Сначала ребенок орал по ночам, выплевывал отравленное молоко, повинуясь древнему инстинкту самосохранения. Никто не мог его успокоить, он заходился в истерике, задыхался от собственных слез. Васька качала его на руках, злобно шипела колыбельную, закрывала ему рот рукой.
Медный кричал, проснувшись:
– Заткни своего хоббита, дай ему похмелиться…
Потом ребенок привык. Все привыкают. Жадно ловил губами соску, пьяно улыбался.
Прошел месяц. Однажды к Ваське привязалась молодая женщина. Она сначала долго смотрела таким странным взглядом – смесь догадки и отвращения, потом перешла за Васькой в следующий вагон, все так же продолжая смотреть. На выходе женщина схватила Ваську за руку.
– Почему он спит?
– Ась?
– Почему ребенок спит? Я каждый день тебя вижу. Он постоянно спит… Это твой ребенок?
Васька вырвалась, торопливо зашагала по платформе, но женщина не отставала.
– Э-э-э… Ну-ка стой! Люди! У нее чужой ребенок.
Народ оборачивался, но никто не остановился. Молодая женщина догнала Ваську, порывисто вцепилась в нее, чтобы больше не отпускать.
– Дрянь ты… Дрянь… Милиция!
И тут у Васьки закружилась голова. Мир начал расплываться перед глазами, потускнел, зашатался, ничего не осталось, кроме набухшего яростью лица. Это лицо нависало над Васькой, готовое покарать, раздавить, уничтожить, вытрясти остатки души. Звуки стали медленными и тягучими, и Васька почувствовала, как проваливается в бездонную яму, летит, летит, горькая пустота подкатывает к горлу…
Ее вырвало. Прямо на молодую женщину.
– Черт… – та отшатнулась, лицо перекосила гримаса отвращения.
Васька пришла в себя, мерзко заулыбалась.
– Пошла отсюда, пошла, пшла, – выпалила скороговоркой и, прижимая к груди молчаливое тельце, юркнула в подошедший поезд. Двери захлопнулись за спиной.
Колян оказался прав. Ребенок выдержал четыре месяца. Умер во сне. Васька почувствовала, как он разом отяжелел. Новый «реквизит» искать не стали – у нее самой оформился небольшой животик.
Один раз Колян пошутил:
– Сын полка будет.
– А может, дочь? – поддержал Грым.
– Лишь бы не зверушка.
Калеки весело засмеялись. И вдруг повернулась старуха, оторвавшись от созерцания ведомой только ей точки. Она громко произнесла одно слово:
– Зря!
Потом снова отвернулась и больше не заговаривала.
Был в этом выкрике намек на забвение. И от того, как старуха запахнулась в свои свитера, повеяло предостережением и мерзлотой: страшной, неизбывной, существующей до начала времен. Смех застыл в углах искривленных ртов.
Беременность Васьки протекала. Это точное слово. Так протекает вода в кране через подгнившую прокладку. Монотонно, незаметно и раздражающе. «Ветераны» перестали ходить к ней по ночам. Васька погрузнела, разбухла и отекла. Что-то отталкивающее появилось в выражении лица. Новая жизнь, зреющая внутри организма, высасывала все соки. Ваське казалось, что ее обманули, предали, посмеялись над ней.
Ребенка она невзлюбила во время токсикоза, когда целый месяц валялась в Берлоге с позеленевшим лицом, изредка запихивала в себя еду и тут же исторгала ее обратно. Морская болезнь всех женщин. Живот причинял неудобства, Васька стала злой и раздражительной, и от этого только крепла ее ненависть. Не себя – Его травила она водкой и сигаретами, но матка расширялась, жизнь крепла, сопротивлялась и толкала изнутри, оставляя на животе отпечаток маленькой ладони.
К концу девятого месяца Васька успокоилась, смирилась. Вечерами она гладила себя по животу, а в глазах сияли новые искорки, трогательные и обреченные одновременно.
В конце декабря умерла старуха. Прямо в метро. Сползла по стене перехода, закрыла глаза. Через минуту сердце остановилось. А на следующий день у Васьки начались схватки.
Она смотрела «Дом-2» по телевизору, и вдруг что-то сжалось внутри живота и тут же расслабилось, сжалось и расслабилось. Она доковыляла до кровати, испуганная и удивленная, завалилась на бок. Через полчаса лопнул пузырь и отошли воды. Сразу же стало больно. Между ног как будто болт вворачивали.
– Мама-а-аа… Ма-а-амочка-а-а…
Подбежал Колян, все засуетились.
– Рожает, стопудово, – сказал Алик.
– Что делать-то? – подал голос Поплавок.
– А ничего не делать. Пусть сама рожает… Тужься, Васька, все будет ништяк!
Васька тужилась. Орала и тужилась. Еще через полчаса показалась головка, вся в крови и слизи. А потом что-то пошло не так. Васька тужилась, уже не орала, а подвывала по-звериному, на лбу выступили капельки пота, острые пальцы терзали простыню, но ребенок больше не выходил, словно раздумал появляться на свет. Калеки расползлись по углам, Колян нервничал, старался не смотреть на Ваську.
Прошло еще полчаса. Васька глухо хрипела, корчась на продавленной кровати. И тогда раздался голос Сергея:
– Звони водиле, ей в больницу надо.
– Дебил, какая больница?
– Она подыхает.
– Плевать.
«Ветеран» вплотную подъехал к Коляну, замахнулся единственной рукой и хлестко, с оттягом ударил в грудь, в солнечное сплетение. Колян отлетел к стене, лицо его скривилось от боли, ноги подогнулись, но он устоял, выдохнул обиженно:
– Звездец-холодец…
– Звони.
Тот уже вытягивал из кармана сотовый.
Водила приехал через час. И это придало Ваське силы, в глазах заплескалась злость. Она снова стала орать, материться и тужиться. Ребенок вышел на полголовы в диковинный морок действительности.
Ваську занесли в «газель», уложили в кресла.
– Я поеду с ней, – сказал Сергей.
Колян закатил и его. Машина тронулась.
Сергей сидел рядом, держал Ваську за руку. Та вцепилась в него побелевшими пальцами, глядела устало, затравленно.
– Давай, девка, давай… Сама. Сможешь. Давай…
Он ничего больше не говорил, только повторял это «давай» с разными интонациями, то подбадривая, то приказывая, то уговаривая. И вдруг без Васькиной помощи, ребенок сам пошел на голос, доверяя ему, зная, что ничего плохого уже никогда не произойдет.
Сергей плечом уперся в кресло, а рукой поддержал ребенка, когда тот выполз на поверхность, мокрый, распаренный. Васька обмякла, расслабилась, счастливая и опустошенная. А «ветеран» захохотал во всю грудь:
– Не зря, мать вашу! Не зря!
Машина шла ровно, и вдруг колеса ее оторвались от земли и сияющая всеми окнами «газель» устремилась вверх. Она поплыла над городом, пугая горластых чаек, благословляя заснеженные крыши домов, устремляясь все выше и выше.
Ребенок выплюнул зеленоватую жидкость… и упала тишина. Такой звонкой и всеобъемлющей тишины не было с самого сотворения мира. Васька взяла младенца на руки, прижала к груди, не обращая внимания на пуповину, Сергей продолжал беззвучно нашептывать: «Не зря, не зря!» Машина проваливалась в фиолетовую яму ночного неба, уменьшалась в размерах, похожая на новую звезду. А город далеко внизу жил своей жизнью, люди торопились домой с работы, ныряли в метро, справляли дни рождения, напивались, блевали, влюблялись, спаривались, покупали машины, жевали роллы и пиццы, не мыли руки после уборной, стояли в очереди, смеялись и плакали – жили!
Глаза у мальчика синие-синие. Взгляд чист, прям и прост. И он уже знает, что стоит ему закричать, как мир рассыплется на куски при первом же звуке, с радостью и облегчением, освобождаясь от смысла.
Младенец медлит и смотрит на мать.
Брат
Котята ворочались в корзинке, как кипящий гудрон. Черная слепая мешанина. Их клеем обмазали, а Чернышка их лениво облизывала.
Брат накатил стопку, заел салом. Жир потек по губам.
– Сука, – выругался дед. – Принесла! Ну, не обижайся…
– А чего, дед, – повернулся Саня, – оставь у себя. Ты же любишь все это шевелящееся.
– Сука… – не слышал дед. – Поднесла грех на душу…
Дед вышел на кухню, долго копался там, шуршал чем-то – смертью шуршал. Полиэтиленовой, мятой, слежавшейся. Вышел с пакетом.
– Че, топить будешь? – Саня хмелел на глазах.
– Нет, растить буду.
– А давай я!
– Ну на.
Дед улыбнулся и протянул брату пакет.
Изба запищала, засуетилась сразу. Даже бревна скрипнули. Саня пнул ногой родившую кошку и сгреб весь помет в пакет.
– Скользкие… – вытер руку о штанину. – Брат, прикури мне сигарету, – попросил меня.
Я прикурил, сунул ему в рот.
– И че, утопишь? – спросил я.
– Если надо – бери, – он с хулиганской улыбкой протянул мне пакет.
– Не надо.
– Тогда не базарь. Пойдем на улицу.
Мы вышли из дома. Май шумел и грел нас, дышал ветерком. Синицы летали в небе, как сумасшедшие, срывались вниз, проходили на бреющем полете над землей и улетали вверх. Чирикали, все живое звали за собой.
Пищал пакет. Стонала кошка в доме.
Брат подошел к бочке с водой. Рядом валялась ржавая вилка. Зачем она валялась? Откуда она? Откуда все? Брат быстро наделал дырок в пакете, поднял с земли ржавый обрубок арматурины и запихал в пакет. Завязал его тугим узлом. Откуда арматурина?
Затягивался долго, сладко, подняв подбородок и подставив лицо солнечным лучам: целуйте, шебуршите, вот я какой. Пакет завис над бочкой.
– Хорош, Саня!
Он молчал. Лицо темное, прокуренное, кончик языка высунул и закусил, как будто в удивлении детском. Аюшки? Что, говоришь?
– Хорош, я тебе говорю. Я заберу их.
Брат расслабился и улыбнулся.
– Забирай.
Он был кричащий, двухнедельный, сморщенный. Я невзлюбил его с самого первого дня.
– Мама, отнесем его обратно, – теребил я родной подол.
– Ну хорошо, отнесем.
Я успокоился.
Мы вышли на улицу, мама уложила брата в коляску, и мы пошли. Дальневосточный поселок расплылся на несколько сопок, и дорога к роддому шла вверх.
– Тебе не жалко его? – спросила мать.
– Нет.
– Посмотри, какой он беззащитный. Ему будет плохо одному.
Я заглянул в коляску – брат спал: чужой, игрушечный. Мама надеялась, что я поступлю как мужчина, но я поступил как ребенок:
– Но ведь нам будет хорошо!
Мать ударила меня по губам, и я заплакал от унижения. Я уже понял, что ни в какой роддом мы не пойдем, все это обман, издевательство. А это маленькое чудовище будет жить с нами всегда. Мама уже не моя.