— Пожалуй. Но с селом и подавно не сладить…
— Как помню вас, вы ни разу не сердились.
— А зачем сердиться?
— Разыгрываете святого, а село смеется…
— Никогда не разыгрывал!
— Мне стыдно, что вы дедушкин брат.
— Знаю… Но даже если бы я не батрачил у Негарэ, думаешь, тебя считали бы важной птицей?
— И как вы это все терпите?
— Ты многого еще не понимаешь…
— Сколько помню, все время батрачите…
— И не коплю добра…
— Нет, вы правду скажите!
— О добре-то?
— Обо всем.
— Длинная история. А смысл в ней короткий. Но молодость нетерпелива…
— Зачем вы за мной пришли?
— Обещал человеку.
— Зачем обещали?
— Попросил.
— Пришли пожалеть меня!
— Нет. Если бы знал, что могу уберечь тебя от того, от чего сам не уберегся, тогда бы пожалел…
Дед Петраке отвел неожиданно повлажневшие глаза. Насколько дедушка крут, настолько кроток его брат Петраке. Добрый, мягкосердечный, он может пустить слезу, даже когда петухи дерутся!
Чтобы больше не пререкаться, дед Петраке подхватил мешок и через межи направился к делянке Негарэ. Он то и дело наклонялся, вырывая сорняки полегшую крапиву, свиное ухо, горечавку и корм для свиней, что-то бормотал, но я не мог расслышать. Деда Петраке с трудом слышно и вблизи, а уж тем более издалека. Рассказывал дед Петраке, что потерял голос на первой империалистической. Напился из траншеи воды, отравленной газами, валялся в лазаретах, но и после лечения голос остался сиплым и глухим.
Пытаюсь представить, как выглядел дед Петраке в молодости. Я видел его карточку, присланную с фронта: высокий, красивый, статный. Не зря запасницы, как тогда называли солдаток, провожали его с песней:
Вернулся он из окопов живой и непокалеченный: уволили в запас! Ирина за это время успела выйти замуж за Георге Негарэ и проводить мужа на фронт. Певала теперь песни с другими солдатками, а после посиделок проливала слезы: выпало их на ее долю немало. После года войны без вести пропал Иринин муж. Когда война кончилась, выяснилось, что Георге жив. Находится в плену. Но длинна дорога с чужбины. Миновало четыре года, пока вернулся с неметчины.
Неизвестно, кто сделал первый шаг… То ли Ирина, чье хозяйство нуждалось в мужской руке, то ли безропотно любящий Петраке, способный все простить.
Дедушка говорил, что Ирина держит его на привязи, как теленка, у своей юбки.
— Ну и дурак!.. Прибрала она тебя к рукам. Не успел еще муж надеть военную форму, баба смекнула, что к чему… Коровья ты образина! Ишь, опять снюхалась… А ты, балда непроходимый…
Петраке молчал. Не поднимал склоненной головы. Не вступал в пререкания.
— Ну, скажи хоть что-нибудь! А то сердце мое шипит, как на сковородке… Скажи, не глиняный же ты… Глупец, коровья образина… Вот-вот запрыгаю от ярости… Ну!
Дедушкин гнев не оказывал на Петраке ни малейшего воздействия.
— Погоди, Петраке! Даже псам не за что будет тебя ухватить. Докатишься… как все дураки-однолюбы. Вот попомни мои слова…
Однажды дедушка даже побил Петраке, пытаясь отвадить его от Ирины.
Случилось это примерно в такую же пору, как сейчас, когда кукуруза вымахала выше человеческого роста. Дедушка косил траву на лугу, где паслись сейчас мои кони. Около полудня вдруг услышал крик и визг женщин и еле слышный, сиплый, как шипенье гусака, голос Петраке. Дедушка побежал взглянуть, что там стряслось. И… хоть стой, хоть падай: целая орава голых, в чем мать родила, запасниц гналась за Петраке. А тот улепетывал, сверкая пятками, и повторял только: «Не подходи, не то сапой зарублю!»
Поныне любит рассказывать дедушка, как он вызволил из беды Петраке и принял «огонь» на себя. Бабы были в такой ярости, что дедушке пришлось прямо в одежде спасаться в озере. А потом долго слушать, как они поют:
— Песня — это еще полбеды. А вот когда угрожать стали!
— Погоди у нас, вот только выйди на берег, мы тебе загнем салазки, кричала сноха его приятеля Андрея. Хороша бабенка, ничего не скажешь!
Другая молодка — груди, что две тыквы, — барахтаясь в воде, орала басом:
— Давайте, бабоньки, поймаем его да извозим в коровьих блинах! Пусть помнит, старый хрыч…
А до того, несколько месяцев назад, свекор Негарихи жаловался дедушке: «Беда, Тоадер, баб стали подпускать к давильне… Как после этого выпить кружку вина? С души воротит… Дожили — бабы ногами давят… Тьфу!..»
Узнав такую новость, дедушка побежал к священнику: пусть прочитает в церкви проповедь. Как можно допустить такое!
Но священник не мог помочь. Забинтованный с головы до ног, лежал, не в силах выдавить из себя ни слова. Девчушка лет восьми, подпрыгивая на одной ножке, сказала:
— А ты не знаешь, что случилось с батюшкой?
— Что же, барышня?
— Пьяный возвращался из гостей и уснул в подводе… А там полно соломы… А у него цигарка… Обсмолился, как хрюшка.
— Господи… неужели?
— Да, так мама говорит…
Батюшка скорчился от боли, девочку как ветром сдуло. Дедушка понимающе осмотрел верх подводы, батюшку. Только и вымолвил:
— Понятное дело, батя. Хмель!..
Сейчас дедушка уже жалел, что учинил расправу над Петраке. Впрочем, взбучка была не бог весть какая — Петраке в полтора раза выше деда. Попробуй дотянись, если ключица у тебя вывихнута и больно поднять руку. Причесаться, осенить тебя крестным знамением или почесать, где чешется, и то трудно…
3
Опускались сумерки. Казалось, на дорогах скопилась вся пыль лета: вздымали ее и всадники, мчавшиеся наперегонки, и бежавшие вслед жеребята, звякавшие шейными колокольчиками, и возвращавшиеся в село стада.
Большое, как на току, облако пыли плыло по долине в перезвоне тронок и бубенцов, и от этого в душе моей возникала сладкая грусть. Я как бы прощался с солнцем, птицами, вольным ветром, с росой, благоуханием луговой травы и зреющей нивы.
Дед Петраке взвалил мешок с бурьяном на телегу, сам же сесть не захотел — не помню, чтобы он когда-нибудь ехал на подводе или верхом.
— И у скотины есть душа… А сказать не может, под силу ей тащить груз или нет. Спасибо, что мешок везет да десаги.
Я знал это, но однажды все-таки попытался усадить его с собой может, расскажет, что-нибудь про дом, где батрачит. Слова из него приходится вытаскивать клещами. Ты ему одно, а он опять свое — про посевы, погоду, урожай.
— А скажите, мош Петраке, Ирина хоть красива была в молодости?
Старик недоуменно смотрит на меня: с чего это я спрашиваю? Тяжелые веки опускаются на глаза.
— Каждый в молодости красив…
— А правда, что дети тетушки Ирины — от вас?
— Нет.
На этот раз он не сдержал досады. Но я не унимался. Давно собирался спросить его…
— А почему Негарэ говорит, что Вика — вся в вас?
— Шутит. Дурацкая шутка.
Дед Петраке забыл даже про мешок. Обогнал подводу. Я его окликнул:
— А знаете, что говорит дедушка?
Петраке не обернулся. Разумеется, он знал.
— Хитрит Негарэ! Специально для того, чтобы ты лучше батрачил. Ведь от этих шуток краснеешь-то ты, не Ирина… коровья образина! Да, говорит дедушка, ох и бесстыжие теперь пошли бабы!..
Нетрудно завести дедушку. Но трудно остановить. Особенно, когда вспоминает, как купались тогда в пруду голые женщины. Тут он бежит резво, как молодой, срывает несколько белых крупных цветов: стебли у них, как у укропа, а соцветия подобны раскрытому парашюту.
— Ну, где стыд?
Эти цветы у нас называют девичьим стыдом: посреди лепестков горит багрянцем красный кружок. Цветы растут через дорогу, за церковной оградой. Дедушка приносит букетик, показывает всем, как с каждым годом уменьшается алый кружок. И торжествующе притоптывает ногой:
— Ну, что я говорил? До войны еще было на что смотреть. А теперь где стыд? Видали, какая мода… Юбки выше колен. В церковь невозможно пойти… Только грехов наберешься.
Насчет Негарэ дедушка, по-моему, совершенно прав. Я сам не раз видел, как Георге толкал свою жену к деду Петраке, посмеивался:
— Я жрал брюкву за колючей проволокой у немцев… А вы голышом резвились в кукурузе. Ну и народ же! Пока вас узнаешь, много воды утечет. А когда узнаешь, не нужны уже…
Такие он произносил слова, не смущаясь ни детей, ни стариков, ни чужих людей.
Теперь, став дородной, пухлой, — руки у запястья будто ниточкой перетянуты, как у младенца, — тетушка Ирина сердится, услышав подобные попреки. Она ведь не только приумножила богатство семьи, но и слывет хорошей хозяйкой. У них взрослый сын, две дочки на выданье. Как и подобает зажиточной хозяйке, тетушка Ирина зачастила в монастыри: там службу справляют сразу несколько попов, а у нее грехов много… Каждый год весной или осенью — к ней приезжала мать-экономка Речульского монастыря за шерстью.
Но было время, руки тетушки Ирины от мозолей стали как кремень — хоть кресалом по ним бей. По воскресеньям не могла разогнуть скрюченные пальцы, привыкшие сжимать черенок мотыги. Тогда ее руки пахли молочной сывороткой, были черные от земли и, как земля, растрескавшиеся. Как она тогда любила-миловала Петраке, как смеялась в лицо мужу:
— Пусть шушукаются кумушки. От того, что я делала, в хозяйстве не убудет…
Въезжая на подводе в село, я думал: даже хорошо, что дед Петраке обиделся. Будет лишний повод заглянуть к Негарэ… Посмотрю, как там Митря… Принесу мешок бурьяна. Сдался мне этот бурьян да и сутулый болван с искривленной шеей!
Но, как сказано в моем гороскопе, воображение у меня живое… Достаточно дать ему толчок — и я забываю весь мир, забываю кусок хлеба, что держу в руке.
Так случилось и в тот воскресный день. Едва переступил порог нашего дома, обо всем забыл. К нам пришел Горя Фырнаке, односельчанин. У него много хорошей земли, садов и виноградников. Но странное дело — в селе он не пользуется никаким почетом. Может, поэтому и тараторит без умолку, как испорченная мельница, берет измором.
Носит Горя широченные брюки цвета утиных яиц и рубашку с короткими рукавами того же цвета. Сам он долговязый, и, поскольку уселся на низеньком треногом стульчике, где мать обычно замешивала мамалыгу, колени его торчали выше головы. Руки у него тоже длинные, с тонкими пальцами и розоватыми, отточенными ногтями. Говорит он быстро, и все же можно уловить в его рассказе интересные вещи.
Горя побывал во многих городах, состоял в самых разных политических партиях. Однажды осенью его даже избрали сельским головой — примарем. Он тотчас же издал строгий приказ — запретил девушкам ездить на велосипедах. Сей законодательный документ поссорил его с церковными чинами и другими влиятельными людьми села — только их дочки и имели велосипеды.
Приказ вышел ему боком. К весне Горю сместили с должности примаря. Теперь он пожинал остатки былой власти: мужики по привычке ломали перед ним шапки — а вдруг опять изберут? И называли господином делегатом. Горя не сердился: ведь с политикой он не порвал. Но знал бы он, как говорят о нем в нашем доме, порога бы не переступил. Ведь не всегда смех исправляет глупость. Тем более что Горя сам себя позорит. Виноградник его рядом с нашим, и мы каждый год оказываемся невольными свидетелями того, как он колотит родного отца — дядю Ваню, хилого старичка, самозабвенно ухаживающего за виноградником. Старик вскапывал его, подвязывал, опрыскивал, а выдавалась свободная минута, еще и плел корзины из лозы. Да тут еще в колыбели, что стояла рядышком, каждую весну появлялась новая внучка, и старик за ней присматривал. Жена Гори пекла их, как блины. Что ни год — то приплод. И все девочки… Нелегко гнуть спину на винограднике да еще и нянькой служить. Но, слава богу, ни с одной внучкой еще ничего плохого не случилось.
Осенью, придя на уборку, Горя похвалялся перед скупщиками: мол, вон как красив мой виноградник. А почему бы и не похвалиться? Кто дает все указания? Кто окончил курсы в Кокорозенах, в сельскохозяйственной школе?
И отца Горя бьет, заботясь о винограднике. Дед Ваня нарушает агротехнические правила: то положит в опрыскиватель больше извести, чем надо, то купороса, и виноградные листья желтеют и сохнут, словно табачные. То забывает добавить в раствор мыла — тоже гиблое дело: первый же дождь смоет раствор, и через день-два, после теплых туманов, не спасешься от вредителей.
И вот носится по селу Горя со своей политикой, но не забывает, что надо скопить добра для дочек и жены, которая, к слову сказать, такая вредная, что найти с ней общий язык трудно даже такому политику. Возьмет мужа в оборот — хоть из села беги.
О чем же сегодня распинается Горя?
О той же политике. Даже если бы отец перебил его и сказал: «Хватит трепаться, Горя, зря лезешь из кожи вон, ратуешь за новую партию во главе с твоим Кузой. Мало кто в нее поверит. Ты от мужиков отошел. Не может быть доверия к тебе у крестьянина: ты же не умеешь держать в руках мотыгу! Ходишь каждый день на виноградник, поигрываешь тростью, как барин. И еще одна загвоздка — будь ты самый что ни на есть трудяга, люди к тебе уважения не станут питать. Последний хам и тот понимает, что отца бить негоже. Такие у нас нравы. Не в зверинце живем».
Даже если бы отец сказал ему это в глаза, Горя бы все равно не угомонился. Да, впервые видел я человека, одержимого политикой. А бедный отец едва сумел вставить:
— Да, но нам-то от этой политики не легче…
— Именно наоборот! — Горя опять распалился: встал, доставая головой до потолка. — Советы разделили помещичью землю? Разделили. И мы хотим того же. Больше некому за это бороться. Людей с нашим образованием здесь, в захолустье, днем с огнем не сыщешь… А с этими мужланами, сударь, надо уметь вести себя. Вот, посмотри! С пшеницей у нас все идет хорошо. А почему? Германия покупает. Некоторые выкорчевывают виноградники и сеют пшеницу, сою, горох. Германия покупает. Здесь тоже надо навести порядок… А для этого нужна поддержка мужланов. С Попою из Оргеева мы отлично столковались. Нам нужен незапятнанный человек, понимаешь? Ты — самый подходящий, и, честно говоря, я тебе завидую. Поверь! Вот, слушай… Приходит недавно ко мне один бедолага, запамятовал, как звать… Просит: «Напишите мне, господин делегат, прошение в вашу партию… В тысяча девятьсот двадцать четвертом роду, когда была реформа, меня пропустили в списках, и я не получил земли…» Договорился я с Попою, стал заниматься списками, а этот уже улизнул — грузить телефонные столбы: говорит, американцы лучше платят… Вот до чего мы дожили, сударь! Как тут не воскликнешь: бедный богатый край! Кому принадлежат телефоны? Кто владеет нефтью? Кто производит спички? Вот какие дела, сударь!
— Кто это тут? А, это ты все носишься со своей «избындэ»[4]. Лижешь зад чинушам и выскочкам! Мало тебе того, что бьешь родного отца? Верно кто-то сказал: поехал ты в Кокорозены подсвинком, вернулся свинья свиньей! вцепился в гостя дедушка.
Ну, если Горю выберут снова примарем, деду не сносить головы. Горя выскочил, хлопнув дверью и крича, что всех стариков вообще надо стереть с лица земли: «Этот балласт эпохи мешает прогрессу и процветанию… Верно сказал господин Попою из Оргеева… Нам не нужен этот балласт!»
Что ж, пусть кричит, пока рот до ушей не растянется! Книжных слов старик не понимает, а любое непонятное слово для него все равно что брань, проклятья, птичий язык. Уж он в долгу не останется!
Горю дед так отшил, что едва ли он еще раз переступит наш порог. Но и мне немного не по себе. С некоторых пор старик стал со мной ласков, а это не к добру. Теперь же он схватил меня за ухо — бежать было поздно.
— А ты чего тут развесил уши, слушаешь взрослых? Чертов Сивка вытоптал всю картошку, кони стоят распряженные, непоеные, а ты уши развесил! У Гори Фырнаке хочешь учиться хозяйствовать? Разрежу тебя на куски и кину собакам.
Плохо дело — опять я забыл распрячь и напоить лошадей…