Как бы там ни было, но, спасшись от отчисления, Толя совсем прикипел к Тане и смирился с ее постоянным присутствием в собственной жизни. Он по-прежнему загуливал, но случай подворачивался все реже, Таня в своей бдительности делалась все изобретательнее, и дружки понемногу отступились. Она была тогда красивая, Таня. Надменной красотою вечной отличницы. Такая девушка требовала жертвы. Ради такой стоило поберечь и себя, и карман.
Однокурсницы Таню не осуждали, а даже завидовали. Богатый, нежадный, симпатичный тюха — Толя пользовался успехом. А что пьет… да кто ж не пьет, на то и мужчина, чтоб пить.
Они были красивой парой, Таня и Толя. На них оглядывались прохожие. Преподаватели хвалили Таню, что не бросает в беде заблудшую овечку, и делали Толе послабление на зачетах и экзаменах — это был их вклад в историю любви.
Свадьбы не было. Сходили тихо, записались. Таня как будто старалась что-то доказать уехавшей Ольге. Даже фамилию менять не стала, «чтобы времени на беготню с бумажками не тратить». Да и стыдно было перед людьми — вот соберутся, начнут праздновать, а новоиспеченный муж возьмет и свалится под стол,
Это случилось в январе 1969-го, ровно через год после скоропалительного замужества Оли. Они уже писали дипломы — и, конечно, Таня написала два, а Толя — ни одного. Преподаватели это понимали, потому поставили ей «отлично», ему «удовлетворительно» — это была их дань справедливости.
Толя начал отмечать диплом задолго до официальной защиты, а Таня, учась за двоих, уже не находила сил следить — и за эти месяцы молодой муж так ее вымотал, что, не дожидаясь распределения, она обратилась в деканат с просьбой отпустить их «ячейку» на строительство гидроэлектростанции — уж там если не сама Таня, так тяжелый труд и коллектив перевоспитают этого безнадежного человека. И станет как в популярных советских фильмах — трудовой подвиг, светлые лица, торжественная музыка и в финале каллиграфические титры с виньетками.
Меж тем время подвигов истекало, страна успокаивалась, обрастала социальным жирком, переходила в эпоху застоя. Материальное перестало быть неприличным. И в деканате Танину просьбу истолковали по-своему. Поездка на большую сибирскую стройку сулила немалые выгоды молодым семьям. Это был самый быстрый способ заработать на кооператив. Таню хотели как активистку и лучшую ученицу пригласить в аспирантуру, но коль скоро молодая семья решила зарабатывать и обустраиваться… Вот и вышло, что после института Таня с Толей оказались там, куда захотела молодая жена — в Усть-Илиме.
Татьяна Александровна тяжело опустилась на тахту. Пружины взвизгнули и просели. Долго открывала мазь, колпачок словно прирос. Еще одно напрасное усилие, и измурзанный тюбик лопнул по излому. Желтая и густая, мазь полезла через дырку увертливым червяком, пачкая пальцы, в кухне запахло резко и горько. Что за день такой?!
Она уже отдраила плиту. Борщ затек, конечно, под конфорку и там пригорел. Наташка говорила: «Брось, мам. Жизнь такая короткая», — и сама хоть бы пальцем о палец… в отца пошла, такая же вечно сонная и безответственная. И такая же бешеная, если что не по ней.
А и правда, с возрастом Наташка все больше становилась похожа на Толика. Несмотря на всю свою грубость и хабалистость, такая же была безотказная, когда с посторонними. Бесформенная — зло думала про себя Татьяна Александровна. Всю жизнь с чужого голоса.
Борщ не совсем был испорчен, но свекла переварилась, выцвела. Надо было лимону туда, для цвета, для аромата, да Наташка забыла купить, когда ходила вчера, а возвращаться ее не заставишь. Женька, конечно, тоже не пошла. Этой одно дело — бананы в уши повтыкает и дергается, либо в компьютере сидит, пока Наташка не сгонит. Сколько раз говорила — плохо будет, уши побереги. А Наташка знай заладила: оставь ребенка в покое, у нее сложный возраст! Кой возраст?! На коленях дырья, серьги повсюду понатыканы — срам один, а не поколение. В дерьме мы тут, ишь… А как не быть дерьму-то, если Наташка филейной части не поднимет? Кабы не Татьяна Александровна, заросли бы по уши, в неделю. Зато глаза малевать — это они первые.
Татьяна Александровна все яростнее массировала опухшие коленки, втирая мазь, они уж покраснели, ладонь сделалась сухой и горячей. Особенно беспокоило левое, иной раз шагнешь, и прямо иголка под косточку. И ведь лет-то ей — до семидесяти жить и жить. Как-то быстро износилась, потратилась, а раньше было железное здоровье, больничный брала за всю жизнь — по пальцам пересчитать. Что же случилось, Господи?
Дверь распахнулась резко и с надрывом, в проеме нарисовалась Наташка. Она уже переоделась в джинсы и водолазку.
С минуту мать и дочь смотрели друг на друга. Татьяна Александровна сразу поняла — Наташка не мириться пришла, не извиняться. Просто ей было любопытно про заграничную тетку. Поджала губы, выдавила новую порцию мази и стала опять возить по колену.
— Вонищу развела! — покривилась Наташка.
Зачем она носила эти водолазки? Обильное ее тело вываливалось поверх пояса, как, прости господи, у свиноматки. Да и джинсы эти тоже… Лет-то не двадцать, понимать надо. Все молодилась, все принца какого-то ждала, брови щипала да маникюр наводила. А переоделась бы в юбочку, как человек, да пирогов бы напекла — глядишь и принц бы завелся, с понятиями, а не как Женькин отец, трепло смазливое и альфонс.
— Я в магазин. Может, тебе купить чего? — спросила Наташка примирительно.
— Купилка-то не сломалась у тебя? До аванса неделю сидеть.
— А… — отмахнулась Наташка. — У девчонок перехвачу. Нельзя же каждую копейку считать. С ума сойдешь.
— То-то и сидим, как ты изволила выразиться, в дерьме, что считать не умеешь...
Она была права, конечно. Не умела Наташка ни считать, ни зарабатывать. Тянулись кое-как, худо-бедно затыкая финансовые дырки с пенсии. Пенсию который год вовремя носили, тут никаких претензий, но что ее было, той пенсии? Поднимут на триста рублей да рапортуют потом целый квартал — курам на смех.
И чего Наташка, спрашивается, в институте штаны просиживала?
— Мам, не начинай, — сказала Наташка. — Мне и так плохо. Ну куплю я Женьке шоколадку лишнюю, яблоко. Что, обеднеем с этого?
— Женьке… — хмыкнула Татьяна Александровна. — Женьке не шоколадку, Женьке виллу да яхту, как по телевизору показывают. Нужна ей шоколадка твоя.
— А, что с тобой говорить, — Наташка зашуршала пакетами, отыскивая, какой почище. Но не выдержала, добавила через плечо: — Ты ведь соврала про сестру в Праге, да? — И застыла спиной к матери, точно шорохом целлофана могла спугнуть ответ.
— Да кто тебе сказал, что она в Праге-то? Она в этих… даст Бог памяти… в Кралупах. За тридцать от Праги, что ли, километров… Что ты пытаешь меня? Поди в интернете своем посмотри или хоть у Женьки в атласе. И лимон, лимон купи. Не забудь.
Таня намечтала себе трудовой подвиг, опираясь на комсомольские комедии начала шестидесятых, вед
Таня немало удивилась, добравшись до места. В поселке вовсю шло капитальное строительство, вместо палаток и на скорую руку сколоченных бараков за островками живого леса торчали панельные пятиэтажки. Таня навезла резиновых сапог и непромокаемых плащей, а тут уже асфальт клали, тут открыли клуб, парикмахерскую и кафе, а по вечерам грохот со стороны реки перекрикивала мигающая цветными лампами танцплощадка.
Усть-Илим, каким его увидела Таня, почти не отличался от Военграда. Военград тоже постоянно расширялся, шел на смычку с райцентром; завод прирастал цехами, городок улицами, такие же торчали по окраинам пятиэтажные панельки со всеми удобствами, окружая бывшую «купеческую» застройку. Даже природа была в Усть-Илиме примерно такая же, как д
Самое сильное впечатление — каменные глыбы, летящие в воду с тяжелых грузовиков, запирающие Ангару. До сих пор, когда она закрывала глаза, могла вызвать в памяти тот гул и плеск, расшевелить в груди тот эмоциональный подъем… Как раз они добрались, когда перекрывали реку. Вот это была сила, это была реальная работа! Будь Танина воля, она и сама бы попросилась за руль, — но ее, конечно, определили на чистую инженерную работу, согласно статусу молодой специалистки с красным дипломом. И зарплата превзошла ожидания — со всеми положенными коэффициентами. Молодым выделили просторную комнату в общежитии, в капитальном брусовом доме. Здесь как бы сами собой появились тюлевые занавески, настенные часы с кукушкой, пузатая радиола, газовая плитка и чайник на ней, весело сверкающий хромированным боком, появились овальное зеркало в раме и вешалка с крючками, а на вешалке новая одежда, а под вешалкой новая обувь, а над вешалкой бра о двух плафонах, в пару настоящей люстре — с каждой получки что-нибудь эдакое обязательно появлялось, и все равно денег оставалось ужасно много.
Они уже ждали Наташку. Толя был озадачен и горд новым положением. Он сделался ласков и заботлив, насколько умел, и с того момента, как узнал, что быть ему отцом, и до самых родов ни разу не напился. Таня была счастлива, что скоро станет мамой, но больше — тем, что победила. В то время мечты ее ненадолго сменили курс и вошли в тихое бытовое русло.
Позже Таня вспоминала первый год на Усть-Илиме как время счастливой передышки. Но тогда она не очень ценила что имеет, а немного стыдилась себя — счастливой и спокойной.
Затрещал телефон. «Не пойду! — решила Татьяна Александровна. — Опять
Она мельком глянула в сияющий, без единой пылинки, прямоугольник зеркала и отвернулась — как ошпарилась. Чистота в доме — это был ее пунктик, и Наташка однажды выкрикнула ей в лицо, что нищету не скроешь, хоть с утра до вечера на карачках проползай с тряпочкой… Она тогда опять плакала. А Женька — заступилась в кои веки… Надо бы ей побольше с пенсии давать, Женьке. Уж хоть бы рублей на триста прибавили, пусть хоть на триста. И мысль предсказуемо пошла в сторону очередного подорожания.
В зеркало Татьяна Александровна старалась не смотреть. Пока молодая была — некогда было прихорашиваться и разглядывать себя, к тому же она считала, что перед зеркалом вертятся одни свистушки. Вольно ей было рассуждать. Даже в сорок восемь она еще была красавица. А потом в один год резко постарела, раздалась на три размера, в волосах пробилась седина, залегли морщины в уголках глаз, рот точно в скобки поставили… «Интересно, какая теперь Ольга?» — подумала. Пыталась представить Ольгу — и не могла. Недобро думала про себя, что, наверное, тоже суставы ни к черту и седина, что обязательно Ольга сделалась толстая — не как Татьяна Александровна, а по-настоящему, на заграничных-то харчах, что капризная, наверное. Но стоило зажмуриться, и рисовалась в воображении хрупкая девочка, счастливая и немного испуганная — точь-в-точь какой Татьяна Александровна запомнила ее на вокзале в августе шестьдесят восьмого.
Она встряхнула тряпку, стала протирать зеркало, встретилась взглядом с отражением — и яростно мазнула по скомканному лицу, точно хотела его стереть.
Телефон опять ожил. Она схватила трубку, поднесла к уху — и сама испугалась: зачем?! Но это были не
— Ее нет дома! — отчеканила Татьяна Александровна раздраженно.
Мальчик замялся, стал заикаться и путаться. Но все-таки смог как-то собрать из междометий и заиканий вопрос «Когда она будет?»
— Откуда я знаю?! — сказала Татьяна Александровна с досадой.
— Из-звините, — пробормотал мальчик и отключился. Первый слог прозвучал на высокой ноте и неожиданно окончился басовым проходом. В другой раз Татьяна Александровна улыбнулась бы, но только не сегодня.
С возрастом привычка держать руку на пульсе превратилась в паническую нервозность. Страх возникал мгновенно и разрастался до размеров космических. Вот и сейчас она мельком глянула на часы и отметила, что внучка задерживается уже на сорок минут.
Она набрала ей на мобильный, пошли длинные гудки — и на втором Женька сбросила звонок. Набрала снова, подумав, что, может, ошиблась, — Женька опять сбросила. И в третий раз, и в четвертый. И вот уже руки с трубкой заходили крупной дрожью, и уже представились, сцена за сценой, ограбление, изнасилование, и несчастный случай, и убийство, и взрыв в автобусе, и приемное отделение городской больницы, переполненное окровавленными трупами… А следом, без всякого перехода, пришло понимание: это
В двери завозился ключ, в квартиру влетела Женька. Бросила рюкзак, стала стягивать кроссовки — и только тут заметила бабушку.
— Ба, ты чего тут? — спросила.
— Женя! Ты где была?! — закричала Татьяна Александровна. Хотела встать, но силы все они ушли в этот крик.
Женька подняла на бабушку растерянное лицо.
— Ты почему сбрасываешь?! — опять выкрикнула Татьяна Александровна. Но выкрик не получился, сдулся.
— Так я подходила уже.
— Ну и что?! Трудно кнопку нажать?!
— Да ну вас! — буркнула Женька. — Сами на ушах сидите целыми днями — экономь да экономь. А как что, так сразу…
Она подобрала рюкзак и скрылась в кухне.
— Тебе мальчик звонил, — сказала Татьяна Александровна.
Женька мгновенно высунулась из кухни:
— А какой?
— Это тебе лучше знать. Спрашивал, когда вернешься.
— А ты чего?
— А что я… Сказала, не знаю.
— Да ну тебя, — опять буркнула Женька. Явно она расстроилась и теперь будет умирать от любопытства, пока мальчик не позвонит снова.
«А ведь он, пожалуй, не позвонит, — подумала Татьяна Александровна. — Напугала. Нервы ни к черту».
Раньше она такой не была. Там, в Усть-Илиме, один про нее так и говорил: «Гвозди бы делать из этих людей». Смирнов, кажется. Или Сидоров — простая какая-то фамилия. А дружок его, Юрчик Бойко, поправлял: «Не гвозди, а сваи. На черта нам гвозди-то, на бетоне». Она гордо проходила мимо, обдавая приятелей презрением, но все-таки немного обижали эти глупые хаханьки.
Коллектив не принял Таню. Она, впрочем, заметила это не сразу. А когда заметила, никак не могла понять причину. Гадала, мучилась — так и не поняла. И как бы удивилась, если б узнала — и тут виною танки в Праге. На третий месяц работы, в случайном общем разговоре, в столовке за стаканом компота из сухофруктов Таня обмолвилась про сестру-предательницу. К слову пришлось. Она не хотела быть резкой, в ней говорила боль. Это был жест доверия к людям, с которыми предстояло бок о бок провести не один год и съесть, может быть, пуд соли, она хотела поделиться своей бедой. Но стоило ей заговорить, высказать мнение, искреннее, хоть и почерпнутое из советских газет, стоило назвать дураками московских демонстрантов, как разговор забуксовал, все вдруг заторопились, начали доедать-допивать и разбежались по делам, а Таня осталась одна со своим компотом. Ей досталась сморщенная груша с бурым хвостиком да горсть разваренного изюму — и она, поскольку ела уже за двоих, обрадовалась этому нехитрому лакомству… Она не удивилась, что разговор внезапно оборвался. Ей и самой было неловко за сестру. Что про других говорить.
Начиналось странное время. Когда самый распоследний диссидент, невзирая на все возможные риски, включая юридический, легко находил единомышленников и сочувствующих, а правоверные комсомольские романтики вроде Тани оказывались в изоляции — словно школьники, которые насолили всему классу, и им объявили бойкот.
Позже напишут в мемуарах и покажут в документальных фильмах — что шестьдесят восьмой стал годом перелома, годом избавления от последних иллюзий. Но Таня, пропустившая оттепель со всеми ее надеждами, прозубрившая ее за школьной партой, так и останется непрозревшей — это часто случается с людьми, слишком уверенными в собственной правоте и не умеющими слушать, наблюдать и делать выводы. Она отстанет от времени на каких-нибудь пять-десять лет — да так и не догонит. Максимализм и упрямая инфантильность не дадут ей сделать циничную комсомольскую карьеру, присосаться к благам. Только в начале девяностых Таня признается себе, что прожила нелепую жизнь и осталась у разбитого корыта, как старуха у Пушкина, которая пострадала тоже от великого самомнения, а не от жадности. Но это случится позже, а пока Таня сидела в столовой, ела разваренные сухофрукты алюминиевой ложечкой — и все у нее было впереди, и хорошее, и плохое.
А потом родилась Наташка, и веселье кончилось. Толя на радостях развязал — и не смог остановиться.
Как чувствовала, она не хотела ехать рожать в Братск, но диагностировали тазовое предлежание, ехать пришлось, пришлось соглашаться на кесарево. Наташка родилась крупная, почти четыре кило. Швы заживали плохо, Таня нервничала, Наташку приносили в палату на кормление орущую и обиженную, и другие мамочки только косились — их дети спокойно спали, пока не начинали есть, а едва насытившись, засыпали снова, одна Наташка ревела, как иерихонская труба.
Толя никак не ехал. Таня мысленно уговаривала себя, что это из-за работы, что в выходные заберет их с дочкой. Но в субботу вдруг явился смущенный Юрчик Бойко. Таня сошла с крыльца на ватных от дурного предчувствия ногах, Юрчик помог спуститься, ловко забрал Наташку — у самого было два пацана, он хорошо умел обращаться с грудниками. Наташка, по счастью, спала, но даже во сне голодно причмокивала и хмурилась от солнышка, бьющего в лицо.
— Ты это… не бери в голову… — смущенно пробормотал Юрчик, усаживая Таню на заднее сиденье «Волги» и подавая Наташку. Наташка недовольно пошевелилась, пискнула, но не проснулась.
— Где он? — спросила Таня.
— Дома отсыпается. — Юрчик устроился впереди, и машина тронулась.
— И сколько он… так?..
— Понимаешь, Танечка… — замялся Юрчик, — тебя ведь в пятницу увезли… это вышло…
— Что, не вовремя? — горько усмехнулась Таня.
Она не хотела плакать, но роды ее ослабили — какая-никакая, а все-таки операция; слезы непроизвольно катились по щекам, а она их даже вытереть не могла, боялась потревожить Наташку. Юрчик поймал ее растерянный взгляд в зеркале заднего вида и стыдливо отвернулся.
— Да ты не переживай, Тань. Все образуется.
Дочка проснулась, заверещала. Пришлось расстегивать кофточку, вынимать грудь… Она чувствовала несвежесть кофточки, ей мерещился кислый запах пота, на груди подсыхало молочное пятно, застывали его заскорузлые края. Она ненавидела всех: Толю и его дружков, Юрчика, водителя, акушеров, даже Наташку. И, конечно, свою полную беспомощность.
А Толя вовсе не хотел ничего плохого, он вполне серьезно думал, что больше капли в рот не возьмет, раз у него теперь ребенок. Друзья-приятели помогли ему раздобыть кроватку, и он лично укрепил ее по периметру, каждый прутик проверил. И сам сколотил что-то вроде пеленального столика. Толя старался изо всех сил, честное слово.
Таню увезли утром, весь день будущий отец не находил места, а к вечеру дозвонились, докричались до Братска и поздравили молодого отца — девочка, три восемьсот! Гуляем!
Ну как было не отметить?
Когда Таня переступила порог, она не узнала комнату. Детская коляска напоминала разоренную поленницу: бутылки из-под вина, водки, портвейна; кажется, были и коньячные, со звездочками. На пеленальном столике стояла парадная тарелка с золотым ободком, и из нее торчали, словно колония кораллов, окурки. Под окном явно затирали какую-то мерзость, извергнутую из самых глубин. Повсюду валялись объедки, жестянки из-под консервов, одежду кто-то свалил на кровати, и она возвышалась там неряшливой горой, на вершине которой, как кремовая розочка на торте, свернулась чехословацкая курточка… Таня сначала подумала, что Толя спит под этим тряпьем, и, не будь заняты руки, схватила бы что-нибудь тяжелое, прошлась по мерзкой куче. Но нет, Толи там не было. Уже не было. Проснувшись за пару часов до Таниного приезда и оценив размеры бедствия, молодой отец позорно бежал.
Таня стояла, прислонившись к стене. Юрчик подвинул ей стул, стряхнув пустые консервные банки, она тяжело опустилась, пристроила спящую Наташку на коленях. Сидела и тупо смотрела перед собой, пока Юрчик торопливо ликвидировал разруху. Только спрашивал тихонечко — куда положить то, где взять это… гвозди сам нашел, но стучать не решился, и под днище кроватки подставил в трех местах бутылки из-под «Токая», как раз они по высоте подходили… Таня взглянула равнодушно и отвернулась. «Я попозже по-нормальному поправлю», — смущенно пообещал Юрчик. Остальные бутылки он выносил за дверь по четыре в руке, ловко зажав между пальцами, чтобы не греметь.
Он в тот раз даже полы помыл. Комната засияла как новенькая, красная курточка парадно повисла у двери, обувь выстроилась парами, кровати укрылись крахмальным, белоснежным… и кто бы знал, как же Таня возненавидит Юрчика с того дня. Так и не сможет простить своего унижения. До самого отъезда Тани из Усть-Илима он будет ухаживать за ней. Она будет гнать Юрчика к жене — и чем яростнее, тем настойчивей он будет возвращаться, — это несколько лет будет питать всеобщее любопытство. Общественное мнение будет не на стороне Тани — ну, действительно, чего ломается? А Юрчикова жена будет ходить к ней в сопровождении подросших мальчишек и закатывать скандалы — тем более глупые, что Таня ни разу не даст для них повода.
Толя вернется на следующий день, к обеду — с заплывшим глазом, с неряшливым букетом жарков, которые нарвет за общежитием. Он протрезвеет, и в первые недели жизнь пойдет своим чередом. Он будет клясться: нет, никогда, ни капли! И поначалу Таня его, конечно, простит. К концу лета приедут из Бодайбо свекор со свекровью — наконец-то знакомиться с Таней, смотреть внучку. Они навезут денег и гостинцев, будут тешкаться с Наташкой и не примут всерьез ни одну Танину жалобу… ну подумаешь, расслабился мальчик, гульнул на радостях — это нормально,
Родители уедут, и Толя сорвется в новый запой. Спокойная жизнь кончится. Он будет пьян почти беспрерывно, иногда «навеселе» или «подшофе», но все чаще — «вдрабадан», «в стельку», «в зюзю», «в доску» и «вусмерть». Таня будет в сердцах кричать мужу: «Бич божий», — и это окажется пророчество, бичом он и закончит свою короткую жизнь.
В недолгие трезвые периоды Толя, конечно, будет как шелковый. Он будет баловать Наташку и дарить Тане ненужные безделушки — духи, платочки. А Таня будет терпеть и прощать — пока однажды ей не придется вытаскивать мужа от маляров-штукатуров, из перекрученной общежитской постели, где будет храпеть он, невменяемый, в объятиях какой-то тощей лахудры, чуть не сорокалетней. Это и станет последней каплей — Таня вернется в Военград, к отцу. Но и тут ей никто не посочувствует, и все (особенно свекровь) будут твердить, что она сама виновата — нельзя так давить на мужика, надо больше любить его и жалеть, и уж тем более не выносить сор из избы на профком… А Таня даже не станет это оспаривать. Она будет казнить себя и мучить — годы и годы. Наташка будет всю жизнь попрекать ее, что «угробила папу» — веселого, доброго человека, такого щедрого. И отдельным пунктом не простит, что прервалась связь с дедом и бабушкой из Бодайбо, которые там на золоте, а они всю жизнь едва концы с концами сводят.
Но все это будет позже. Семь лет исполнится Наташке, когда они уедут из Сибири. Юрчик будет умолять Таню остаться, станет клясться, что бросит своих и поедет за нею на край света, — но, разумеется, никуда не двинется. А Толя, оставленный без присмотра, совсем опустится, будет отовсюду уволен и исключен. Он бесславно погибнет под забором — в буквальном смысле. Напьется и уснет, не дойдя десяти метров до обиталища очередной своей сожительницы. Это случится в конце лета, ночи будут совсем уже холодные, пройдет дождь — и его окажется достаточно. Таня узнает о смерти мужа спустя два года, случайно. Долго будет скрывать от Наташки. А когда неосторожно проговорится, это будет очередной взнос в копилку извечной Таниной вины.
Но с чего, когда взялась эта копилка? И что в ней такого особенного хранилось? Желание всем и всегда помогать, хотя бы они никогда ни о чем таком не просили? Незамутненная вера в незамутненные идеалы? Обида, что все, оказывается,
Усть-Илимск словно выталкивал ее. Она и рада была бы погрузиться в его жизнь, для того и ехала, чтобы распробовать, как ни громко звучит, вкус эпохи, но никак не могла уловить сути происходящего. Так чувствуют себя люди, не умеющие увидеть голографическую картинку. Перед глазами мельтешат пестрые фигуры, преломляются, многократно друг друга повторяя, но никак не получается наполнить путаный узор объемом, разглядеть целое.
Ей было одиноко. Случались, конечно, приятельницы по общежитию, у которых можно занять соли. Случались и на работе по-своему теплые разговоры. Но не дура же она была, чтобы не услышать их внутреннюю пустоту. Она-то со всей душой, а в ответ — недоумение и насмешка, и, кажется, что бы ни сделала, выйдет только хуже…
Почему ей пришла в голову мысль составить «письмо времени»? Тогда, в семьдесят третьем? А просто модно было. И был хороший повод — Усть-Илим прирастал суффиксом и наконец-то получал статус города, и комсомолу в том же году исполнялось пятьдесят пять, и был, конечно, субботник. Вот и предложила — капсулу, общее письмо, статьи о главном, грамоты, значки ГТО, фото, как здесь все строилось и как жилось, — словом, то, что могло заинтересовать комсомольцев будущего, которые станут жить при разумном миропорядке и им, конечно, будет любопытно, кто его устроил.
Она предложила это на летучке. К слову пришлось — и предложила. До субботника оставалось совсем немножко, и коллектив загудел: дело серьезное, не успеем, — но загудел как-то вяло, с осторожностью. Таня настаивала. Она делала это с горячностью человека, которого внезапно осенило, и, конечно, окажись хотя бы часа два на раздумье, не стала бы упорствовать, но так уж сошлись в тот день звезды… Начальник послушал-послушал — и дал добро. А куда деваться? Кто их разберет, таких Тань, что они подумают и, главное, куда доложат. А она вот что выдумала: чтобы каждый лично подготовил самое для себя важное, из этого и составится капсула.
— Представьте, будто это вы получили посылку из прошлого! — с запалом говорила она. — Что бы вы хотели найти? — Говорила и не замечала шепотка и ухмылок. Толя тогда уже с ними не работал. Все нехотя согласились. А Юрчик крикнул с галерки, что, раз так, с него корпус капсулы.
Капсулу торжественно закопали в городском сквере. Юрчик принес металлический ящичек цвета хаки, явно военного происхождения, с хитрой защелкой. Выкопали на перекрестье двух центральных дорожек, у детской площадки, ямку глубиной в полметра, сложили в ящичек каждый свое. Смирнов-Сидоров от себя положил новенькую пятирублевку.
— Зачем? — удивилась Таня.
— Денег-то при коммунизме не будет, — заметил Юрчик, заглядывая приятелю через плечо. — Только чего ж так много? Положил бы рупь, и дело с концом.
Вокруг засмеялись.