пожалуй,
была единственная ее слабость. Теперь он, прислонив лыжи
к стене, слегка потопывал, чтобы не замерзли ноги, смотрел
в ту сторону, откуда она должна была появиться, и был покоен. Не радостен он был, нет, а просто покоен, и ему было
приятно и покойно думать, что на работе все хорошо и его
любят, что дома тоже хорошо, и что зима хороша: декабрь,
а по виду настоящий март с солнцем и блеском снега, -
и, что, главное, с ней у него хорошо. Кончилась тяжелая пора ссор, ревности, подозрений, недоверия, внезапных телефонных звонков и молчания по телефону, когда слышишь
только дыхание, и от этого больно делается сердцу. Слава
богу, это все прошло, и теперь другое -- покойное, доверчивое и нежное чувство, вот что теперь!
Когда она наконец пришла и он увидал близко ее лицо и фигуру, он просто сказал:
-- Ну-ну! Вот и ты...
Он взял свои лыжи, и они медленно пошли, потому что
ей надо было отдышаться: так она спешила и запыхалась.
Она была в красной шапочке, волосы прядками выбивались
ей на лоб, темные глаза все время косили и дрожали, когда
она взглядывала на него, а на носу уж были первые крохотные веснушки.
Он отстал немного, доставая мелочь на поезд, глянул на
нее сзади, на ее ноги и вдруг подумал, как она красива
и как хорошо одета и что опаздывает она потому, наверное,
что хочет быть всегда красивой, и эти ее прядки, будто случайные, может быть, вовсе не случайны, и какая она трогательная, озабоченная!
-- Солнце! Какая зима, а? -- сказала она, пока он брал
билеты.-- Ты ничего не забыл?
Он только качнул головой. Он даже слишком набрал всего, как ему теперь казалось, потому что рюкзак был тяжеловат.
В вагоне электрички было тесно от рюкзаков и лыж и
шумно: все кричали, звали друг друга, с шумом занимали места, стучали лыжами. Окна были холодны и прозрачны, но лавки с печками источали сухое тепло, и хорошо
было смотреть на солнечные снега за окнами, когда поезд
тронулся, и слушать быстрое мягкое постукивание колес
внизу.
Минут через двадцать он вышел покурить на площадку.
Стекла в одной половине наружных дверей не было, на площадке разгуливал холодный ветер, стены и потолок закуржавели, резко пахло морозом, железом, а колеса здесь уже не постукивали, а грохотали, и рельсы гудели.
Он курил, смотрел сквозь стеклянную дверь внутрь
вагона, переводя взгляд с одной скамейки на другую, испытывая ко всем едущим чувство некоторого сожаления, потому что, как он думал, никому из них не будет так хорошо
в эти два дня, как ему. Он рассматривал также и девушек,
их оживленные лица, думал о них и волновался слабо и
горько, как всегда, когда видел юную прелесть, проходящую
мимо с кем-то, а не с ним. Потом он посмотрел на нее и обрадовался. Он увидел, что и здесь -- среди молодых и красивых -- она была все-таки лучше всех. Она смотрела в окно, лицо ее было матово, а глаза темны и ресницы длинны.
Он тоже стал смотреть через дверь без стекла на мороз,
на воздух, щурился от яркого света и от ветра. Мимо
проносились скрипучие деревянные, засыпанные снегом
платформы. На платформах иногда попадались фанерные буфеты, все выкрашенные в голубое, с железной трубой
над крышей, с голубым же дымком из трубы. И он думал,
как хорошо сидеть в таком буфете, слушать тонкие посвисты проносящихся мимо электричек, греться возле печки и
пить пиво из кружки. И как вообще все прекрасно: какая
зима, какая радость, что у него есть теперь кого любить,
что та, которую он любит, сидит в вагоне и на нее можно
посмотреть и встретить ответный взгляд! О, как это здорово, уж он-то знает: сколько вечеров он провел дома один,
когда у него не было ее, или бесцельно слонялся по улицам
с приятелем, философствовал, рассуждал о теории относительности и о других приятно-умных вещах, а когда возвращался домой, было грустно. Он даже стихи сочинял, и они тогда нравились приятелю, потому что у него тоже никого не было. А теперь приятель женился...
Он думал, как странно устроен человек. Что вот он юрист и ему уже тридцать лет, а ничего особенного он не совершил, ничего не изобрел, не стал ни поэтом, ни чемпионом, как мечтал в юности. И как много причин у него теперь, чтобы грустить, потому что жизнь не получилась, а он не грустит, его обыкновенная работа и то, что у него нет никакой славы, вовсе не печалит, не ужасает его. Наоборот, он теперь доволен и покоен и живет нормально, как если бы добился всего, о чем ему мечталось.
У него одно было только всегдашнее беспокойство -
мысли о лете. Еще с ноября начинал он думать и загадывать,
как и куда поедет на время своего будущего летнего отпуска.
Этот отпуск всегда ему казался таким нескончаемым, таким
в то же время кратким, что нужно было заранее все обдумать и выбрать место самое интересное, чтобы не ошибиться, не прогадать. Всю зиму и весну он волновался, узнавал,
где хорошо, какая там природа, и какой народ, и как туда
добраться, и эти расспросы и планы были, может быть,
приятнее даже самой поездки и отпуска.
Он и сейчас подумал о лете, о том, как поедет на какую
нибудь речушку. Они возьмут с собой палатку, приедут на
эту речушку, накачают байдарку, и она станет как индейская
пирога... Прощай тогда Москва и асфальт, и всякие процедуры, и юридическая консультация!
И он тут же вспомнил, как они первый раз уехали из
Москвы вместе. Они поехали тогда в Эстонию, в крохотный
городок, где он как-то был по делам. Как они ехали в автобусе, как ночью приехали в Валдай, там все было черно и
один только ресторан еще жил, светился; как он выпил стакан старки и опьянел, и ему весело было в автобусе, потому что рядом ехала она и глухой ночной порой дремала, прислонясь к нему. И как они приехали на рассвете, и хоть была середина августа и в Москве зарядили дожди, здесь было чисто и светло, всходило солнце, беленькие домики, острые красные черепичные крыши, обилие садов, глушь, и тишина, и заросшие курчавой травкой между камнями улицы.
Они поселились в чистой, светлой комнате, везде там по подоконникам, под кроватью и в шкафу лежали, зрели антоновские яблоки и крепко пахли. Был еще богатый рынок, они ходили вместе и выбирали себе копченое сало, мед кусками, масло, помидоры и огурцы (дешевизна была баснословная). И этот запах из пекарни, беспрерывное воркование и плеск крыльев голубей. А главное -- она, такая неожиданная, будто бы совсем незнакомая и в то же время любимая, близкая. Какое было счастье, и еще, наверное, не такое будет, только бы не было войны!
Последнее время он часто думал о войне и ненавидел ее. Но теперь, глядя на сияющий снег, на леса, на поля, слушая гул и звон рельсов, он с уверенностью подумал, что никакой войны не будет, так же как не будет и смерти вообще. Потому что, подумал он, есть минуты в жизни, когда человек не может думать о страшном и не верит в существование зла.
Они сошли чуть не последними на далекой станции. Снег звонко заскрипел под их шагами, когда они пошли по платформе.
-- Какая зима! -- снова сказала она, щурясь.-- Давно такой не было!