Есть у меня дореволюционная фотография: на крыльце какой–то дачи стоит дед Анатолий, совсем непохожий на деда. Элегантный, высокий, то ли бритоголовый, то ли рано полысевший, усатый. Рядом его жена – моя бабушка. С высоко поднятыми волосами, в длинном платье с бантом. Словом, господа!
Все это великолепие кончилось в августе 1914 года в день начала Первой мировой войны.
(Как странно, что я, оказывается, пишу эти строки как раз в августе 1998 года! Сижу в тенистом углу терраски за круглым пластиковым столом, в центре которого латинскими буквами выведено – «сиеста». Оглушительно трещат цикады в ветвях мощных сосен. За соснами – Средиземное море, где твоя мама сейчас купает тебя с помощью синего надувного круга).
Итак, возвращаемся на восемьдесят четыре года, почти на век назад – в август четырнадцатого. Какой–то компаньон приглашает дедушку обсудить последние новости в екатеринославском кафе. Там он подсыпал ему в чашечку с кофе стрихнин – смертельный яд.
Анатолия Иоффе живым до больницы не довезли. То ли извозчик был плохой, то ли яд слишком сильный.
Сразу же после похорон обнаружилось – семья полностью разорена. Шахта, завод, алмазные копи, доходные дома – все пошло в уплату гигантских парижских, тщательно скрывавшихся долгов, тому самому компаньону. Запутанная история.
Бабушка и трое детей остались без средств. Из милости им была оставлена небольшая, подслеповатая квартира. В ней мне довелось побывать.
Изо всех сил стараюсь писать просто, не давать воли воображению. А как порой хочется!
Так и вижу эти столики кафе почему–то под зонтиками на улице, залитой утренним солнцем, дедушкину машину «рено», припаркованную рядом в тени каштана. Он сам её водил? Или был шофёр? А может быть, он пришёл на место своей казни пешком, фланируя с тросточкой?
Нет, на фантазию, на беллетристику не имею права. Здесь, в этом повествовании, особенно. Так же, как и на оценку поступков, событий…
Это право читателя. Твоё право.
Не хочу ничего навязывать. Защищать первого дедушку (бедного) и осуждать второго (богатого), безусловно, не верившего в Бога.
Хотя, кто знает?…
Жаль, что не могу с ними встретиться, кое о чём спросить. Познакомить с тобой. Вот было бы здорово, да?
О предках твоей мамы ни ей, ни тем более мне, ничего толком не известно. Мама Марина Мень твёрдо знает лишь одно: они произошли из того местечка на Украине, которое называется Чернобыль. Оттуда же происходят и предки отца Александра Меня.
В 1934 году по дороге из Крыма в Москву, свернув с прямого пути, через узловую станцию Синельниково, мама завезла меня, четырёхлетнего, познакомиться с бабушкой.
Я её испугался.
Сохранилось маленькое фото: огрузлая старуха в очках сидит на балконе, и рядом, с какой–то игрушкой в руках, я, причёсанный, прилизанный.
Помню тенистую затхлость квартиры, тяжёлые, пахнущие пылью шторы, нелепый буфет, занимающий половину комнаты, ширму, за которой я спал, шаткую бамбуковую этажерку.
Помню тяжеловесную люстру в столовой, на которой, как выяснилось, грабители петлюровцы однажды захотели для развлечения повесить маминого братика Митю. Уже и поставили на стол мальчика, и петлю стали через его голову продевать, как вдруг в открытых окнах послышалась трескотня пулемётов. В Екатеринослав ворвались на тачанках то ли «зелёные», то ли махновцы, то ли красные.
Наверняка, я узнал обо всём этом гораздо позже. И не от бабушки, а от мамы, но почему–то очень хорошо помню зловещую люстру с цепями и толстыми, гранёными плафонами.
Бабушка постоянно отирала слёзы крохотным платочком, то и дело напоминала, что если бы не рыжий дворник Фима, ставший известным в городе большевиком, семья не смогла бы выжить, была бы выброшена на улицу. Смутно помню, или это кажется, что она упоминала о некоем благодеянии, оказанным до революции этому дворнику покойным мужем.
Дворника Фиму я не увидел. О судьбе его не ведаю. Боюсь, ничего хорошего его не ждало.
Тогда бабушка подарила нам чудесную фотографию 1917 года. Моя будущая мама Белла Анатольевна Иоффе, совсем молоденькая. Сидит с другими девочками на запряженных дрожках – едут зимой в гимназию. Что–то в тебе проглядывает от той пятнадцатилетней гимназистки, зябко закутавшейся в пальтецо с поднятым воротником и прильнувшей к подружкам.
Так или иначе, несмотря на безотцовщину и бедность, гимназию окончили все трое – две сестры и брат Митя. Благодаря тому, что бабушка преподавала девочкам из более обеспеченных семей вышивание.
Наступила Советская власть. И было постановлено – детей буржуев в высшие учебные заведения не принимать.
Здесь я хочу поделиться с тобой одним воспоминанием.
В молодости меня угнетали люди, которые ни к чему не стремятся. Существуют, как растения, вегетируют.
Однажды, лет в шестнадцать, я со свойственной юности беспощадностью спросил сослуживца отца, рано постаревшего, больного человека, тянувшего на своих плечах большое семейство:
— Что особенного сделали вы за свою жизнь?
Ответил он гениально. Без горечи, даже весело:
— Мы жили!
И мать моей мамы – твоя прабабушка, просто жила, хотя бы для того, чтобы родить и воспитать трёх детей, быть участницей нелёгкой эстафеты Человечества, стремящегося из прошлого в неведомое нам будущее. Которое таится теперь и в тебе, как цветок в бутоне.
Полчаса назад ты с мамой Мариной вернулась после барахтанья в море. Как всегда, ворвалась сюда на терраску, полезла ко мне на колени, стала теребить бумаги, хвататься за авторучку. Ещё мокрая, солёненькая. От головы пахнет солнцем.
Я–то прихожу на море рано. На самом восходе. Врачи твердят, что пребывание на солнце, да ещё южном, для меня крайне опасно. Вдобавок ко всем бедам, три года назад обнаружено, пусть не злокачественное, но онкологическое заболевание крови – множественная миелома. Вот так, доченька… Правда, те же врачи говорят, что если лечиться и беречься, можно протянуть десятки лет. Слава Богу, болезнь не наследуется детьми…
Ещё нет семи утра, а я уже плыву совершенно один в заливе. Плаваю далеко, наслаждаясь волей. Приустав, лежу на спине, покачиваемый штилем, молюсь о ещё спящих в бунгало моих девочках – тебе и маме Марине. Молю Бога, чтобы подольше оставил с вами. Благодарю за всё, что со мной происходит. За эту синь моря, за эти горы вдали, откуда чуть ли не прямо из Израиля поднимается непривычный, какой–то плазменный диск огромного светила.
Значит, пора уходить. Прощай, море. До вечера.
Тебе тоже нельзя быть на дневном солнце. Поэтому, пока я пишу здесь на терраске, ты тоже успеваешь поплескаться с мамой в утреннем море, вернуться позавтракать.
Представь себе, я рад тому, что ты мешаешь мне работать, в то время как мама моет для тебя под струёй умывальника большую синюю сливу.
Точно такие же сливы, наверное, вкушал святитель Николай, который жил совсем недалеко, в нескольких десятках километров отсюда – в греческих Мирах Ликийских. Теперь они называются как–то иначе. По–турецки.
Мама моя не любила вспоминать о том, как после гимназии ей, её брату и сестре пришлось работать. По–моему, брат трудился в хлебопекарне, сестра – у какой–то швеи, мама – в мастерской, где делали пуговицы.
Представь себе, что, видя тебя, ни в чём не виноватую, голодную, униженную, кто–то показывает пальцем и злорадно говорит: «Так им и надо, этим буржуйским отродьям. Хоть бы совсем сдохли!».
Иначе обстояло дело с моим будущим отцом. Ведь он был из бедняков! Во времена царизма прятал на чердаке под слоем голубиного помёта листовки большевиков. Сам распространял их. После революции стал членом большевистской партии. Переехал в Харьков, поступил учиться на рабфак, готовивший мастеров–текстильщиков.
Кажется, пока ничего не предвещает их встречи. А значит, пока что я и ты, именно я и ты невозможны в будущем.
…Не знаю, почему мама моя мечтала стать врачом. Детским. Педиатром. Несколько раз осмеливалась подать документы в Днепропетровский медицинский институт. Документы регулярно возвращали с пометкой на заявлении – «деклассированный элемент». Не человек.
И вот, надо же! Один из профессоров института – Руднев заходит в приёмную комиссию как раз в тот момент, когда там получает назад документы грустная большеглазая девушка.
Существует в полной сохранности большая коричневатая фотография на картоне, где этот пожилой, славный человек сидит в окружении почему–то очень серьёзных первокурсниц. Тут и спасённая им от унижений моя мама, похожая на ангела.
Тем временем мой будущий отец, окончив рабфак, попадает по призыву в Красную Армию и направляется в Москву, работать в отделе Реввоенсовета, который ведает снабжением шинелями. Позже он поступает учиться в текстильный институт. Таким образом, судьба как будто относит его ещё дальше от моей будущей мамы.
Взволнуешься, как представишь себе, глядя отсюда, из теперешнего настоящего, что в то время невидимая сила, непрестанно сохраняющая и движущая жизнь на Земле, исподволь таинственно подбирала определённые пары для того, чтобы появилось новое поколение людей.
Моё поколение.
Надеюсь, не только тебе, доченька, доведётся читать эти страницы. Надеюсь, их прочтут и те, кто пришёл на землю одновременно со мной, хотя нас остаётся всё меньше и меньше… Тогда, в конце двадцатых годов, из, казалось бы, слепого броуновского перемещения юных мужчин и женщин возникают зачатки нынешних семей.
Не помню у кого, кажется у какого–то учёного, я однажды прочитал, что все люди на нашей планете знакомы между собой через одного человека. Сначала это сложно себе представить. Но ты подумай, когда подрастёшь.
Вся наша с тобой история могла запнуться.
То ли в зиму с 1926 на 27 год, то ли в следующую, чуть не произошло ужасное событие.
После окончания медицинского института маму направили работать в украинское село под названием Селидовка. Где оно находится, не знаю. Кроме неё и малограмотного старика–фельдшера на всю округу других медицинских работников не было. Мама жила в хате, являвшейся одновременно медпунктом. Свою комнатку она попыталась украсить и утеплить летним узорчатым одеялом, укрепив его на холодной, промерзающей стене против печки. Я потому пишу об этом так уверенно, что есть фотография, где мама стоит на фоне этого заменителя ковра, молодая, усталая.
Она работала порой круглые сутки. Лечить приходилось чуть не от всех болезней, принимать роды. Лишь в случаях необходимости серьёзного хирургического вмешательства больного отправляли на телеге в город.
Однажды зимней ночью, фельдшер, дежуривший в медпункте, разбудил маму. Выяснилось: сквозь вьюгу пробилась старая бабка, говорит – внук задыхается, помирает, весь горячий.
Мама быстро собралась, надела тулуп, укуталась в платок, взяла саквояжик с медицинскими инструментами.
До села, где умирал ребёнок, было всего что–то около пятнадцати вёрст, но лошадь, которой правил сидевший на передке низких розвальней старик–фельдшер, сбилась с дороги. Прошёл час–другой.
За зыбкой стеной валящего в ночи снега ничего не было видно. Мама и бабушка ребёнка начали замерзать. И тут по обе стороны саней замелькали тени. Лошадь понесла.
— Волки! Стая! – закричал фельдшер, раздавая кнутом удары направо и налево. – Сохрани нас крестная сила!
Мама не могла вспомнить, сколько продолжалось это нападение обезумевших от голода хищников, но она хорошо помнила тот момент, когда один из волков чуть не вспрыгнул в сани, успев вонзить зубы ей в ногу чуть выше колена. Глубокий шрам остался на всю жизнь.
Их (и нас с тобой) спасла лошадь. Она всё–таки нашла дорогу, которая привела их прямо к плетню на окраине деревни. Слыша вой волков, с ружьём наготове ждал батька умирающего мальчика.
Это оказалась дифтерия.
Кое–как обработав свою рану и наложив повязку, мама, снова рискуя жизнью, через трубочку отсосала из бронхов мальчика какие–то дифтерийные пленки, и к утру ребёнок был спасён.
Судьба соединит их в 1929 году. То ли в июне, то ли в июле.
Профсоюз текстильной фабрики «Шерсть–сукно» выдает молодому специалисту путёвку в дом отдыха в Гагры. Туда же в то время приезжает молодая докторша. Оба до тех пор ни разу не отдыхали, никогда не видели моря.
Как они познакомились, почему так стремительно развивался их роман, об этом ни папа, ни мама никогда не рассказывали. Из Гагр отец увёз маму к себе, в Москву.
19 мая 1930 года в старинном, окрашенном в голубую краску здании роддома на Маросейке я имел честь появиться на свет.
Самое удивительное, что через 67 лет (шестьдесят семь!) в том же самом, до сих пор окрашенном голубой краской роддоме, появляешься ты.
Эту ночь меня, как обычно, с тех пор, как ты родилась, мучила бессонница. По ночам очень часто не дают спать самые чёрные мысли. Побаливало сердце, я лежал, ворочался, искал для него удобное положение и думал о том, что наверняка не увижу тебя идущей в школу, что, если помру в ближайшие год–два, ты даже не запомнишь меня, как мы с тобой играли, как я рассказывал тебе сказки, как вместе жили вот тут, в Турции.
Чтобы не разбудить тебя и Марину, я в конце концов встал, прихватил в тумбочке таблетку от давления. Теперь из тридцати таблеток в коробочке осталось восемнадцать.
Осторожно прокрался в темноте к умывальнику. Запил таблетку водой из–под крана, проходя назад, присмотрелся. Ты спишь на широкой полутораспальной кровати рядом с матерью. Спишь, безмятежно раскинув ручки. Словно находишься в полёте.
Мимо своей раскладушки, мимо тумбочки, прихватив спортивные брюки и футболку, прохожу на терраску.
Поразительно, что над ветвями высоких корабельных сосен не видно звёзд. При полном отсутствии облачности. Планеты я видел. Венеру и, кажется, Марс. Предположим, у меня стало плохое зрение. Но Марина, которая по моей просьбе несколько раз созерцала ночное небо, вообще не углядела ничего, кроме турецкой, лежащей на спинке луны.
Надеваю одежду. Так темно, что невозможно писать, работать. Если зажгу свет, разбужу вас в комнате. Досадно.
Неуклюже перелезаю через перила терраски и сваливаюсь на толстый, чуть пружинящий слой сосновых игл. Хорошо! До чего же хорошо лежать на земле, хранящей тепло вчерашнего дня. Цикады молчат. Зато поют свою ночную песню сверчки.
Земля, как давно, десятки лет, не обнимал я тебя…
Прощебетала спросонья какая–то птичка.
Вглядываюсь в циферблат наручных часов – начало пятого. Сейчас здесь светает в шестом часу. Таблетка, видимо, подействовала. Сердце не болит. Что толку возвращаться в постель? Ненароком разбужу своих девочек. Мама твоя для меня – тоже девочка. Тридцати семи лет. Очень ранимая, отважная. Не побоялась выйти за меня замуж. Обожаю. Особенно когда в свободную минуту поёт тебе песенки… Только всё меньше остается у неё свободного времени. В Москве каждое утро в семь тридцать уходит на работу. Дома больной муж, крохотный ребенок… Марина не ропщет. Она – настоящая, а это – большая редкость.
Будешь читать эти строки, поймёшь, о чём думал, что чувствовал твой отец, когда, тяжело поднявшись с земли, брёл в темноте среди сосен к спящему морю.
Всё, что я больше всего люблю – ты, мама Марина, сосны и, наконец, море – всё это собралось здесь вместе. Словно для прощанья. Большинство людей уходит из жизни при совсем других, ужасающих обстоятельствах. Порой не на чем остановить последний взгляд, кроме дула автомата или равнодушных глаз неудачливого реаниматора…
Видишь, какой я нытик.
Хоть мне и повезло, всё же чувствую особую горечь: слишком поздно всё это далось, слишком поздно. И ненадолго.
…Осторожно схожу по лесенке без перил. И вот я на пляже. В темноте смутно белеют аккуратно расставленные во всю его длину лежаки под зонтиками. Ногу уже сводит судорога. Нахожу в себе силы доковылять до самой воды, плюхаюсь на край лежака. И только теперь замечаю – три лежака поодаль заняты. На них спят какие–то парни в спортивных костюмах, кроссовках со стоптанными подошвами.
Пока сижу, давая роздых ногам, соображаю, что не взял с собой плавки.
Кроме спящих подозрительных бродяг никого вокруг нет. Раздеваюсь догола. Отдаю себя тёплому объятию Средиземного моря. Не взбаламученная купальщиками утренняя вода настолько прозрачна, что даже сейчас, когда ещё не взошло солнце, даже с моим слабым зрением видны зеленовато–белые камешки на дне, промелькнувшая стайка рыбёшек.
Работая руками и ногами, вздымая фонтаны брызг, уплываю от берега, порой оглядываюсь, и всё больше и больше во всей красе открывается волнистая линия гор, разгорающийся над ними розовый ореол.
Как краток путь от отчаяния к радости! Сейчас мне лет семнадцать. И ноги не болят, и глаза видят всё самое главное: показавшийся из–за гор краешек солнца, ослепительно засверкавшую гладь моря.
Далеко впереди, куда–то на юг, в сторону Египта, плывёт большая двухмачтовая яхта. Мне не завидно. Мне и так хорошо, лучше не бывает на этой, покрытой морями и океанами планете!
Глаза щиплет от солёной воды, в горле першит от соли. Ничего! В столовой на шведском столе будет, как обычно, возвышаться среди прочей снеди гора арбузных ломтей!
Солнце уже поднялось. Пора возвращаться. Но вместо того, чтобы повернуть к берегу, переворачиваюсь на спину и, снова вздымая фонтаны брызг, плыву на восток, навстречу солнцу.