— Почему?
— Да ведь мы же сговаривались, что ты будешь у нас читать повесть о море.
Оказывается, спьяну я пообещал прочесть „Вулкан“.
[…] Пошли опять к Корнейчуку. Он боится жены и старается быть точным. Тамара напомнила ему, что он обещал года три тому назад приехать к нам на дачу и тоже не приехал. Напекли пирогов, ребята говорили: „Спасибо товарищу Корнейчуку за счастливое детство“. Увы, он не помнит этого.
Он рассказал о школе партизан-подрывников, как приходят и уходят, как шестнадцатилетняя девушка была счастлива, уходя, что видела А.Корнейчука и В. Василевскую, как их вдвоем на фронте посылали в дивизию, которая перейдет в наступление, и как по дивизии сообщили, что они приехали:
— Это, брат, не шутка.
Странная слава! Корнейчук мне нравится. Ванда Василевская, сухая, строгая, старающаяся быть революционеркой, тоже хороша по-своему. […]
Обещал читать „Вулкан“, Корнейчук уговаривал, чтоб жена не обиделась. Он ее боится ужасно и, мне кажется, не очень любит. Она же, наоборот, не боится его, но любит ужасно. Если они рассказывают что-либо, то перебивают друг друга.
… Скоро начнется, говорят, с пятнадцатого, переосвидетельствование белобилетников. По новому правилу брать в армию будут всех, кто хоть сколько-нибудь годен. Правил роман. Успешно.
3 декабря. Четверг
[…] Разыскивал „Вулкан“. Этой окаянной повести не везет. Нашел рукопись, но не хватает последних не то трех, не то четырех страниц. Как быть? Читать без конца? „Гордая полячка“, не приведи бог, обидится еще больше.
[…] Читал Н.Карина „Классификация всех видов“. Любопытно.
5 декабря. Суббота
Скользко. Падает снег. Идти трудно. Я побывал в Клубе писателей, съел отвратительный обед, зашел к дочери Мане, но никого там не застал, пошел по книжным магазинам — книги плохие, втридорога, продавцы все незнакомые, меня никто не знает. В филателии в течение года не поступало марок Отечественной войны. Устал. Иду, сутулый, унылый. […]
Вечером пошли к Надежде Алексеевне. Она сидит в спальне. Палисандровая кровать покрыта синим вышитым китайским покрывалом и украшена деревянной гирляндой. Цветы, туалетный стол, столик из карельской березы, сферический столик, столик красного дерева. Она сидит в собольей шубке на кушетке красного дерева, прикрыв ноги пледом. Седая дочь Шаляпина рассказывает о том, как управдом расхитил архив ее отца, как племянник Шаляпина жил на то, что он „племянник“, как она читает от Литературного музея. Надежда Алексеевна стала жаловаться на Ливанова: пришел в гости, выпил, не дал играть Шостаковичу, заставил молчать А. Толстого, — и просидел до девяти часов утра.
Жена Толстого принесла фотографию мужа и карикатуры. Алексей Николаевич давал пояснения, а затем:
— Прогнозы. Немцев побьем. Сейчас сокрушают Италию. Ведь что сказал Муссолини? Представьте, что вождь, скажем, Сталин, сказал бы: „Бегите из городов в деревню“, что бы с нами сделалось? Гм… Убежать можно, даже в пещеру залезть, а карточки от кого получать, продовольственные?
Михалков — его заиканье признали за ранение — носит ленточку тяжелого ранения. Кружков из „Правды“ был редактором фронтовой газеты, Михалков поехал туда за орденом. […]
Возвращаемся. Нам вручают извещение гостиницы — к восьмому числу очистить номер, так как срок истек.
6 декабря. Воскресенье
Заканчиваю правку романа. Роман стал ясней, но стал ли он лучше сомневаюсь.
Читал у Ванды Василевской и Корнейчука „Вулкан“. Прошло немножко больше года — и как далеко все это, и как грустно читать! И такое впечатление милой грусти было у всех.
7 декабря. Понедельник
Вечером М. Ройзман, принес странное сообщение. Вчера Лозовский собрал писателей, работающих в Совинформбюро, и ругательски-ругал перед ними союзников и, в частности, Англию, называя их и некультурными, обманщиками и т. д. Писатели разошлись в смутном настроении.
— Неужели еще воевать с Англией? — спрашивает Ройзман.
…Дождались „Последних известий“ — ибо Жаткин при встрече со мной сказал, что слушал английское радио, сообщившее, что началось воздушное наступление на Европу: волнами, по 300 самолетов, разрушались французские и голландские города… Ничего такого не сообщили. Было только странное — все время шли сообщения из Советского Союза, и только в конце были три крошечные телеграммы из-за границы, на три минуты. Может быть, это и случайно, а может быть, и знаменательно. Недаром же из Ташкента пишут, что генеральши сказали: „Война скоро кончится, на фронт ехать не нужно“.
Чем кончится? Сепаратным миром? Уходом немцев из России?
8 декабря. Вторник
[…] Позвонили из Союза писателей и попросили у меня экземпляры романа „Проспект Ильича“. „Как можно больше, так как роман выставляется на Сталинскую премию“. Тамара сказала, что есть один экземпляр, его можно дать в четверг, и если им хочется читать, то пусть перепечатают.
В Сибири был у меня знакомый писатель Антон Сорокин, принесший мне много пользы, а того более вреда. Ему казалось, что обычными путями в литературу не пройдешь. И поэтому он, живя в Омске, прибегал к рекламе, называя себя „Великим сибирским писателем“, печатал свои деньги, имел марку — горящую свечу. Однажды он напечатал визитные карточки. Под своей фамилией он велел тиснуть: „Кандидат Нобелевской премии“. Я сказал ему: „Позвольте, Антон Семенович, но ведь вы не получали Нобелевскую премию?“ Он, криво улыбаясь в подстриженные усы, ответил: „А я и не говорю, что получил. У меня напечатано — кандидат, а кандидатом себя всякий объявить может“.
Боюсь, что Союз писателей заказывает мне на визитной карточке: „Кандидат Сталинской премии“.
[…] Исправил, наконец, роман.
Из… черт ее знает, не то Пермь, не то Вятка!… приехал А. Мариенгоф. Вошел походкой, уже мельтешащей, в костюмчике, уже смятом и не европейском, уже сгорбленный, вернее, сутулящийся. Лицо красноватое, того момента, когда кожа начинает приобретать старческую окраску. Глаза сузились. Боже мой, смотришь на людей и кажется, что состарилась за один год на целое столетие вся страна. Состарилась, да кажется, не поумнела! Недаром же в этой стране родился такой сатирик — Салтыков-Щедрин, — перед которым и Свифт, и Рабле, а тем более Вольтер — щенки в сравнении с догом.
Темный двор. Темнейшая лестница. Идем, держась за перила. Зажигаем спички и стараемся, экономя спички, при свете этой тонкой щепочки разглядеть возможно больше этажей. Нашел номер квартиры. Дверь на замок не заперта. Отворяем. Длинный темный коридор. Налево — двери. Там живут. Направо — ниши, в них две ступеньки вверх почему-то, и там тоже двери, тоже живут. Дом лишен электричества. Открываем дверь, — посередине комнаты печечка и в ней чуть-чуть светит огонек. Вокруг печки — люди. „Нет, здесь не живет“, — отвечает либо женский, либо старческий голос. В другой комнате и печки нет. Светит коптилка. Вокруг коптилки — люди. „Нет, здесь не живет“. А вокруг снега, утопающие во тьме, голод, мороз, война. Ух, страшно на Руси, Михаил Евграфович!
10 декабря. Четверг
[…] Из Свердловска приехала О. Д. Форш, бодрая, веселая, говорящая много о работе и упомянувшая раза три-четыре о смерти. Она рассказывала, как ездила по Средней Азии, как видела Джамбула, который сердился на фотографов, съевших его яблоки. Перед уходом она сказала:
— Мне очень любопытно узнать, что происходит сейчас в Германии. Робеспьер, Демулен и прочие вожди французской революции родились в масонских клубах. А народ легковерен и глуп. Мне помнится, Штейнер ругал русских, „свиней, нуждающихся в пастухе“. Где-то там в теософических кругах, родился и воспитан этот истерик, марионетка Гитлер, за спиной которого стоят… не теософы ли» Это ужасно интересно.
Будучи в юности антропософкой, она и сейчас считает движение это мощным, из которого можно вывести гитлеризм. Уэтли — «Основания логики», которого я читал недавно, говорит в одном месте: «Слабый довод бывает всегда вреден, и так как нет такой нелепости, которой бы не признавали за верное положение, коль скоро она, по-видимому, приводит к заключению, в справедливости которого уже прежде были убеждены».
11 декабря. Пятница
Вечером пошли к академику Комарову, президенту Академии наук. Ольга Дмитриевна обещала прочесть свою пьесу, еще не оконченную, — «Рождение Руси» о Владимире Святом, (Киевском). На улицах тьма невыразимая, идут трамваи с фиолетовыми фонарями, с лицом, приплюснутым к стеклу, ведут их вожатые, на остановках темные толпы, говорящие об очередях и где что выдают. Какой-то любезный человек проводил нас до самых дверей особняка Комарова. Лестница. Трюмо. Вешалка. Лепные потолки и стены окрашены голубой масляной краской, запах которой все еще стоит в комнатах. Горят люстры. Много книг. Мебель в большом зале в чехлах, а на стене ковер с вытканным лицом Комарова. Вот уж подлинно «Комарик»! Сидит старичок с разными глазами, словно бы фарфоровыми, да притом взятыми из разных лиц, на груди орден и значок депутата, седая жена с черными бровями и пушком на верхней губе, скупая и злая.
[…] Пьеса Ольги Дмитриевны похожа на ее жизнь в этом тепло натопленном доме, но холодном по существу своему. Балаган, годный, может быть, для оперы, куда можно совать всяческую чушь, но для драмы? А, может быть, как раз и для сцены хороша будет? […] Признаться, мы покривили душой, чтобы старуху ободрить — расхвалили. Ведь у нее, бедняги, даже калош нет, и Фадееву пришлось писать наркому о калошах, на что сегодня получили сообщение, и Кашинцева, секретарь Фадеева, сообщила о том Тамаре.
12 декабря. Суббота
Эренбург, в новом костюме, однако кажущемся на нем засаленным, сидит в кресле и потягивает коньяк. У ног вертится облезшая черная собачонка, которую «кормили всем, даже сульфидином, но не выздоравливает». Я посоветовал давать водку. Костюм осыпан пеплом, губы толстые, еле двигаются и цвет у них изношенной подошвы. Он важен необычайно.
— Меня удивило, — говорит он, — что Пастернак ко мне не зашел. Ведь хотя бы из любопытства. […]
Он не глуп. Я стал говорить, что сейчас люди устали — романы не должны быть длинны, а фразы надо делать короткими. Он сказал:
— На меня удивлялись и негодовали, что я пишу без вводных предложений. Но ведь науськивают без вводных предложений?
Затем я стал выспрашивать, что он думает о дальнейшем. Он сказал, что война кончится так же, как и началась, — внезапно, внутренним взрывом. Я сказал, что это аналогия с 1918 — 1919 годом. Он сказал, что, возможно, он ошибается, но американцы произведут внутренний переворот в Германии, перетянув к себе, скажем, Геринга, как перетянули они Дарлана«…они готовы контактовать с кем угодно, лишь бы в Германии не было Советов. И германцев они не так уж ненавидят. Англичане испытывают к германцам большую ненависть, а мы этого не понимаем, и американцы нам ближе». […]
Читал старенькую книжку Бэна «Об изучении характера» (1866 год), где доказывается, что френология — последнее достижение науки, — и доказывается очень убедительно, также как был недавно убедителен Фрейд, Кречмер и как будут в дальнейшем убедительны сотни ученых, объясняющих человеческие поступки и мечты. Позвонил ночью Минц и предложил поехать в Латышскую дивизию под Сталинград. Наверное, поеду… Ведь дело идет о войне, да еще вдобавок современной.
Рассказывал Эренбург. В Совнаркоме мучились: как писать какого-то награжденного «Ёлкин» или «Елкин». Молотов полушутя позвонил в ТАСС и сказал: «А мы, знаете, решили ввести букву „ё“». И — началось. Стали ломать матрицы, вставлять в машину «ё», доливать на словолите шрифты, на пишущих машинках буквы нет, так две точки над «ё» ставили руками, полетели приказы… Переполох продолжается — доныне. На другой день, к удивлению страны, появилось «ё», видимо, для того, чтобы удобнее писать на заборах «…на мать»!
Ночью разбудил голос, глухо читавший что-то внизу, под полом. Я вскочил, вставил штепсель — радио закричало, перечисляя трофеи. Трофеи большие, настроение — было упавшее, — у жителей, несомненно, завтра поднимется.
14 декабря. Понедельник
Днем болела голова. Ходил в Лаврушинский, перебирал книги. В квартире холодно и грязно. Я взял денег в сберкассе, написал записочку, как депутат, в деревообделочный завод где-то за Савеловским вокзалом, чтобы Анне Павловне выдали обрезков. Анна Павловна еле ходит от слабости — видимо, все, что добывает, скармливает дочери. Я оставил денег побольше, да что купишь на эти деньги?!
Завернул в «Известия». Равинский предложил мне напечатать в газете отрывок из романа, статью о капитане Сгибневе, которую я сейчас пишу, и статью о партизанах. […] Только поговорили о партизанах, ан они тут как тут. Пьем вечером с Тамарой чай, звонят Бажаны: не придете ли повечеровать. Пришли к Бажанам. Разговор о пошлости М. Прево, роман которого я дал прочесть Нине Владимировне; о Пастернаке, вечер которого состоится завтра, и его манере чтения и что, возможно, он прочтет отрывки из «Ромео и Джульетты». Разговор почему-то перекинулся на то, что я сейчас делаю, — я сказал о статье, описывающей организатора партизанского, и спросил у Миколы Платоновича:
— А ведь у вас, наверное, есть партизаны знакомые?
Дело в том, что Микола Платонович редактирует газету «За Радянську Украину», которую сбрасывают с самолетов по оккупированной Украине.
— Есть хороший партизан, да он лежит в больнице. Хотя, позвольте!..
Он снял трубку и почтительно стал разговаривать с кем-то, приглашал зайти. Через полчаса пришел человек с мясистым лицом, подстриженными усами, черными, со шрамом на лбу, в ватных штанах и грубых сапогах. Это — Герой Советского Союза Федоров, бывший секретарь Черниговского обкома, ныне вождь украинских партизан «генерал-лейтенант Орленко» на Украине и «генерал-лейтенант Сергеев» в Белоруссии. В Москву кроме Федорова прилетели еще двое.
— Мне говорят: «Не поедете ли на Украину?» — «Отчего не поехать?» — «Но придется сбрасываться». Сбрасываться — не сбрасывался, с вышки не спускался, но так как люблю спорт, то нырял в воду. Думаю, не страшнее же. Дали парашют. Летим в «Дугласе». Кидаюсь. Рванул за кольцо. Толчок. Опускаюсь. Только говорят, надо слегка поднимать ноги и каблуки рядом, когда опускаетесь, да если ветер несет, надо натянуть передние тросы и завалиться на них, подсечь ветер. Так я и сделал. По дороге вставил в автомат, который висел у меня поперек груди, кассету патронов. Снег по пояс. Вижу, бегут с винтовками. «Кто такие?» — «Партизаны! Мы вас ждем!» Так я и стал партизаном. Очень увлекательно! Особенно интересно взрывать машины. Или поезда. Едет… Дернешь, он и летит кверху. Они звери. Детей, малюток в огонь бросают. Ну меня убьют, понятно… Но дети при чем?! Вот такие. Пришел восьмилетний: «Батьку, мамку спалили, хочу мстить». […]
— Думаете, нам легко? Есть село Елань. Присылают немцы: «Выбирайте старосту и полицейских…» А полицейские из наших — жестокие!.. «Не хотим!» Все село сожгли. Они ушли в леса и кое-как живут.
— Чем же живут?
— Посеяли на полянах просо, картофель, пшеницу. С того и живут. Половина у меня в отряде. Живут они в землянках.
— Марков? Замечательный человек! Он бывший директор винокуренного завода. Старичок там дает и партизанам спирт, и немцев обслуживает. Дает двадцать пять литров, пожалуйста. Но это не дело. Я послал сто человек, они взяли 5 000 литров, раздали крестьянам, а остальное закопали. Приходит Марков: «Восемь человек в отряде, сам девятый». — «Что тобой сделано?» «Ничего». — «Да ведь твоя диспозиция в пяти километрах от винокуренного завода?» — «Точно». — «Почему же не взорвал?» — «Как же я взорву? Там рабочие без работы останутся». Тут я его послал, извините, по матери, ударил кулаком по столу и наганом популяризацию: «Рабочие — твои кадры. Взорвешь завод — к тебе же пойдут. Куда им идти?» По глазам вижу, человек смелый, но не знает, как организовывать. Я ему придал еще десять человек… Рассказал, что и как. Уже огромный отряд, чуть ли не с мой. Я его и сделал своим заместителем. […]
— Послали десять дивизий. Фюрер приказал навести порядок. Они так и назывались: «Дивизии порядка». На мою долю достались две — с танками, минометами, артиллерией. Помучили они нас, но и мы их измотали.
[…] Приходят остатки отряда, разбиты — «Чего? Испугались?» — «А как же, окружены». — «Мы все время окружены. Иногда пошире, иногда поуже». Впереди поставил с автоматами командиров и политработников. Дал артиллерийский огонь! Прорвали на восемь километров и хлынули! За командирами — красноармейцы. У нас — один убитый и один раненый. Немцы насчитали более четырехсот девяносто трупов и ушли, а мы долго, не в том дело, — собирали оружие. […]
— Всего прошли по Украине, петляя, 3 000 километров. Одно время не было хлеба. Отбили у румын коней, питались кониной, несоленой — три месяца. И только больше злобы. И отряд увеличивали. […]
— У нас уже идет спор: кто возьмет Киев. Я проведу по Киеву своих партизан. Мне сейчас дали пять областей, я их освобожу, приготовлю для прихода Красной Армии, а сам уйду на Западную Украину, где движение партизан — еще никем не организованное — принимает сейчас более обширный характер.
Показывает пистолет, подаренный Миколе Платоновичу и говорит:
— Вы его берегите. Он снят с фона… Не помню, как этого майора звали. […] — Словом, фон… Знатный какой-то. Допросили, и затем я его из револьвера и пристрелил.
— У нас большинство молодежь. 60 % коммунисты, 20 % — комсомольцы. Девушки… Еврейка из Новозыбкова. Там согнали в клуб 1.700 евреев. Они стали просить эсэсовцев спасти ее. Один приставил ее за доску. Очень красивая. Семнадцать лет. На еврейку не похожа. Он ей ничего не сделал. Она стояла за доской (щит для объявлений) четыре часа. А евреям выкопали могилу. Уложили в ряд, лицом вниз. Стреляют из автомата в затылок. На теплый еще ряд укладывают следующий, — и стреляют. Стреляют не немцы, а что позор — русские. Есть сын орденоносца.
— Почему его не убили?
— А я обещаю вам его живьем доставить…Затем эта девушка пошла в наш отряд. Мы ее одевали в лучшее платье. Она ездила. Ее немцы катали на машине. Ее ранило. Двое красноармейцев несли ее. Их убило. Носилки остались. Немцы к ней бегут. Она разрядила наган — было шесть патронов. Убила четырех немцев, а последнюю пулю в себя!
15 декабря. Вторник
Исправлял из романа для «Известий». Вечером позвонили, напечатают, но надо сократить. «Как будто это написано сегодня про Сталинград», — сказала Войтинская.
[…] В Клубе писателей выступал Пастернак, как всегда с большим успехом. Во вступительной речи сказал, что уезжает в Чистополь и желал бы проститься… что политической поэзии нет, искусству жить нечем, в Чистополь в прошлом году он бежал с удовольствием — словом: «Я сказал то, что думают многие». То-то будет переполоху в правящих кругах литературы!
… Дети чаще взрослых попадают в новые положения. Вот почему, ища выхода, они поддаются внушению. Человек на войне — дитя. Отсюда в войне и в продолжении ее — революции — так много детского и доверчивого, и так часты и могущественны учителя, хотя, казалось бы, революция и стремится к тому, чтобы свергнуть учительство, и ученье (все прошлое, ненавистное революции ученье).
16 декабря. Среда
Были Б. Пастернак и Асмус. Позже читал стихи — хорошо о парке, дурные — о войне.
Днем пришли Гусевы — говорили по телефону с Ташкентом. Наш Миша — с девятого — болен брюшным тифом. Слышать это — очень тяжело; потом он квелый, все время хворал. Тамара бросилась добывать телефонный разговор с Ташкентом, через «Известия».
Правил для «Известий» отрывок из романа.
17 декабря. Четверг
Ни работать, ни думать не хочется. В голове все мальчик.
Отрывок напечатали. Зашел в «Молодую гвардию», обещал отдать читать роман.
[…] Читал в «Комсомольской правде» отрывки из романа. Идет разговор о том, чтобы печатать роман в газете — сокращенный, конечно.
18 декабря. Пятница
«Известия» так и не добились телефона. Помог актер Райкин: у него знакомая телефонистка, она и дала провод. У Миши десятый день температура сорок, — какая-то нервная форма тифа.
[…] Встретил партизана Федорова. Они, видимо, утром улетают. Уже вылетали вчера, кружились в метели несколько часов над немецкой территорией и вернулись.
19 декабря. Суббота
Глупое и бездарное заседание в НКО, ПУРе… Выступил начальник агитации и пропаганды и стал доказывать нам, уже поседевшим в боях, что он умнее нас и знает больше нас. Ну, а мы, как всегда, промолчали — да и всех не научишь. Однако даже этот человек понимает, что наша бездарная и сухая пропаганда, как и бездарная литература, приелись и никто читать эту муру не желает. Он выдвинул необходимость создания приключенческой литературы. Я напомнил ему, что надо опубликовать анекдоты, — что анекдотом и шуткой можно бить врага не хуже, чем пушкой, «при условии, если и пушки хороши», и ушел.
… Получил категорическое приказание — уехать из гостиницы. Пока сижу.
20 декабря. Воскресенье
[…] Дочь профессора Сыромятникова — мужа матери Тамары — седая женщина, работающая во «Всекохудожнике», имеет лимит, достаточный ей для того, чтобы три часа в день жечь пятнадцатисвечовую лампочку. Горячей воды не пьет — согреть не на чем. От «ознобления» — есть такой термин — у нее язвы на концах пальцев, суставы рук и ног распухли. Она живет с матерью на 400 рублей в месяц, в комнате 4выше нуля и столько же на службе. […]
21 декабря. Понедельник. 22 декабря. Вторник
Выселение из гостиницы, петиции к Пронину. Пронин прочел фамилии всех сорока заявлявших и отказал. Я не подавал заявления, и, наверное, поэтому меня не выгоняют. Впрочем, это, несомненно, явление временное. Но я не огорчен. Уже все вещи понемногу перенес на Лаврушинский, оставив самые необходимые.
Хлопоты — доставание билетов, машины, продуктов, веревок, чтобы перевязать вещи, телефонные разговоры с Ташкентом. […] Союз выдал Тамаре командировку — и то слава богу. […] Но как бы то ни было, наконец, собрали и отправили!
Уехали в начале восьмого, и даже на автомобиле. Сейчас половина десятого. Я на вокзал не поехал, так как обещал прийти украинский партизан — рассказать… […]
Есть еще добрые люди на свете! Прошлый раз Тамара говорила по телефону. Телефонистка, слушавшая ее, так была поражена разговором о болезни мальчика, что сказала после разговора Тамаре по телефону: «Я вас понимаю. Через неделю, во вторник, будет мое дежурство, я вам устрою еще разговор с Ташкентом». И устроила. Мы просто были счастливы.
23 декабря. Среда
Написал статью для «Известий» о Федорове. Вечером сидели у Бажана, потолковали, выпили кофе — и вот три часа ночи, а заснуть не могу.
24 декабря. Четверг
Вчера был в ЦК комсомола, говорили о литературе. Я высказал то, что думаю, — и меня пригласили сказать это на совещании о работе издательства «Молодая гвардия»… Дали серию книжек о Героях Советского Союза.