А она мать называется: отдала с рождения. Можно было сказать, но Андрей промолчал.
Анна Филипповна заторопилась похвастаться, ну и отчасти чтобы сгладить неловкость:
— Он сейчас добрался до «Всемирной истории искусств». У Паши на самой верхней полке, так он подставляет стул и сам достает. И все схватывает! Спросите у него годы жизни кого хотите. Ванечка, когда родился Микеланджело?
— Шестого марта тысяча четыреста семьдесят пятого года, — не отрываясь от альбома, как нечто само собой разумеющееся сообщил Ванька.
— Не могу проверить, потому что не помню, — развел руками Андрей.
— А чего тут проверять, — удивился Ванька. — Все точно… Папа, в Царицыне от Баженова ничего не сохранилось, да?
Нет, он вовсе не хотел посадить отца в галошу, он искренне интересовался.
— Пойдем-ка, Ванька, лучше гулять.
Если начнет расспрашивать про ленинградскую архитектуру, тут-то хоть Андрей не осрамится.
— Он уже нагулялся, — сообщила Анна Филипповна. — Мы от самого дома до вас пешком. Мне тоже моцион полезен. Говорят, нужно не меньше десяти тысяч шагов в день.
— Ничего, если он сделает пятнадцать. Только вот что: как бы он не запачкал эту роскошную рубашку. Куник, дай ему какую-нибудь ковбойку.
— Откуда я возьму?
— Что же, у нас и одежды никакой для ребенка нет? Действительно, в гости пришел. К дальним родственникам!
— Есть у вас, Аллочка, есть, — заторопилась примиряющая теща. — Я когда-то приносила. Помнишь, ездили в Павловск, и на случай дождя — переодеть.
— Ах да, — неохотно вспомнила Алла. — Где-то есть.
После четверти часа поисков (ну, может, и пяти минут на самом деле, но для Андрея как четверть часа, если не дольше) нашлась розовая рубашка — ну хоть без петухов. Ванька переоделся покорно, но без энтузиазма.
— Куда пойдем? — преувеличенно бодро спросил Андрей, беря сына за руку.
— Куда хочешь, — с обидным равнодушием ответил сын.
Они молча пошли по тротуару.
— Пойдем лучше у воды, — сказал метров через двести Ванька.
Здесь вдоль решетки канала для пешеходов оставлена совсем узкая дорожка, и идти держась за руки нельзя. Сын шел впереди, Андрей следом. Он смотрел на воду, на которой попадались уже первые желтые листья, и начал забывать, что идет не один.
— Папа, это плесень, да?
— Где? — Андрей не сразу понял.
— Да вот!
По воде плавали плети водорослей. Андрею сделалось грустно: это так хорошо — плети водорослей на сонной воде, а для Ваньки — плесень.
Но Андрей тут же укорил себя за нелюбовь к сыну и спросил заботливо, как только мог:
— Ты не устаешь много читать?
— Нет, я делаю упражнения для глаз.
О чем еще разговаривать с сыном? И снова в приливе искусственно возбужденной родительской любви:
— А без нас не скучаешь?
— Мне некогда скучать: я ведь с сентября пойду сразу в четвертый класс. Меня директор проэкзаменовал и разрешил. Но надо кое-что дочитать по программе.
— А что с большими ребятами вместе — ничего?
— Там не сидят на уроках. Это экспериментальная школа педагогических наук. Каждый консультируется у учителей и сдает зачеты. Все учатся в своей скорости, и слабые не тормозят сильных.
Да, теща что-то говорила. Но не так четко, как сейчас все объяснил Ванька.
Надо было бы гордиться сыном. Но Андрей гордился не слишком: пока виден только феномен памяти. Лучше бы Ванька какую-нибудь небывалую музыку наигрывал или рисовал что-нибудь необыкновенное, а то даты жизни Микеланджело выдает, как машина.
Они свернули с канала и вышли на Сенную. Тут Андрей сделал еще одну попытку сближения, довольно подхалимскую, надо признать:
— Мороженого хочешь?
— Нет, мне доктор сказал, что нельзя: у меня слабые гланды.
Так и погуляли.
Ну а на другой день Андрей наконец ощутил в себе обычные силы, снова смог работать — и все остальное потеряло значение.
3
Выставка Андрея Державина в Летнем саду имела скромный, но прочный успех — без давки, свободно проходило в день человек по триста, и записи в книге делались самые доброжелательные. Провисев месяц, она должна была уже закрываться, но в предпоследний день произошел «посетительский взрыв», как выразился потом Витька Зимин.
Андрей с утра ничего и не знал — около двенадцати ему позвонили из сада.
— Товарищ Державин? Тут из-за вашей выставки что-то ненормальное! Такая толпа, что мешает гуляющим! И плановые экскурсанты, которые во дворце Петра, начинают сомневаться, говорят: «Почему вы нас ведете туда, где пусто, а не туда, где народ?» Приезжайте скорей!
— А что я могу сделать?
— Ну не знаю. Но так же тоже нельзя: устроили очередь чуть не до ворот. Мы когда на вас соглашались, думали, будет нормальная спокойная выставка.
— Может, потому что суббота?
— Ну и что, что суббота? Уже бывали и субботы, и воскресенья — и никакого беспорядка. Вы уж, пожалуйста, приезжайте!
Андрей повесил трубку. Из последней реплики он заключил, что очередь за коврами звонившая дама считала бы правомерной и, возможно, присоединилась бы к ней сама.
Андрей, конечно, пошел. Не для того, чтобы наводить порядок, а чтобы посмотреть на людей, которые, если верить звонку, выстроились в многочасовую очередь, чтобы увидеть его работы! Алле ничего не сказал: вдруг просто розыгрыш? Будет, тогда много лет поминать да смеяться. Но сам поверил свято: для того он и работает, чтобы людям необходимо было видеть его работы. Именно необходимо!
И действительно, по боковой аллее вдоль Фонтанки тянулась толстая очередь, скорее нечто среднее между очередью и толпой. Андрей, естественно, сразу возгордился, и раздражение, которое вызвала своими репликами звонившая из сада дама, прошло: на самом деле эта черная очередь-толпа — а она все же была черной, хотя достаточно было в нее вкраплено и красных пальто, и зеленых, — выглядела в саду явно инородной. Желтеющий осенний сад с мокрыми после ночного дождя дорожками, которые не успело высушить сентябрьское солнце, располагал к тихим уединенным прогулкам, а тут эта очередь, слишком устремленная к своей цели, чтобы замечать прозрачность воздуха, графичность кленовых листьев на дорожке. Сам сад был роскошной картиной в стиле Пуссена — объемной, заключенной в раму четырьмя реками, — и он ревновал к тем, другим, маленьким картинам, которые он гостеприимно принял, надеясь на их скромное поведение, а они, расположившись и освоившись, нахально завладели законно принадлежащим ему людским вниманием.
С обычным смешанным родительским чувством — и смущаясь за свои работы, и гордясь ими, хотя обстоятельства больше располагали к гордости, — Андрей подошел к окончанию очереди, где клубилась небольшая толпа и невозможно было угадать, кто последний. Пока Андрей раздумывал, заговорить ли первым или молча пристать к очереди и прислушаться к разговорам, подошли две женщины, закутанные в шали, от которых их и без того слишком полные фигуры казались вовсе бесформенными.
— За чем стоите? — спросила одна, обращаясь ко всем близстоящим сразу.
— За копченой колбасой, — с чувством превосходства ответил молодой человек с мефистофельской бородкой и, довольный собой, оглянулся на стоящих рядом. Андрея чуть не обожгло полыхнувшим вслед за этими словами малиновым языком тщеславия.
И сделалось неприятно, даже стыдно, что вот такой неумный молодой человек очень хочет смотреть его работы, и если вся очередь состоит из таких, как он, то гордиться Андрею вовсе нечем.
— Какой образованный! — сказала женщина в шали. — Уж такие мы темные, что не знаем, где колбасу дают. К нему как к человеку…
— Эта очередь на художественную выставку. Смотреть картины, — излишне стараясь быть вежливой, а потому тоже снисходительно объяснила стоявшая рядом с козлобородым молодым человеком девушка.
Женщины в шалях молча отошли.
— Смотреть картины им неинтересно, — довольно громко сказал козлобородый молодой человек.
— Вечно ты, Вадик, набиваешься! — со сварливым восхищением сказала девушка. — Ну зачем с такими связываться?
— Им и правда смотреть картины неинтересно. Не затем они приехали в наш великий город.
Андрей хотел было представиться и объяснить, что предпочел бы этих двух зрительниц целой очереди таких козлобородых, но сдержался: если раскрыть инкогнито, то не узнаешь истинных причин столь внезапной популярности (
Единственно, чем Андрей выразил свою неприязнь к козлобородому Вадику, обратился с вопросом не к нему, излучавшему агрессивную общительность, а к стоявшему рядом средних лет мужчине с нездоровыми отеками под глазами.
— Простите, пожалуйста, здесь все на выставку Державина?
— Да.
Мужчина не был склонен к многословию.
— Но еще вчера можно было зайти свободно. Почему сегодня такая сенсация?
Мужчине явно были неприятны назойливые расспросы:
— Не знаю. Говорят, интересный художник.
Зато охотно встрял мефистофель-Вадик:
— И что же, вчера вы воспользовались случаем, когда можно было зайти свободно?
— Воспользовался.
— Тогда вам повезло. И что же там?
— Полярные пейзажи: льды, острова, северные сияния.
— Ну это внешнее описание, литература. А вы ощутили воздействие?
— Какое воздействие? — Андрей искренне не понял.
— Тогда вы напрасно потратили время, могли и не заходить, хоть и свободно. Суть в том, чтобы ощутить воздействие. Подвергнуться, так сказать, от картин облучению.
— Не понимаю. То есть всякое искусство, конечно, воздействует…
— Нет, тут настоящее воздействие: вроде гипноза или телепатии — только мощнее. Ну есть же люди, которые обладают особой силой. Исходит из пальцев чаще всего, ну и из глаз. А тут через картины.
Значит, поползли слухи от Ребровых. По принципу испорченного телефона, но поползли. То есть помчались, а не поползли! Андрею не захотелось расспрашивать подробнее, как козлобородый Вадик и все остальные представляют себе механизм воздействия, а то такого наслушаешься! (Бедняга этот отечный мужик — неужели пришел исцеляться?!) Андрей повернулся и отошел. Вдогонку донесся комментарий:
— Имеют уши да не слышат, имеют глаза да не видят.
Ну вот и слава. Всякий художник хочет, чтобы его работы знали — нет, больше: чтобы видеть его работы стало потребностью, первой потребностью, как хлеб и вода! — а значит, всякий художник стремится к славе. И разумеется, Андрей был счастлив при зрелище этой громадной очереди на свою выставку; потому что всякое скопление людей обладает особым свойством: при взгляде на него как бы отвлекаешься от мысли о составляющих его отдельных людях; и пусть Андрею был неприятен мефистофель-Вадик — соединившись чуть не в тысячную очередь, такие
Андрей вышел на Неву и пошел по набережной. У Эрмитажа тоже стояла очередь, но куда меньше, чем у Кофейного домика. Ну что ж, так и должно быть: новое обязано быть интереснее, потому что кому нужно новое, если оно хуже старого? Андрей вспомнил терзания Витькиного приятеля, того реставратора — Паши… нет, Никиты Панича. Да, это как болезнь. Только телесную болезнь есть шансы вылечить, а такую?
Около Адмиралтейства Андрей остановился, удрученный, как всегда, унылым рядом домов, заполняющих пространство между двумя боковыми крыльями, которые как тянущиеся к реке руки. И тут же понял: вот она, главная картина его «Ленинградских фантазий». Она сразу раскроет зрителю прием, введет его в предлагаемый условный мир. Убрать эту бездарную застройку, освободить Адмиралтейство, развернуть его вдоль Невы! Писать с точки на том берегу, причем лучше сверху — с башни Кунсткамеры, — и зазвучит торжествующая музыка грандиозного фасада!
Сейчас же начать, немедленно! Андрей заспешил домой, равнодушно проходя мимо Медного всадника, мимо Сената и Синода, мимо Исаакия — он видел только раскрывшееся Адмиралтейство и был слеп для других красот. А очередь в Летнем саду как-то сама собой почти забылась, то есть, вернее, отошла на периферию сознания как нечто малозначащее: ведь это была очередь ко вчерашним работам, а весь интерес жизни сосредоточился в завтрашних. Поэтому даже не пришло в голову рассказать о событии — или происшествии? — в Летнем саду Алле, и когда она спросила с упреком, но и не без замаскированного злорадства (он зашел в квартиру оставить плащ):
— Чего это ты разгуливаешь, а не работаешь? — Андрей стал ей с жаром объяснять, как видит раскрытое Адмиралтейство, и что освещение нужно обязательно утреннее, только-только восход, чтобы пустить по Неве белую «Ракету», а она — от лучей солнца — розовая…
И скучно было услышать в ответ сугубо практичное:
— Думаешь, выставкому понравится? Скажут, что не реализм.
Андрей не смог ничего сказать на это — махнул рукой и убежал наверх, в мастерскую.
Ну а очередь о себе напомнила в тот же вечер. Зашел Витька Зимин.
— Старик! Про тебя ходят легенды! Слепые от тебя прозревают, а немые вопиют! Два портрета в день и за каждый по тысяче! И то по большому блату. Короче, я к тебе, как Паниковский к Корейко: «Дай миллион! Дай миллион!»
— Уже и немые вопиют?
Хотел ответить насмешливо, а прозвучало скорей сердито.
Начать с того, что Андрей не любил этого дурацкого обращения: «Старик!» А еще хуже то, что он ясно видел: Витька, хоть и паясничает, все же и верит отчасти в эти тысячные гонорары — и восхищают его прежде всего именно гонорары, а не удивительные свойства портретов. Действительные эти свойства или мнимые, Витька не знал, конечно, но мог начать с того, чтобы поинтересоваться — в этом же суть, а не в гонорарах. И впервые Андрей беспощадно разглядел в друге то, чего не замечал раньше, то есть если и замечал что-то невольно, то старался отстранять от себя, не определять четко: что Витька суетлив, пишет часто не от внутренней потребности, а от моды — потому и мазок слишком широк, и рисунок нарочито коряв; и не просто любит деньги (презирать деньги — ханжество, да и сами деньги ни в чем не виноваты, виноваты всегда бывают люди, в чьих руках деньги), но часто делает за деньги работу, которой сам стыдится, что всегда определялось словом
— Вопиют, старик, вопиют! Слушай, если ты это для рекламы пустил, то гениальный ход! Пока разберутся, успеешь намолотить!
С чувством двойного превосходства Андрей посмотрел на приятеля: и оттого, что на самом деле обладал способностью наделять портреты странной силой (поскольку он не имел ни малейшего понятия о природе этой своей способности и, кажется, ничего не сделал для того, чтобы ее в себе развить, самым правильным было бы обозначать ее словом
— А хочешь, тебя напишу? Сам и испытаешь.
— Ну, у меня и денег таких нет.
— Что ты! Какие деньги с друга.
— Брось, кому голову морочишь. Написать-то напишешь, но насчет этих свойств…