Щупов Андрей
Тропа поперек шоссе
Андрей Щупов
Тропа поперек шоссе
-- Значит, родился я в сорок третьем, сразу после крестьянских волнений, в селе Клязьмино -- начал уверенно Федор. Снова открыл поросший цыганским волосом рот и задумался.
--Дальше, Федор? Что было с тобой потом?
Огромные руки растерянно мяли простенький картуз.
-- Чудно, барин. Не знаю... Вроде жил, а вроде и нет."
(Из записок Соколовского)
Э П И Л О Г
Там, где хоть в самой малости проявляется человеческое любопытство, всегда найдется место для тайны. Одно не существует без другого, и мозг из породы пытливых будет вечным путником в безбрежном лесу загадок. Лишь уверенное скудоумие окружают пустыни и незамутненные небеса. Оттого и не любит оно вопросов, оттого не любит многоточий. Бумажка, помеченная подписью, превращается в документ. Иллюзия, занесенная в ученые талмуды, отождествляется с истиной. Но не столь уж мы все виноваты. Правда, правда! Стремление упрощать -- естественно. Мир -- первый из первых кроссвордов, разгадать который непросто. Ночные звезды, языки огня, зеркальный глянец луж -- нам хватит любого пустяка, чтобы, задуматься и растерянно прикусить губу. Мы могли бы спрашивать и спрашивать, но это совершенно ни к чему, так как ответов, вероятнее всего, нет. По крайней мере -- здесь, на этой планете. А лучший из всех имеющихся -тишина, призрачное существо, проживающее вне земли и времени. Что такое земля, я знаю, а что такое время, нет. Уверен, ни один из живущих в третьем несчастном измерении не способен просветить меня на сей счет. Возможно, от безысходной неразрешимости своего любопытства я и получаю мучительное удовольствие, наблюдая сыплющийся меж пальцев песок. На протяжении одной растянувшейся горсти неуловимое становится почти реальным, и, отмеряя упругие расстояния в прошлое, горсть за горстью погружаясь в рыхлые слои полузабытого, я снова вдруг обманчиво ощущаю детскую, прожаренную солнцем оболочку, чувствую пятками разогретые бока прибрежных камней, слышу голоса давно умерших. Мне начинает казаться, что на собственную крохотную долю время подняло руки, сдавшись и уступив часть своего
кружевного пространства. А я -- я подобен очнувшемуся после долгого горячечного сна и, озираясь среди маковых долин, молю судьбу, чтобы память оставила меня здесь -- заблудившимся в мириадах цветных мгновений, не изымая и не бросая в один из своих мрачноватых колодцев забвения.
Когда-то уже было. Де-жа-вю... Причудливая мысль, с которой мы сталкиваемся в самых неожиданных местах. Впрочем, для меня она не столь уж причудлива. Ведь я -- старец. Я не помню числа своих лет и не люблю заглядывать в зеркала. Вот и сейчас я не удивляюсь этим мыслям, сидя на морском берегу, вдыхая свежесть иноземного ветра, ловя лицом брызги шаловливых волн. Конечно, у меня все уже когда-то было.
###Глава 1
Я сидел на корточках, примостив подбородок меж острых колен, и следил, как морская пена накатывает и накатывает на берег, подволакивая перо гагары, выводя им по жирному песку длинный, витиеватый след. Море с медлительным терпением выписывало загадочную строку. Возможно, прощальное письмо предназначалось мне, но, увы, я не умел ни читать, ни писать. Меня не успели обучить этой премудрости. Конечно, я мог бы позвать кого-нибудь из старших, но я не решался, опасаясь насмешек. Те же Мэллованы не упустили бы случая громогласно при всех высказаться обо мне самым недвусмысленным образом.
С высоты донеслись пронзительные голоса. Испуганно вздернув голову, я разглядел чаек. Они кружили надо мной, вероятно, заинтересованные моим пустым взглядом. Им не верилось, что человек мог сидеть просто так: без звука, без движения. Этим летающим хищникам наверняка чудились тучные рыбьи стада, необъяснимо приоткрывшиеся моему взору. Их безусловно раздражало, что сами они при этом ничего не видят.
Вот уж никогда не поверю, что чайки -- обычные птицы. Даже то, что они умеют хохотать, мерзко ругаться и плакать подобно младенцам, уже говорит о многом. На странных двуногих, живущих разрозненно, на островах, они попросту не обращают внимания. Мнение крылатого народа о нас, как о созданиях скучных, неповоротливых, не лишено основания. Иногда мне кажется, что при желании они легко согнали бы нас всех с островов. Это им ровным счетом ничего бы не стоило. Ни один из самых сильных людей не способен повторить обычное их действие -- в считанные секунды взмыть в возду
х и с головокружительной высоты нырнуть вниз, в пенное мелководье.
Обернувшись, я проследил, как переполненными бурдючками птицы плюхаются в волны. Что-то они там все же высмотрели. Шумно, с брызгами, море встречало их падение, словно кто сыпанул по воде увесистой галькой. Большая зелено-чешуйчатая рыбина высунулась из пучины и, не моргая, пронаблюдала, как с трепещущими серебристыми лоскутками в клювиках птицы возвращаются в родную стихию. Сделав усилие и оттолкнувшись мощным хвостом от вязкой глубины, рыба выплыла в воздух и, рывком нагнав отставшую чайку, заглотила ее. Продолжая покачиваться на высоте, болтая из стороны в сторону тяжелым хвостом, она дожевывала пернатую жертву и с тусклым равнодушием глядела вслед напуганной стае. Покончив с процедурой превращения красивого летающего существа в перемолотый кровавый ком, рыбина перегнулась сияющим корпусом, без плеска вошла в выемку между волн. Без сомнения это был грипун, могучий водяной обжора, нередко выбирающийся поохотиться в небо наравне с окунями и морскими щуками. Горе рыбацкой лодке, по неосторожности оказавшейся вблизи такого охотника. Порой грипуны и морские щуки встречаются очень больших размеров. Слишком больших, чтобы не соблазниться человеком.
Я вдруг подумал о странном. Никогда бы и и ни при каких обстоятельствах я не сумел бы поймать рыбу голыми руками. Даже самую ленивую. А попытайтесь-ка изловить чайку без силков! Ничего не выйдет... Вот и выходит, что мы, люди, оказываемся самым ничтожными из всех существ. Мы не умеем простейшего и, тем не менее, на роль безропотных жертв не согласны. То есть, это нам так кажется, что мы не согласны, однако секрет кроется как раз в том, что НЕ МЫ выражаем свое несогласие, а они, птицы и рыбы, снисходительно относятся к нашему противодействию. Явившись в этот мир слабыми и беспомощными, мы не заняли своего законного места в последних галерочных рядах. Нелепейшим образом мы пробились вперед, и лишь поразительное благодушие окружающего позволило завершить этот удивительный маневр.
В изумлении я повторил нечаянную мысль дважды. И дважды испытал чувственную смесь из собственного унижения и некого облегчения. Простите меня, обитатели моря и неба, я радовался тому, что затесался в шеренгу хитрецов, умудрившихся выжить подле вас, застроить хижинами эту изумительную Лагуну...
Ветер донес возбужденные голоса. Я встрепенулся. Звали меня. Нерешительно поднявшись, я снова сел. Хорошо это или плохо -- уезжать? Не знаю. Я все еще не разобрался с этой задачкой. С одной стороны всем, отправляющимся в Путь, откровенно завидовали. Это почиталось удачей, началом настоящей взрослой жизни. Но отчего же тогда мне было так грустно и так не хотелось покидать эти места? Я не понимал самого себя. Где-то в глубине души я даже слышал звук горькой капели. Это капали мои назревающие слезы. Кто-то внутри меня тихо и робко оплакивал приближающийся отъезд.
И, наверное, до сих пор я надеялся, что в суматохе сборов обо мне позабудут. Как бы это было здорово и замечательно! Я прибежал бы с опозданием, дождавшись, когда огромная машина уйдет без меня, и сколь угодно можно было бы изображать сожаление и крайнюю степень досады по поводу случившегося. Я распростился бы с частью своего племени, но Лагуна, моя добрая, ласковая Лагуна, на песчаных пляжах которой я переиграл в такое количество игр, в воды которой мы ныряли ежедневно по десятку раз, -- все это осталось бы со мной, рядом и навсегда.
Я зажмурился, пытаясь представить нечто, чему надлежало отныне заменить столь привычный для меня мир. Перед глазами вспыхнула ехидная пустота. Черное, унылое НИЧТО... Холодные, извивающиеся пальцы обшарили меня с макушки до пят, бесцеремонно проникли куда-то под сердце, заставив его биться быстро и тревожно. Я не мог видеть что-то помимо Лагуны. Она была всем! Понимаете?.. Всем, что у меня было!
В ужасе я распахнул глаза, и солнечное окружение теплой, поглаживающей рукой немедленно успокоило меня. И все же одну из великого множества жутковатых мыслей я осознал именно в этот миг. С пугающей ясностью до меня дошло, что все, чем мы дышим, -- зыбко и неустойчиво. Краски мира зависят всего-навсего от положения век, а звуки самым простым образом могут обойти наш слух, затаившись где-то вовне. Возможно, это было даже СМЕРТЬЮ, о которой так часто поминали в разговорах взрослые. Проще простого было схорониться и убежать, однако я заставил себя зажмуриться повторно, хотя далось это труднее, чем в первый раз. Глаза отказывались от заточения, веки мелко подрагивали. Лучики солнца ерзали и копошились меж ресниц, призывая к жизни, уговаривая взгляд приоткрыться. Но я уже собрался с силами. В конце концов это было мое будущее. От него нельзя было отказываться. Оно уже БЫЛО -- мое будущее, понимаете?..
Кто-то снова позвал меня, и, продолжая держать глаза закрытыми, я слепо поднялся и, спотыкаясь, побрел навстречу голосам.
###Глава 2
Еще издали я узнал угловатую коробку машины. Неудивительно! Я видел ее впервые, но мне, как и многим другим, успели прожужжать о ней все уши. Она действительно походила на вытянутую хижину, поставленную на колеса, отличаясь разве что большим количеством окон, и это обилие стекла позволило ей безнаказанно слепить собравшихся, лениво лосниться на солнце подобно огромной, выползшей на мелководье рыбине. В нее можно было смотреться. Совсем как в зеркало. Игрушка, завлекающая любопытных. Именно эта игрушка хотела забрать нас отсюда, увезти далеко-далеко -- к городам, где кипела пестрая незнакомая жизнь.
Тут же, возле машины, я разглядел отъезжающих соплеменников. Группа отважно ухмыляющихся сорванцов под предводительством длинноволосого Лиса, дядюшка Пин, излишне сосредоточенный, ни на секунду не отпускающий от себя великовозрастного и недотепистого Леончика, молодой Уолф, самый умный в нашем селении после старика Василия...
Неизвестно откуда взявшиеся слезы помешали мне рассмотреть остальных. Несколько раз сморгнув, я робко приблизился к машине. Само собой, многочисленное крикливое семейство Мэллованов уже разместилось в сверкающем сооружении на колесах. Из раскрытых дверей доносился галдеж их мамаши, в окнах гримасничали и показывали чумазые кукиши младшие отпрыски Мэллованов. Как ни рассуждай, семейство было боевитое и крайне громогласное. Никто из племени не заговаривал о них, предварительно не надев маску горького снисхождения. На них злились, костеря на все лады их предков, пытались пренебрежительно не замечать. Но в том-то и заключался фокус, что не замечать Мэллованов было невозможно. Верткие и горластые, они гуттаперчевыми пиявками протискивались всюду, уже через ничтожные мгновения обращая на себя внимание всех окружающих без исключения. Такое уж это было семейство! Все они отличались завидным аппетитом, слыли вечно голодными и были нечисты на руку. Особым богатством похвастаться им было трудно, однако в тайной к себе зависти Мэлловны подозревали чуть ли не все племя. Так по крайней мере рассказывал дядюшка Пин -- простодушный, доверчивый островитянин, не раз уже обманутый за свою бытность пронырливым семейством. И потому особенно странно было слышать, когда мудрый старик Василий вовсеуслышанне доказывал, что Мэллованов следует жалеть, что ни родители, ни дети этой фамилии не заслуживают столь лютой и всеобщей нелюбви. В устах Василия это звучало почти кощунственно. Со стариком тут же пускались в спор. Распалялись от мала до велика. Слишком наболевшей темой были эти Мэллованы, и никто, будь то Бог или дьявол, будь то сам Василий, не имел права заступаться за них. Поэтому забывали и общепризнанный ум старика, и его преклонные, никем не считанные годы. За Мэллованов он получал сполна, запросто превращаясь в осла, в старого дуралея, в свихнувшегося на старости лет болвана. Иногда мне казалось, что ругали его так, как никогда не поносили самих Мэллованов -истинную первопричину ссор. Но еще более удивляло то, что всю эту ругань Василий переносил вполне спокойно, с легкой улыбкой на обесцвеченных, истончавших губах.
Мне стало вдруг неывыносимо жаль, что старик останется здесь. Нам, уезжающим навсегда, предстояло никогда более не слышать его размеренной мелодичной речи, не слышать историй, сказочно рождавшихся в седой, шишковатой голове...
-- А-а, вот ты где!
Продолжая удерживать Леончика, дядюшка Пин приблизился ко мне и, водрузив ладонь на мою макушку, поворачивая голову в ту или иную сторону, повел таким мудреным образом к машине. Где-то на полпути, он задержался, неосторожно выпустив Леончика. Долговязый племянник тут же воспользовался предоставленной ему свободой и убрел в неведомом направлении, затерявшись среди толчеи. Дядюшка испугано принялся озираться и на время забыл обо мне. Я мог бы поступить так же, как Леончик, но я чувствовал какую-то нелепую ответственность перед взрослыми, берущимися меня о
пекать и я попросту присел на корточки.
Странно это все происходило. Машина -- или автобус, как некоторые ее называли, продолжала стоять на мелководье и никуда не перемещалась. Зачем-то водителю понадобилось съехать с берега в воду, и потому садились прямо в Лагуне, заходя в волны по пояс, и никто не помогал в раскрытых дверях, отчего посадка утомительно затягивалась. Охваченный волнением, я слушал, о чем говорят окружающие и тоскливыми глазами поглядывал на остающихся на берегу. Старейшина, рослый и мускулистый мужчина, суетливо размахивал руками, не то прощаясь, не то отдавая последние распоряжения. Только что он вручил водителю пачку малиновых пропусков. Насколько я понял, благодаря именно этим бумажкам нас должны были везти в злополучную даль. Выглядел старейшина более чем смущенным. Еще недавно он сам убеждал нас, что машина придет пустой и каждому достанется по мягкому удобному месту возле окна. Пропуск являлся правом на подобное место. Теперь же все видели, что в автобусе уже сидят незнакомые люди, а единственные свободные места успели занять нахальные Мэллованы. С невольным упреком люди нет-нет да и посматривали на старейшину. Внимая шушуканью соплеменников, я тоже начинал все более беспокоиться. Такой большой автобус -- и ни одного свободного места! Это поражало, загодя переполняя смутной обидой, хотя я не знал еще -- страшно это или нет -- не иметь своего места в Пути.
Читая легкую панику на лицах знакомых людей, я неожиданно столкнулся с прищуренным взглядом Лиса. Дерзкая его компания хранила полнейшее спокойствие, выгодно отличаясь от суетящихся родичей. Во всяком случае так они старались это представить. Продолжая стоять чуть в стороне от общей толпы, они дерзко циркали слюной, демонстрируя друг дружке, как глубоко им плевать на царящую вокруг суету, на поездку, на пальмы, на предстоящую разлуку с родиной.
О, как мне захотелось подобно им всунуть кулачки в карманы штанов и небрежно поциркать сквозь зубы! Я развернул голову до шейного хруста, с безнадежной завистью сознавая, что ничего у меня не получится. Циркать я тоже не умел, как читать и писать -- как многое-многое другое. И все-таки, не выдержав, я поднялся и, чуть отвернувшись от людей, со всей силы циркнул. Плевок позорной паутинкой протянулся от подбородка к коленям. Нагнувшись и делая вид, что почесываюсь, я стер плевок ладошкой.
-- Куда ты снова подевался?
Голос раздался откуда-то сверху, и в следующий миг я взлетел на плечи к дядюшке Пину. Унылая макушка Леончика оказалась возле моей голой, опесоченной ступни, и я не без удовольствия поскреб пяткой по ежику его волос.
-- Счастливого пути, малыш!
Это кричал старейшина. Я закрутил головой, пытаясь отыскать его среди пестроты лиц и на крошечное мгновение среди прочих выхватил сморщенный лоб и седую бороду старика Василия, моего учителя и партнера по играм, моего ежедневного собеседника. Я моргнул, и Василий тут же куда-то задевался. В этой толчее сосредоточить на ком-нибудь взор было совершенно невозможно.
-- Держи! -- дядюшка Пин сунул мне в руки мешок с вяленой рыбой, и через несколько секунд мы очутились внутри автобуса. Что-то гаркнул водитель -красномордый сердитый молодец, и ватага Лиса лениво зашлепала за нами следом. Едва они забрались в салон, как всех нас качнуло. Автобус оказался на редкость сильным существом. Он взрычал так громко, что закричи мы все разом, нам и тогда не удалось бы заглушить его рыка. Он ревел, выл и полз, разгребая ребристыми шинами песок, вспенивая мелководье Лагуны, толкая собственное тело и всех нас в загадочном, одному ему известном направлении. Огромный его корпус заметно раскачивался, покрякивая от веса пассажиров, и все же он заметно разгонялся.
Мы валялись кто где, так и не успев толком устроиться. Дядюшка Пин с оханьем потирал ушибленное плечо и ругал рыбьего бога. Самым чудесным образом он сумел удержать меня, не позволив упасть. Ценой собственного плеча.
Я поискал глазами и обнаружил, что мешок с продуктами исчез. Похитительница, младшая Мэллованка, делала мне нос и напропалую гримасничала. Она так увлеклась этим развеселым занятием, что неосторожно опустила мешок к себе на колени. Она забыла, что я отнюдь не разделяю миролюбивых взглядов старика Василия и потому от души радовалась эластичности своего язычка, ядовитым хитросплетениям перепачканных пальчиков. Шагнув к ней, я треснул преступницу по затылку, двумя руками вцепился в мешок. Подумать только, опять Мэллованы! Всюду и кругом! Как мог многомудры
й Василий заступаться за них!..
Возвращался я, как отступающий краб -- пятясь задом, с опаской наблюдая, как все больше и больше свирепых мордашек опасного семейства оборачивается в мою сторону. К счастью, в эту напряженную минуту на сцену выступил дядюшка Пин. Отвлекшись от своего ноющего плеча и, мигом разобравшись в конфликте, он показал сразу всем Мэлловановским отпрыскам свой темный костлявый кулак. Честно сказать, не такая уж грозная штука -- дядин кулак, но для малолетних Мэллованов этого оказалось достаточно. Сердито шипя, они замерли на своих местах, не переступая опасного рубикона. И только тут я догадался посмотреть в затуманенные окна.
Мы уже не ползли и даже не ехали, -- мы неслись среди песчаных, изборожденных морщинами барханов, оставляя за собой клубящийся пыльный шлейф. Песок и мелкие камешки стучали о днище, терлись о стекла, еще более затуманивая пролетающие пейзажи. Отчего-то казалось, что я часто, не ко времени моргаю. Это проскакивали мимо нас высокие пальмы и ветвистые баобабы. Пока я разбирался с чертовыми воришками, наш Путь уже начался! С досады я чуть было не разревелся. Все было смазано с самого начала! Во-первых, я циркнул себе на колено, во-вторых, не успел, как следует, попрощаться со старейшиной и стариком Василием, в-третьих, я не захватил с собой горсть песка, как замышлял это сделать перед посадкой. В довершении всего я не проследил за первыми мгновениями Пути, не кинул последнего взгляда на Лагуну, на остающихся там соплеменников. Излишне добавлять, что все мы по-прежнему сидели и лежали на полу, лишенные обещанных мест, подпрыгивая на крутых ухабах, давая Мэллованам еще один повод для насмешек.
Как я не крепился, слезы выступили на моих мужественных глазенках. Доброе лицо дядюшки Пина расплылось, оказавшись совсем рядом.
-- Ну, чего ты, малыш? -- рука его, еще недавно изображавшая кулак, ласково поерошила мою макушку. И оттого, что голос дядюшки звучал неуверенно, а гладившая рука чуть заметно дрожала, что-то окончательно потекло и растаяло во мне. Уткнувшись в его плечо, я откровенно разрыдался, никого более не стыдясь. Злорадно хихикнули Мэллованы, осуждающе ругнулся Лис, но мне было все равно. Мой Путь начался без меня.
###Глава 3
Что такое дневник, я знаю. Такую штуку втайне от всех ведет Уолф. И он же как-то объяснил мне, что дневник, в сущности, то же самое, что наша память. Не думаю, что он прав на все сто, так как память, на мой взгляд, значительно проще и удобнее в обращении. Я, например, пользуюсь ее услугами ежедневно и без каких-либо особых усилий. И если Уолф хочет вспоминать, листая странички, -пусть. Я предпочитаю делать то же самое в сосредоточенной неподвижности, сидя или лежа. Правда, Уолф говорит, что бумага надежнее памяти, но чтобы окончательно согласиться или не согласиться с ним, мне потребуются долгие годы, а затягивать спор на столь умопомрачительный срок -- занятие, согласитесь, скучное, если не сказать -- бессмысленное. Кроме того, мысленно посовещавшись с многомудрым Василием, я выразил сомнение, что люди видят и ощущают ежесекундно одно и то же. Если бы это было так, они походили бы друг на друга, как капли одного дождя. По счастью, все обстоит иначе. География, время и приключения с аккуратной скрупулезностью вбивают между людьми клинья, и именно по этим пограничным вешкам мы отчетливо видим, где заканчивается, скажем, старик Василий и начинается Уолф. Их можно сделать близнецами без имени, без возраста, уладив с разницей в походке, в голосе, и все равно через день-два один из них превратится в Василия, другой -- в Уолфа. А если так, то о какой бумажной достоверности идет речь?
Все это, только чуть подробнее, я изложил Уолфу, и хотя он продолжал по инерции спорить, но чувствовалось, что он призадумался над моими словами. Наш милый Уолф умел слушать и размышлять. Потому мы, верно, и ладили, потому и свойственно ему было некоторое умственное колебание. Умные люди всегда колеблются. Они выбирают. Из двух и более решений самое верное. Чем больше решений, тем мы умнее. Однако из большего числа труднее и выбрать, и посему колебание -- не слабость и не трусость, колебание -- это время, в течение которого мы пересчитываем в связке бананов плоды, на вид и наощупь определяя самые сочные и сладкие. Зато дядюшка Пин не колебался ни секунды. Услышав, о чем мы ведем спор, он удивился до чрезвычайности. Тут же, оттеснив нас в сторону, принялся журить Уолфа за то, что тот пускается со мной в столь взрослые разговоры. Уолф с деликатностью делал вид, что внимает его пузырящейся от возмущения речи, и украдкой подмигивал мне искрящимся глазом...
Я хорошо помню, как этот же самый глаз подмигивал мне, забившемуся в расщелину между скал, куда еще совсем недавно пытался проткнуться огромных размеров окунь. Это надо было видеть воочию. Нет ничего страшнее для детского сердца, чем первое знакомство с рыбьим "жором". Жор просыпался у морских чудовищ осенью, примерно в середине сентября, и у жителей островов начиналась суетливая пора. Щуки, грипуны и окуни-исполины, шевеля розоватыми жабрами, выныривали из морского тумана и, собираясь в стаи, двигались к островам. Океан не способен был насытить их, -- они выходили на сушу, черными торпедами оплывали пальмовую рощу на краю Лагуны, вторгались в тесные деревенские улочки. Чаще всего к их приходу население острова успевало попрятаться в подвалы и погреба, но иногда это случалось совершенно неожиданно -- посреди ночи или в утреннем промозглом тумане. Впрочем, я отчетливо помню, что в первую мою встречу с воинами из рыбьего племени был день и ярко светило солнце. Мы возились с приятелями в придорожной пыли, когда что-то внезапно закричал прибежавший в деревню старейшина. Он никогда не кричал так страшно, и детвора с визгом сыпанула по домам. Почти тотчас я увидел силуэты первых двух рыбин, показавшихся над крышей амбара. Они двигались какими-то судорожными рывками, хватая зазевавшихся губастыми широкими ртами, заглатывая схваченных, глазами выцеливая следующую жертву. Тетушка Двина спасла тогда многих из нас, выпустив из хлева своих любимых поросят. Отвлекшись от нас, тигровой масти окуни атаковали животных. Оглядываясь на бегу, я видел, как тяжелыми мордами они таранили стены домов, крушили оконные рамы. Пытаться прятаться от них в домах было бесполезно, и именно от такого исполина я удирал во все лопатки в направлении береговых скал. Сам не знаю почему я выбрал такую дорогу, но возможно я ничего не выбирал. Разве овца выбирает путь, когда за ней мчатся собаки? Также было и со мной.
По счастью, укрытие я все же нашел. Втиснувшись в узкую расщелину между шероховатых, прогретых солнцем скал, я кое-как развернулся и, зачерпнув в горсть ноздреватого песка, швырнул в приблизившуюся рыбью морду. Моей атаки этот гигант даже не почувствовал, но и раздвинуть тяжелые камни ему оказалось не под силу. Замирая от ужаса, я битых полчаса наблюдал, как обозленная рыбина мечется вокруг, не зная как добраться до человеческого дитеныша. Должно быть, от страха я потерял сознание. А когда очнулся, увидел подмигивающего мне Уолфа.
-- Ну, ты, брат, и забился! Как же нам теперь тебя доставать?
Расщелина и впрямь была столь узкой, что взрослые в состоянии были просунуть в нее только руку. Но я все же выбрался обратно. Вполне самостоятельно. Мне было тогда три года, но я впервые ощутил себя маленьким, слабым, но мужчиной. Наверное, те страшные минуты, проведенные в содрогающейся от ударов расщелине, изменили мой возраст. Впрочем, об этом я догадался позднее. Много позднее...
###Глава 4
Временами автобус трясет как в лихорадке. Не такой уж он, значит, крепкий и здоровый. А мы по-прежнему располагаемся на полу среди багажа и продуктов. Комфорт сомнительный, но подобное положение вещей уже никого не тревожит. Мы попривыкли. А пассажиры, поселившиеся в автобусе до нас, мало-помалу оживают. Из невозмутимых истуканов с безразличными лицами они потихоньку превращаются в обычных людей. Ну, может быть, не совсем обычных, но все-таки достаточно похожих на нас. В удивительных костюмах, белокожие, с заторможенной мимикой, они мало-помалу развязывают языки, находя среди нас собеседников, а отличие кожаных сверкающих чемоданов от наших залатанных мешков, костюмов от лохмотьев -- с каждым часом все более отходит на второй план. Мы становимся попутчиками, а точнее -- уже стали.
* * *
В окнах свистел ветер, он был силен, как никогда, и все же солнце с легкостью прошивало его насквозь. Дядюшка Пин, неисправимый болтушка и хвастун, потирал руки, переходя от собеседника к собеседнику. У нас, в Лагуне, все давно уже от него устали, здесь же дядюшку соглашались слушать, и, задыхаясь от радости, он развивал одни и те же темы -- о свирепости осенних грипунов, о зубах тупорылой щуки и вообще о превратностях жизни. Даже Леончик сумел заинтересовать кого-то из прежних пассажиров и теперь, заикаясь, день-деньской молол какую-то чушь про хитрого окуня, якобы поедавшего его кокосы, про солнце, что иной раз подбрасывало на острова своих маленьких раскаленных родственников, про блуждающие звезды и сны, которых он никогда не понимал, но про которые ему рассказывали другие. Его слушали, ему что-то даже пытались возразить и растолковывать, не зная еще, что Леончик пускает чужие мысли в обход головы -не из вредности, просто в силу своей природы. Но более всего автобусных старожилов заинтриговали не наши истории, а наш загар. Смешно, но смуглая кожа вызывала у них прямо какой-то болезненный восторг. Завидущими глазами они впивались в крутящуюся перед ними тетушку Двину. Указывая на нее крючковатым пальцем, дядюшка Пин без устали повторял, что, между прочим, это его родная сестрица. Глядя на все эти ахи и охи, мать Мэллованов, принарядившаяся в день отъезда в цветастую кофту, тоже пожелала раздеться, дабы показать этим недотепам что такое настоящий загар. Раздеться ей не позволил муж. Они тут же разругались, наглядно показав всему салону, что тихие и светские беседы -отнюдь не единственный способ общения. Именно после этой схватки Читу, самую младшенькую Мэллованку, ту, что когда-то похитила мой мешок, перестали брать на руки. Трудно ласкать ребенка и получать от этого удовольствие, когда вспыльчивые родители где-то поблизости. Отныне право милой погремушки целиком и полностью перешло мне -- следующему по старшинству за Читой. Огромными глазами она наблюдала теперь, как тетешкают меня все эти дяди и тети, а в паузах между слюнявыми поцелуями я успевал разглядеть в ее задумчивом взгляде мечту, в которой она, уже повзрослевшая, сильными руками домохозяйки хватала нож и всаживала в мое сердце по самую рукоять. Бесполезно было объяснять ей и доказывать, что никакой радости от кукольных этих прав я не получал. Она бы не поверила. Хотя бы по причине того же Мэлловановского упрямства. Откровенно сказать, во время борьбы с любвеобильными взрослыми мне было не до нее. Я мучился и терпел, не переставая удивляться тому, что практически никто из пассажиров не желал разговаривать со мной по-человечески. Едва я оказывался у них на руках, как с небывалым энтузиазмом они начинали похрюкивать и покрякивать, строить мне коз и изо дня в день придурошными голосами задавать одни и те же нелепые вопросы. Иногда я просто отказывался их понимать.
-- Что вы сказали, тетенька?
-- Сю-сю, маленький! Тю-тю...
Я озадаченно замолкал. Честное слово я чувствовал себя идиотом! В конце концов существуют жаргоны и слэнги, есть грудное бормотание, доступное пониманию лишь самих младенцев, -- вероятно, и этот язык относился к числу специфических взрослых диалектов, и я покорно молчал, вслушиваясь и пытаясь анализировать. Но чаще всего я не выдерживал, и когда очередной "беседующий" со мной пассажир не подносил положенного коржика или конфеты, словом, законной мзды за переносимые муки, я попросту взрывался. Выражалось это в том, что, вежливо извинившись, я решительно сползал с чужих колен и перебирался к дядюшке Пину или к Уолфу. Наши-то умели разговаривать со мной просто и доступно, а этих "сю-сю", по-моему, тоже не понимали. Правда, Лис и его парни еще продолжали считать меня шкетом, но и они доверяли мне в крохотном тамбуре вдохнуть от желтого прокисшего окурка, и когда я заходился в кашле, дружелюбно ахали по моей спине кулачищами.
Автобус несся теми же песчаными равнинами. Чахлый кустарник под порывистым ветром трепетал нам вслед, и, разбуженные ревом мотора, приподымались вопросительными знаками гибкие и опасные кобры. Дважды нам приходилось тормозить. Толстые и усатые налимы по-хозяйски переползали дорогу. Ругаясь, водитель вертел руль, объезжая их стороной.
Незаметно для всех, а главное, для меня самого, Уолф постепенно превратился в моего друга. Еще одна из загадок взаимных симпатий. Он был раза в четыре старше меня, и в то же время мы оба прекрасно понимали, что нужны друг другу, что снисходительный его тон в наших беседах -- ни что иное, как камуфляж, предназначенный для окружающих. Он уже принадлежал к клану безнадежно-взрослых, я же стоял одной ногой в сопливом отрочестве и лишь другой робко попирал осмысленную эру детства. Сознавая щекотливую ситуацию, я старательно подыгрывал импровизированному спектаклю, по возможности признавая Уолфа за нормального взрослого, то есть, за человека, практически разучившегося мыслить, но тем не менее самоуверенного безгранично и соответственно не понимающего самых очевидных вещей. Таким образом мы до того усложнили наши диалоги, что никто из посторонних не понимал ни единого слова.
Кстати, насчет мыслей! В том, что Уолф умел мыслить, я убедился давно. И это тоже было одной из черт, казавшихся мне симпатичными. Сам я был лишен подобного дара с момента моего рождения. Факт чрезвычайно обидный! Возможно, именно поэтому люди, манипулирующие мыслями, как если б это были обыкновенные камешки, всегда приводили меня в восхищение. По человеку всегда видно -владеет он этой способностью или нет. И уж кто умел по-настоящему мыслить, так это наш старикан Василий.
Как только солнце тонуло в Лагуне и хижина заполнялась соседями Василия, старик неспешно садился у огня и принимался за свои байки. Может быть, он просто рассуждал вслух, но люди все равно приходили его послушать. Лежа на соломенной циновке, внимал старику и я. Он ронял мысли легко, как зернышки, -каждое в свою определенную лунку, и мы ясно видели: все, что он произносит, рождается у него прямиком в голове. Никто никогда не говорил этого прежде. Василий выдумывал свои истории из ничего, из пустого воздуха, и это оставалось выше моего понимания. Даже сейчас, беседуя с Уолфом, когда порой мне начинало казаться, будто я нечаянно принимаюсь думать, я быстро и с огорчением убеждался, что мысли принадлежат не мне, а все тому же многомудрому старику Василию. Его голос словно поселился в моих ушах, и когда Уолф спрашивал о чем-то, голос немедленно выдавал ответ. Обычно пораженный Уолф надолго замолкал, рассматривая меня и так и эдак, а после отворачивался, принимаясь энергично строчить в своем пухлом блокноте. Увы, диалоги наши не затягивались. Стоило ему отвернуться, как меня тотчас подхватывала какая-нибудь из скучающих пассажирок, и снова начинались непонятные игры. Переход от философии к поцелуйчикам оглушал подобно запнувшемуся и распластавшемуся по земле грому.
-- Кусю-мусю, пупсенька!
О, ужас!.. Я тщетно закрывался ладонями, дергался и извивался, проклиная свой возраст. Это продолжалось до тех пор, пока мои пальцы не притрагивались к чему-то липкому и сахаристому. А потом... Потом я, увы, сдавался. Сладость с позорным капитулянтством переправлялась в рот, и на несколько минут я становился славным улыбчивым парнишкой, обожающим все эти мокрые, вытянутые дудочкой губы, толстые, заменяющие стул, колени, мягкие щеки и невыносимо-глупые словечки.
-- Пуси-муси, маленький?
-- Пуси-муси, тетенька...
###Глава 5
То, что проплывало мимо нас, называлось городом. Огромные здания, клетчатая структура стен и стекла, мириады окон с цветами и кактусами. На окраинах города, подпирая небо высились металлические мачты, на которых вместо парусов были развешены гигантские сети. Я сразу догадался, что это против рыбьего нашествия. Осенний жор городские жители тоже очевидно не долюбливали. Словом, здесь было, на что поглядеть, и всем салоном мы лицезрели проплывающие мимо улицы, гладкие укатанные ленты тротуаров, серые громады, именуемые домами. Город мы видели впервые. Он захватывал дух, небрежным извивом дороги возносил нас к сверкающим крышам, погружал на дно затемненных улочек. Он смеялся над нами на протяжении всей дороги. Камень, удушивший зелень, мрачное торжество заточившего себя человека...
Солнце садилось слева, -- справа оно плясало и гримасничало в многочисленных зеркальных преградах, ослепляя нас, придавая городу образ гигантского чешуйчатого зверя. Но наплывающий вечер не позволил рассмотреть этого зверя в подробностях. Мгла припорошила мир пеплом, и, обернувшись, шофер ошеломил нас новостью -- еще более неожиданной, чем недавнее появление города. Автобус собирался останавливаться -- и не просто останавливаться, а с целью подобрать новых пассажиров.
Мы огорошенно молчали. Может, он пошутил? А если нет, то каким образом?! Куда? Мы озирались в недоумении, не видя того спасительного пространства, где могли бы разместиться внезапные попутчики. Мы без того располагались частично на полу, частично в самодельных подобиях гамаков. Очередная партия новичков обещала непредставимые условия сосуществования. Честно говоря, я просто не верил, что в крохотный салон кто-нибудь еще способен влезть. Однако глаза водителя оставались серьезными. Он и не думал шутить.
На этот раз нас встретила не Лагуна. Время Лагун безвозвратно прошло. В сгустившихся сумерках в свете бледно-желтой луны мы разглядели что-то вроде гигантского камыша, уходящего под горизонт, и неказистый деревянный поселочек зубасто улыбнулся нам придорожным щербатым забором. Под неутомимо вращающимися колесами гостеприимно захлюпало. Собственно говоря, дороги здесь не было. К гомонящей тучной толпе по заполненной грязью канаве мы скорее подплыли, а не подъехали. Темная, дрогнувшая масса, напоминающая вздыбленного атакующего волка, качнулась к машине и, обретя множество локтей, кулаков и перекошенных лиц, ринулась к распахивающимся дверцам. Люди карабкались по ступенькам, остервенело толкались, клещами впиваясь в малейшие пространственные ниши между багажом и пассажирами, оседая измученными счастливцами на полу и собственных измятых сумках, повисая на прогнувшихся поручнях.
Их было страшно много -- этих людей. Еще более страшным оказалось то, что все они в конце концов вошли в нашу машину -- все, сколько их было на остановке! Торжище, размерами и формой напоминавшее спроецированного на землю волка-великана, умудрилось впихнуться в крохотное пузцо зайчонка, если, конечно, можно было назвать зайчонком наш автобус. Так или иначе, но свершилось противоестественное: зайчонок проглотил волка, а мотылек воробья! Распятые и расплющенные, в ужасающей тесноте, мы радовались возможности хрипло и нечасто дышать. Не обращая на творящееся в салоне никакого внимания, шофер посредством резинового шланга неспешно напоил машину вонючим топливом и, забираясь в кабину выстрелил захлапываемой дверцей. Он любил мощные звуки: рокот двигателя, грохот клапанов, скрежет зубчатой передачи. Вот и дверцы он не прикрывал, а с трескам рвал на себя, ударом сотрясая автобус до основания. И снова под ногами у нас зарычало и заворочалось. Мрачный и высокий камышовый лес с невзрачными огоньками поселка поплыл назад, стал таять, теряясь за воздушными километрами. Волнение успокаивалось. Люди постепенно приходили в себя, обустраивались в новых условиях.
Невозможно описать хаос. И очень сложно описывать вещи, приближенные к нему. Вероятно, по этой самой причине мозг мой не запечатлел и не расстарался запомнить, каким же образом мы все-таки провели ту первую неблагодатную ночь в забитом до отказа салоне. Вероятно, умудрились все же уснуть, разместившись и окружив себя видимостью уюта. Последнее оказало гипнотическое действие, и, обманутые сами собой, мы счастливо погрузились в сон.
###Глава 6
Напоенный и упоенный своей сытостью, означавшей силу и скорость на многие-многие версты, автобус продолжал мчаться, нагоняя ускользающий горизонт, утробным рыком распугивая пташек и стайки мальков, выбравшихся порезвиться в воздух.
Обычно это называют предчувствием. Нечто внутри нас предупреждает слабым проблеском, отточенной иглой кусает в чувствительную пяту, и, поднятая с сонного ложа, мысль тычется во все стороны, силясь сообразить, откуда исходит опасность, да и вообще -- опасность ли это. А, угадав направление, бьет в звонкий набат, и мы вздрагиваем, стискивая кулаки, готовясь встретить беду во всеоружии. Увы, Путь перестал быть развлечением. В жестоком озарении мы поняли, что впереди нас ждут новые остановки, обещающие новых пассажиров. Никто, включая вновь поселившихся в салоне, не мог себе представить, что произойдет с машиной, если ее примутся штурмовать очередные орды пропускников. Пропуск являл собой заветное право на Путь, на колесную жизнь. Мы все имели эти картонные безликие квадратики, но мы предположить не могли, что обладателей пропусков окажется столь много. Кроме того теперь я знал: пропуск знаменует собой не только право, но и долг -- священный и почетный. Обладатель заветного квадратика не мог уклониться от Пути при всем своем желании. Он ОБЯЗАН был ехать! И он, этот многочисленный должник, наверняка уже мок где-нибу
дь под дождем, дрожа от холода и ветра, ругая нашего водителя за медлительность, с трепетом предвкушая тепло нашего салона.
Первым встревожился дядюшка Пин. Захватив с собой мешок с вяленой рыбой, он протолкался к водителю и через узенькое окошечко начал быстро что-то ему втолковывать. Шофер слегка повернул голову, опытным взором оценил принесенный мешок, и весь салон, затаив дыхание, оглядел невзрачный мешочек глазами водителя. За ходом переговоров следили с напряженным вниманием. Он выглядел таким рубахой-парнем -- хозяин нашей крепости на колесах, так ловко вел махину-автобус и так белозубо улыбался, что мы почти успокоились. Дядюшка Пин, умеющий жалобно пересказывать чужие истории и красочно жестикулировать, конечно, сумеет убедить его пропустить одну остановку и не останавливаться. Мыслимое ли дело! Уже сейчас в рокоте двигателя слышались надсадные нотки, поручни трещали, угрожая оборваться, а из-за душной тесноты лица людей сочились жаркой влагой, кое-кто, не выдерживая, сползал в обморок, и к нему спешили с холодными компрессами...
Мы так уверили себя в дипломатических способностях дядюшки Пина, что объявление, сделанное рубахой-парнем через скрытые динамики, повергло нас в шок.
-- Все остановки -- точно по графику! А будет кто советы давать, высажу к чертям собачьим!
Подавленный и избегающий взглядов, дядюшка незаметно вернулся на место.
Не помню, как долго мы молчали. При определенных условиях настроение портится крепко и надолго. Тучи и грозовая хмарь, проникнув сквозь стекла, вились теперь под низким запотевшим потолком. Всеобщая подавленность мешала додуматься до простого -- раскрыть окна и проветрить салон. Мы продолжали мучиться в духоте, питая мозг самыми мрачными фантазиями, только теперь в полной мере сознавая собственное бессилие. И далеко не сразу мы заметили маленький заговоривший ящичек. Но так или иначе он неведомым образом засветился и заговорил, умело привлекая внимание, и даже в этой немыслимой тесноте жители Лагуны подпрыгнули от изумления. Ничего подобного мы никогда не видели. Лишь один Уолф нашел в себе силы сохранить подобие невозмутимости, с усилием пробормотав:
-- Кажется, это телевизор.
Он выдал нам это заковыристое словечко, но, похоже, и сам не был до конца уверен в сказанном. Поворотившись ко мне, он пояснил:
-- Старик Василий как-то рассказывал о таком...
Рассказывал или не рассказывал об этом Василий, но факт оставался фактом -- мы были потрясены. Похожий на зеркальце экран ящичка с немыслимой легкостью куролесил по всему свету, показывая знойные острова и заснеженные равнины, людей самого причудливого цвета и телосложения, невиданные деревья и высокие, в сотни этажей дома. Крохотный, приоткрывшийся мир, несмотря на свою малость, поглотил нас целиком. Отныне Пин с тетушкой Двиной, Леончик и вся ватага Лиса день-деньской проводили у телевизионного чуда. Поскольку я продолжал оставаться самой любимой посл
е телевизора игрушкой, то, само собой, я попадал в первые зрительские ряды на чьи-нибудь особенно удобные колени. Очень часто рядом оказывалась Чита. На время просмотра передач у нас негласно устанавливалось подобие перемирия. Впрочем, перемирие перемирием, но кровь -- это всегда кровь и она дает о себе знать вопреки воле и разуму обладателя лейкоцитов. Неожиданно для окружающих, а иногда и для себя самой Чита щипала меня, заставляя подскакивать и зеленеть от ярости. А через секунду с самым невинным видом она уже счищала грязь со своих сандаликов о мои штан
ы. Надо признать, случалось это не часто, и в целом наши коллективные просмотры проходили вполне мирно. И Чита, и я в одинаковой степени заливались смехом над забавными рисованными сюжетами, сосредоточенно хмурили лбы, следя за зловещими фигурами в ковбойских шляпах, с револьверами у поясов...
Чэпэ случилось вскоре после нашей первой остановки. Чита пала жертвой собственной неуемной страсти к мультипликации. Под смех всего автобуса, наученная веселой тетей, она подходила к телевизору и, всплескивая руками, лепетала:
-- Милый дяденька, покажи нам пожалуйста мультики!
Строгий и неприступный диктор, не слушая ее, продолжал балабонить что-то свое, зато все население автобуса ложилось на пол от хохота. Смеялись и сами Мэллованы, и белозубый рубаха-парень, отчего машина виляла, вторя общему гоготу. Если бы это не повторялось каждый телесеанс, я бы возможно стерпел. Чита безусловно заслуживала наказания. Но на пятый или шестой раз старикашка Василий шевельнулся у меня в голове и нудным своим голосом задал один-единственный вопрос:
-- Разве ты не видишь, что она одна? ОДНА против всех?
Наверное, это и называется -- покраснеть до корней волос. Я почувствовал, что лицо у меня горит, угрожая поджечь все близлежащее. Старикашка был прав. Прав, как всегда. Маленькая Чита стояла возле этого паршивого телевизора, одна против всех нас -- ржущих и потешающихся. Даже Уолф, наш умница и главный мыслитель -- и тот улыбался! Доверчивые глаза Читы продолжали взирать на экран. Пылающий, как костер из сухих поленьев, я подошел к ней и взял за остренький локоток.
-- Они же дурят тебя, а ты веришь!
И случилось то, чего я никак не ожидал. Что-то она прочувствовала и поняла. Да, да, именно так! Нахальный Мэлловановский отпрыск, существо, рожденное, чтобы воровать, щипаться и царапаться, внезапно спрятал свои огромные глазища в пару детских ладошек и, о, Боже! -- по щекам его быстро и обильно потекли обиженные капельки. Никакого завывания, что было бы, конечно, лучше! -- только короткие приглушенные всхлипы. Уж не знаю почему, но плач этот не по-детски разъярил меня. Шагнув к телевизору, я толчком плеча спихнул его с узенькой деревянной подставки. Тяжелый светящийся ящичек полетел на пол, со звоном рассыпался на отдельные части. Смех в салоне оборвался, и даже Чита, перестав плакать, взглянула на меня с испугом.
###Глава 7