Первым боем часов для него был отдаленный топот копыт по пыльной, мягкой дороге. Топот просочился через крошечное полуоткрытое оконце с решеткой и через железный кошель, закрывавший окно снаружи и похожий на воронку фильтра - широкую сверху, узкую снизу. Все звуки, залетавшие в камеру с воли, фильтровались этим прятавшим свет черным, заржавленным кошелем и были глухи. Но с каждым часом Кирилл улавливал все больше и больше звуков и скоро понял, куда выходит окно. По звукам он начал различать ветры, их направление, их силу. Западный нес мерные вздохи земли под шагами солдатских взводов. Северный - пение и ворчню машинных трансмиссий. Жаркий вестник юга посылал ему звонки трамваев, иногда испуганный рожок велосипедиста. Слух заменил ему зрение, как у слепца. Он видел ушами: прямо против оконца камеры стояли казармы, справа тянулась махорочная фабрика, слева строились новые корпуса университета. Перед его оконцем, за железным кошелем, простиралась пыльная площадь, где он бывал на балаганах, когда-то - с отцом, последний раз - с Лизой. Он ел с ней мороженое маленькой костяной ложечкой, и, окруженные праздной толпой, они смотрели на тюрьму, на оконца, спрятанные от света кошелями, и говорили о том далеком будущем, когда не станет тюрем. Изредка мимо окна пролетали птицы. Чаще это бывали стайки воробьев. От дробного стремительного трещания их крыльев у него билось сердце. Он вспоминал воробьев на осокоре. Иногда он узнавал голубя - по свистящему сильному удару маховых перьев.
Ночами звуки воли умирали, а звуки тюрьмы делались громче. Звуки тюрьмы были шагами по коридору за дверью и разговором стены. Лежа на койке, Кирилл слушал постукивание соседа. Он ничего не понимал. Он только знал, что с ним говорят. Он отвечал бессмысленно. Потом он разгадал, что сосед учит его говорить. Но он не понимал, как надо учиться. И у него был праздник - праздничная ночь торжества, когда вдруг сверкнула мысль, что его учат азбуке. Надо было притворяться спящим, и, боясь шевельнуться, он плакал от радости. На другую ночь он владел делением азбуки на группы букв, хитростью пауз, редких и частых ударов, наукой узников, живущих одним слухом. Едва шаги в коридоре удалялись, он начинал стучать, закрывшись с головой одеялом. Он лежал с этого часа не один в своей каменной шкатулке он мог говорить. И первое, что он выговорил, было: "Я понял!"
Днем он шагал, поворачиваясь в одном углу правым плечом, в другом левым, как пишется восьмерка. По диагонали камера равнялась пяти шагам. Он считал шаги сотнями, тысячами. Он ввел перерывы в ходьбе - короткие и длинные. Это были монашеские четки из малых, средних и больших пронизей. Несколько раз в день он принимался за гимнастику. Он решил следить и ухаживать за собой, как за механизмом. Перебирая четки шагов, он тренировал память восстановлением всего, что когда-нибудь узнал. Он научился делать мысленные чертежи, выводить в уме физические формулы, доказывать теоремы, рисовать карты путешествий.
Лет восемь назад, еще маленьким, он видел в училище первый синематограф. На треножнике посреди зала трещал аппаратик, бросая газовый луч на экран. Газ подавался из баллона, на который давила двухпудовая гиря. Одна картина называлась комической. Маляр выкрасил садовую решетчатую скамейку, поставил вывеску - "Осторожно. Покрашено" - и ушел. Потом в сад явился толстенький человечек с газетой и сел на скамейку, уткнувшись носом в интересную статью. Весь зал хохотал до упаду, когда толстячок, продолжая читать, поднялся и показал зрителям свою спину с полным отпечатком решетчатого сиденья. Но это было только начало веселья. Другая картина изображала состязания пловцов. Они прыгали вниз головой с трамплина огромной высоты. Брызги и волны были как в жизни. Пловцы плыли, отдуваясь. А потом ленту пустили в обратном направлении - с конца к началу. И зал увидел необыкновенную причуду: люди выныривали из воды и летели по воздуху пятками вверх, бежали по трамплину затылком вперед, все происходило шиворот-навыворот. От общего смеха, казалось, колыхался тяжелый, смоченный водою экран.
Кирилл вспомнил веселый сеанс, потому что вспоминал всю свою жизнь, и особенно старался перебрать в уме все смешное. Он удивился, как мало было в его жизни смешного, как редко он веселился. Неужели удел его юности был таким хмурым? Он не хотел это признать. Он был уверен, что испытал много удовольствий, увлечений и не умел скучать. Правда, серьезное влекло его, смешного он не замечал. Но в серьезном он видел радость яркого колебания солнечных пятен в лесу.
Проверяя прошлое, Кирилл ставил себя у тюремных ворот и шел от них назад, раскручивая ленту воспоминаний в обратном порядке. Ход ее был изучен точнее, чем звуки тюрьмы, чем камера, чем ногти, которые приходилось обгрызать зубами, потому что нечем было обстричь. В одной мысли Кирилл укрепил себя наглухо, как крепят на берегу становой якорь: он ничего не знал об участи Рагозина, и поэтому все, что могло быть даже отдаленно связано с этим именем, - все ему было неизвестно. Он обязал себя словом ничему не верить, все отрицать.
На первом очень коротком допросе, который произошел в камере скоро после ареста и был похож на разговор во время обхода тюрьмы, он повторил то, что сказал при обыске: листовки он подобрал на улице, они валялись, сложенные в пачку, он положил их в книгу, где они и были обнаружены. Читал ли он их? Да, читал. Почему не уничтожил? Думал уничтожить, когда будет топиться печь, но время летнее, да он и не спешил, так как не придал листкам большого значения. Однако в них оскорблялась личность государя императора - это он понял? Да, понял, но думал, что это - старые листовки, каких, по рассказам, много бывало в 905-м году, и что их кто-то потерял. Это все. Допрос велся жандармским офицером, который, войдя, назвался подполковником Полотенцевым, сказал, что будет производить дознание по делу, добавил, что если у Кирилла возникнут жалобы, он может адресовать их на имя господина товарища прокурора палаты, и указал при этом взглядом на своего спутника, который неприступно молчал. После допроса он объявил, что Кириллу разрешена баня и передача белья с воли и что если он желает читать, то может получить Евангелие.
Кирилл повторял затем не раз каждое слово жандарма, вдумываясь во все скупые оттенки вопросов и уверяя себя, что - нет, тайна не может быть раскрыта, если он будет держаться за свой становой якорь отрицания. Он с нараставшим нетерпением ожидал нового допроса - ему казалось, решающего. Но недели проходили одна за другой, в его камеру никто не являлся, кроме стражника, скучно и бессловесно доставлявшего хлеб, кипяток, похлебку.
Если бы с той бледной полоской света, которая сострадательно падала через оконце, надломив свою живую силу в железном кошеле, - если бы с ней проник в камеру взгляд человека, он увидел бы мальчика с тонкой шеей, вылезшей из широкого сплющенного ворота рубахи. Мальчик был неподпоясан, остроплеч. Размеренно, как животное, он качался из угла в угол своей клетки или, стоя посредине ее, разводил над головой руки ровными, но из-за худобы лишенными эластичности движениями. Отросшие волосы его потемнели, прямее очертив лоб, но брови поднялись над переносицей, будто отражая изгибом своим непреходящее удивление. Лицо приобрело цвет сырого картофеля, веснушки бесследно исчезли, и щеки стали дряблы. Усилилась желтизна глаз, но они не потеплели, а сделались угольными и сухими. Сам Кирилл замечал только одно, как неприятно шелушатся губы, да видел свою худобу, - надо было изощряться, чтобы не свалилась одежда.
Наконец состоялся допрос. Это был семьдесят первый день заключения.
Кирилла провели двором в неказистый дом канцелярии начальника тюрьмы. От обилия света у него шумело в голове, и хотя надо было идти прямо, его все тянуло сделать поворот то вправо, то влево.
В маленькой комнате, с решетками на двери и окне, он остался один на один с Полотенцевым, который всмотрелся в его лицо сочувственно-строго.
- Ну-с, вот, юноша Извеков. Ваше дело разъясняется. Матушка ваша хлопочет у прокурора о смягчении для вас меры пресечения по состоянию здоровья. Вид у вас действительно болезненный. Вы понимаете, что значит мера пресечения? Нет? Ну, вон вы каких вещей не знаете. А вознамерились чуть ли не царства потрясти, а? Что ж, посмотрим, если медицински подтвердится, что вы больны... Вы прежде болели чем-нибудь?
- Нет.
- А матушка ваша объясняет, что вы страдали золотухой.
- Может быть, в детстве, - сказал Кирилл.
- Ах, в детстве! Ну, это не так далеко, гм... Не так далеко, говорю я, а? Глазами будто бы вы страдали, утверждает ваша матушка. Верно?
- Глаза как-то болели.
- От цинкового отравления, кажется, да?
- Это неправильный диагноз.
- Ах, неправильный диагноз! Однако вы лечились. И помогло. Значит, не такая уж роковая врачебная ошибка, а?
Кирилл молчал. Его отделял от Полотенцева узкий стол с казенными письменными украшениями дешевенького мрамора. Из бронзового стакана выглядывали остро отточенные карандаши. Кирилл вынул карандаш в разноцветной оправе - давно он не ощущал в пальцах прелести этой повседневной простой вещи.
- К тому же вы сами толковали доктору об обработке цинковых деталей, что ли? В истории болезни что-то в этом духе записано. Не припомните, что это за детали? Не типографский ли шрифт случайно?..
- Что же тут общего? - чуть улыбнулся Кирилл.
- Я ведь технически неграмотный, - тоже улыбнулся подполковник. - А вам - карты в руки. Потому и спрашиваю, о каких это вы деталях говорили доктору?
- Не помню. Это было давно.
- В детстве, да? Еще когда вы играли с товарищами в игрушки, да? Был у вас такой приятель в классе - Рудербах. Не скажете, в какие вы играли с ним игрушки?
Кирилл покручивал в пальцах карандаш, не отрывая взгляда от блестевших радуг его полированной поверхности.
- Ну, хорошо, я сам скажу за вас, чем вы занимались с товарищем Рудербахом, - проговорил подполковник в видом раздраженного величия. - Вы ходили в типографию, принадлежавшую его отцу, и он вас втихомолку обучал набору. Нам все известно. Рудербах арестован и все рассказал. Запираться нет смысла. Будет только хуже. Зачем вам понадобилось учиться набору?
Кирилл передернул плечами.
- В классе как-то решили выпустить ученические рефераты. Думали сначала - на гектографе. А потом Рудербах говорит, если мы сами наберем, то можно напечатать типографски. Но затея с рефератами не состоялась.
- А что же состоялось? - не спеша спросил Полотенцев.
Он поправил очки, словно лучше нацеливаясь на Кирилла и с изяществом, похожим на дамское, развязывая бантик коленкоровой папки. Он распахнул крышку, откинул ноготками один за другим легкие картонные клапаны.
- Состоялось вот что, да?
Вынув из папки отобранные при обыске у Извекова прокламации, он пододвинул их к нему.
- Узнаете?
- Это - которые я нашел на улице, - сказал Кирилл, вчитываясь в текст листовки.
- Мы поговорим особо, где вы их нашли. Пока вашим признанием устанавливается, что вы учились наборному делу в типографии Рудербаха.
- Я не учился.
- На основании фактов и вашего признания устанавливается, что, занимаясь набором, вы заразили, по неопытности, глаза цинковой пылью.
- Я этого не говорил.
- Остается ответить на вопрос, - непоколебимо продолжал Полотенцев, как случилось, что заболели вы больше года спустя после обучения наборному делу. Очевидно, вы имели дело со шрифтом где-то помимо типографии Рудербаха. И это с безусловностью выясняется нижеследующим образом.
Полотенцев аккуратно положил рядом с листовками страничный оттиск типографского набора.
- Сравните этот шрифт со шрифтом прокламаций.
- Я не эксперт, - сказал Кирилл, - и вообще все это меня не касается.
- Вы не эксперт. Согласен. Да вашей экспертизы и не требуется. Специалистами уже установлено, что прокламации напечатаны с того же набора, с какого сделан оттиск. А этот оттиск сделан...
Полотенцев медлительно убрал в папку листовки, завязал изящно бантики и опять поправил очки, нацеливая фокус на Кирилла.
- Оттиск сделан с набора подпольной типографии Рагозина, - сказал он тихо.
Кирилл выронил карандаш и нагнулся поднять. Карандаш закатился под стол. Полотенцев терпеливо наблюдал, как, опустившись на колено, Кирилл шарил под столом, как поднялся, сел на место, воткнул карандаш в стакан острием вниз, заложил руки в карманы.
- Ответьте, - спросил Полотенцев после молчания по-прежнему тихо, ответьте, по каким оригиналам набирали вы прокламации у Рагозина?
- Я не понимаю ваших вопросов, - сказал Кирилл. - Я никогда не набирал и набирать не умею. А кто такой Рагозин - не знаю.
Полотенцев глядел ему в глаза. Потом он медленно потянулся через стол и вынул из стакана карандаш, который до того вертел в пальцах Кирилл. Графит был обломан.
- Сломался карандашик? - произнес Полотенцев, прищуриваясь.
- Да, извините, я уронил...
- Покажи-ка руку! - крикнул подполковник.
Кирилл вытянул руку из кармана.
- Нет, нет, другую! Вы подняли карандаш правой рукой!
Полотенцев вскочил и обежал вокруг стола. Дернув к себе руку Кирилла, он пристально рассмотрел его пальцы. На указательном и большом темнели блестящие следы размазанной графитной крошки.
- Ты отломил кончик графита. Ты спрятал его в карман. Давай его сюда! Не то я заставлю содрать с тебя шкуру, мальчишка! Встать! Встать! - кричал Полотенцев. - Вывернуть карманы, живо!
Он сам засунул пятерню в карманы Кирилла, вывернул и вытряс их, ожесточенно хлопая ладонями по его ляжкам. Пот проступил у него на выбритом темени, очки сползли. Точно возмещая свою длительную сдержанность, он дергался всем телом, выталкивая из себя рвущиеся, как пальба, вскрики:
- Ты вздумал дать о себе знать на волю? Вздумал нас перехитрить? Тюрьму не перехитришь! Тюрьма не таких обламывала молокососов! Нашелся титан! От горшка два вершка. Мало тебя, видно, драли. Ну, так здесь обкатают. Запоешь! Затанцуешь!..
Кирилл стоял, не шевелясь, с крепко прихваченной зубами побелевшей нижней губой. Голова его наклонилась вбок, точно он слушал едва внятный звук, как охотник, ожидающий пролета отдаленной птицы. Чуть приподнимался на груди расстегнутый широкий воротник рубашки, да изредка слабо вздрагивали пальцы опущенных рук.
Оборвав крик, подполковник вернулся на свое кресло и закурил папиросу. Несколько минут длилась пауза. За окном копали землю, слышно было, как, посвистывая, врезываются заступы в почву и со вздохом падают тяжелые комья. Чей-то подпилок тоскливо оттачивал железо.
- Вот что, Извеков, - голосом обремененного земной тщетой человека сказал Полотенцев. - Вам дадут бумагу, и вы изложите письменно свои показания о Рагозине и вашем с ним участии в подпольной организации. Чистосердечное сознание облегчит вашу участь.
- Я не знаю никакого Рагозина, никакой организации...
- Ну, стоп, стоп! - оборвал Полотенцев.
Бросившись к двери, он приказал через решетку стражнику позвать помощника начальника тюрьмы. Он молча пофыркивал дымком и сновал около двери, пока не явился необыкновенный по поджарости, словно провяленный на солнце, веснушчатый человек в выцветшей форме тюремщика, с шашкой на боку, казавшейся чересчур кургузой для его роста.
- У молодого человека распух язык, - проговорил Полотенцев, не оборачиваясь к Кириллу, а только поведя в его сторону оттопыренным мизинцем с длинным ногтем. - Надо полечить... В карцер! - вдруг тоненько, почти фистулой крикнул он и уставился на Кирилла неяркими, словно задымленными глазами в желтых ободках ресниц.
Приподняв шашку, тюремщик показал ею на дверь и двинулся по пятам за Кириллом.
Когда Кирилл перешагнул через порог своего нового обиталища, у него стало саднить в горле, будто он проглотил что-то острое. В совершенном мраке он нащупал стену и сполз по ней на пол. Удивительно отчетливо увидел он свою камеру - с железным кошелем на высоком оконце, откуда лился бледный милый свет дня и где гудели ветры, принося так много жизни, - и камера почудилась ему навсегда утраченным обетованьем.
24
Мысль искать влиятельной поддержки в хлопотах о сыне не оставляла Веру Никандровну никогда. Но едва эта мысль зародилась - в утро после ареста Кирилла, - как Вера Никандровна увидела, что жила в совершенном одиночестве: некуда было идти, некого просить, Кирилл заполнял собою все сознание, и пока он был с ней, она не подозревала, что в целом городе, в целом мире у нее нет человека, к которому она могла бы обратиться в нужде. Ей показалось, что ее бросили в воду и отвернулись от нее. Она ухватилась за мелькнувшую надежду найти помощь у Цветухина или Пастухова. И странно, надумав и разжигая эту надежду, Вера Никандровна была почти уверена, что от призрачного плана не останется следа, как только будет сделана попытка его осуществить; ожидание улетучится, и его нечем будет заменить. Боязнь потерять надежду стала сильнее самой надежды.
- Как ты думаешь, он отзовется? - раздумчиво спрашивала Вера Никандровна Лизу, держа ее под руку, когда они шли к Цветухину.
- Мне кажется, он чуткий, - отвечала Лиза.
- Я тоже почему-то думаю, - говорила Вера Никандровна неуверенно.
Решительность, с какой она вышла из дому, увлекая за собой Лизу, все больше исчезала, чем ближе они подходили к цели.
Цветухин жил недалеко от Липок, в гостинице, одноэтажные беленькие корпуса которой непринужденно размещались на дворе с газонами и асфальтовыми дорожками. Рядом высилось возвершенное причудливыми колпаками крыши здание музыкального училища, откуда несся беззлобный спор инструментов, шутливо подзадоривавших военный оркестр Липок. В отличие от больших гостиниц, здесь селились люди, склонные к оседлости, и жилось тут отдохновенно-приятно.
В то время как Извекова и Лиза проходили по двору гостиницы аллейкой тонкоствольных деревцов, они услышали выхоленный голос:
- Не меня ли вы разыскиваете?
Лиза остановилась. Через открытое окно глядел на нее сияющий Цветухин. На нем была подкрахмаленная рубашка с откладным воротником того покроя, какой модниками Липок назывался "Робеспьер", и в белизне воротника он казался смуглее обычного. В поднятой и отодвинутой руке он держал раскрытую книгу, приветливо помахивая ею.
- Угадал, правда? Ну, пожалуйста, заходите, я вас встречу.
Приход их доставил Цветухину искреннее удовольствие. Его речи, улыбки, любезности были располагающе мягки. Он решил непременно попотчевать гостей мороженым и, хотя они наперебой отказывались, послал коридорного в Липки, дав ему фарфоровую супную миску и написав на бумажке, какие сорта надо взять.
- Но ведь мы к вам по делу, по важному делу, - говорила, волнуясь, Вера Никандровна.
- И совсем ненадолго, - вторила Лиза, - на несколько минут.
- Пожалуйста, не оправдывайтесь и не извиняйтесь, - отвечал Цветухин, - я, видите, чем занимался? Стихами! И просто погиб бы от скуки, если бы вы не пришли. Вы спасли меня, честное слово!
- Но я боюсь, наше дело покажется вам слишком... что вы заскучаете еще больше, - продолжала Извекова нетерпеливо и в то же время робко.
- Что вы! - восклицал Егор Павлович с растроганным изумлением, будто по самой природе своей готов был делать для ближних все, что они пожелают. - Да я уже догадываюсь: вы, наверно, что-нибудь узнали о вашем сыне, да? Ну, как с ним обстоит, как?
- Право, - сказала Вера Никандровна очень тихо, и глаза ее засветились, - вы прямо заглянули в мои мысли. О чем же я могу еще думать? К несчастью, до сего дня нет никакого движения в деле. И я даже не знаю, есть ли какое дело! То есть я убеждена, что нет!
- Конечно, конечно! - горячо согласился Цветухин.
- И вы понимаете, в каком положении Кирилл? За что его держат? Неужели, если у мальчика нашли какие-то бумажки, которые попали к нему бог знает как, неужели его надо держать без конца в таких условиях?
- А он, что же, - спросил Цветухин, - неужели содержится в тюрьме? Я хочу сказать - без перемен?
- Ну, в этом ведь все дело! Тянут, тянут со следствием, точно это бог знает что за преступление!
- Черт знает! - сказал Цветухин, глядя на Лизу с выражением потрясенного сочувствия.
- Действительно, - чуть слышно проговорила Лиза и несмело дернула плечами.
- И вы знаете, - продолжала Извекова, - равнодушие чиновников может прямо свести с ума. Шестая неделя, как я подала прошение прокурору, и до сих пор один ответ: приходите в понедельник.
- О чем прошение? - старался вникнуть Цветухин.
- Я хочу взять Кирилла на поруки.
- А, да, конечно! - одобрил Егор Павлович и добавил: - У чиновников, увы, мало что переменилось с гоголевских времен. Помните? Хлестаков спрашивает Растаковского: "А как давно вы подавали просьбу?" А тот в ответ: "Да если сказать правду, не так и давно, - в 1801 году; да вот уж тридцать лет нет никакой резолюции".
Цветухин произнес это по-актерски, на два голоса, и улыбнулся от удовольствия, что хорошо получилось. Лиза тоже улыбнулась и опустила глаза, чтобы не видеть его лица и не рассмеяться. Однако Вера Никандровна молчала, и, уловив ее грустную укоризну, Егор Павлович сказал торопливо:
- Я думаю, его должны выпустить на поруки.