Водитель обернулся и зло зыркнул на Мартина. Мартин сказал по-чешски длинную непонятную фразу.
— Manzelka4 , — усмехнулся таксист презрительно. И, метнув на притихшую Олю колючий взгляд через зеркало заднего вида, прибавил несколько слов, которых она тогда не поняла, а сейчас не решилась бы повторить в приличном обществе.
Кровь бросилась Мартину в лицо. Он подобрался, заходил желваками, сжал кулаки — но ничего не сказал. Так и ехали всю оставшуюся дорогу — молча. До самых Кралуп.
Выгрузились у аккуратного двухэтажного домика. Он действительно выглядел совсем небольшим — и читалась в нем какая-то хрупкость и робость. Мартин сердито расплатился с шофером и выволок из багажника чемодан. Машина с визгом развернулась и уехала, пыхнув прямо на Олю горьким выхлопом. Замутило. Она стояла посреди улицы и сообразила сойти на обочину, только когда вдалеке загудел грузовик. Он прошел вперевалку, пыля и лязгая, между Олей и Мартином, стоявшими по разные стороны дороги, — точно хотел отделить друг от друга.
Мартин растерянно смотрел на окна дома.
— У тебя такой вид, точно ты собираешься нырнуть с трамплина и боишься, — сказала Оля со смехом.
Мартин удивленно обернулся. Он не понял, опять не понял. Такой простой шутки. Проклятый языковой барьер! «Пора!» — подумала Оля и решительно перешла дорогу. Взяла Мартина за руку.
— Мартин. У нас будет ребенок. Совсем скоро. Уже весной.
И почувствовала боль — почти физическую, потому что Мартин — он отшатнулся. Пусть всего на полсекундочки, но она ощутила всей кожей его невольный шаг назад и страх во взгляде, и как же так?! Он ведь сам хотел!..
А потом отпустило. Мартин бережно прижал Олю к себе; она уперлась носом куда-то в ключицу, дышать сделалось нечем, — но оно того стоило, потому что лучше не дышать, чем этот холод, не дышать она была еще согласна, а того холода точно бы не выдержала.
Мартин разжал объятие; поцеловал Олю, взял за руку; поднял чемодан. Они пошли в боковую калитку — и через мгновение дом ожил, разбуженный настойчивым звонком. Оля слышала, как катится громкий дребезг внутри, как начинают хлопать двери и женский голос кричит что-то, и как от этого крика зарождается и нарастает стремительный топот, на волне которого выносит на порог хохочущих Яна и Янку. Все это она помнила очень подробно, а то, что началось несколько минут спустя, вспоминать, наоборот, не любила. И не вспоминала — как будто внутри предохранитель срабатывал…
Велосипед плелся в полосе аварийного отстойника, пока не уперся в измызганную фуру, нервно мигавшую о поломке. Кабина была опущена долу, и вид у фуры был покорный и виноватый. Ольга невольно улыбнулась. Она примеривалась, как бы объехать неожиданное препятствие. Но, как назло, по ходу движения неслись машины, и объехать фуру по дороге Ольга не решалась. А справа колыхалась уже достаточно высокая трава, и насыпь резко ухала вниз.
Из-под кабины вынырнул всклоченный парень, чуть насмешливо глянул на Ольгу, робко выглядывающую из-за серой коробки рефрижератора, скользнул взглядом по ярким велоперчаткам, по велошлему.
— Пани гонщица? — спросил он весело.
Ольга рассердилась было, но тут же и улыбнулась. Правда, забавны эти детальки прошлой стремительной веложизни. Формально перчатки были вообще не нужны, она надевала их, чтобы спрятать набухшие вены, желтые пигментные конопушки, которых становилось все больше, голубоватую кожу, тоненькую, как гофрированная бумага. А шлем — что шлем? Тоже ведь лучше, чем какая-нибудь приличная возрасту панама.
— Пани несется быстрее ветра, — ответила она в тон, — когда путь ее не преграждают досадные мелочи. — И она выразительно обвела взглядом фуру.
Водитель расхохотался:
— Если скорость пани так же хороша, как ее шутки, то я бы, пожалуй, не рискнул соревноваться.
Подошел, легко закинул драндулет на плечо и без страха пошел по проезжей части, а благодарная Ольга засеменила следом, невольно шарахаясь от пролетающих мимо легковушек. На холме уже маячил замок Мельник.
— Дики5, — сказала она весело.
И водитель отозвался в том духе, что всегда пожалуйста и приятно встретить на дороге пожилую леди, если она пребывает в добром здравии и хорошем настроении.
Он опять полез под машину, а Ольга села на свой тихоход и двинулась дальше. Время было к обеду, внуки скоро должны вернуться из школы. Да и Верушке помочь. В обед самые посетители.
Забавная штука память. И совершенно необъективная. Один (такова была Таня) копит воспоминания только дурные, как будто специально сдирает подсохшую корочку жизненных болячек, другой, вроде Ольги, любит вспоминать только о хорошем. Кто из них более раним? Может быть, вторые. Оптимисты, избегающие боли. Возможно, дело вовсе не в том, что они не хотят ее терпеть. А в том, что не могут. А первых, двужильных, боль вспоминания делает только сильнее.
Она помнила — Ян и Янка. Они вылетели на порог, отталкивая друг друга, и шумно повисли на руках у Мартина, и каждый тянул в свою сторону, как будто близнецы собирались его разорвать. А Мартин со смехом отбивался — и не позволил Яну тащить злополучный чемодан, и вдвоем с сестрой тащить все равно не позволил — тяжело! Оля робко стояла в стороне и ждала, пока ее заметят.
Из дома, вытирая руки о полотенце, вышла молодая женщина. Анежка, — догадалась Оля. Анежка по-хозяйски отогнала близнецов полотенцем — те смешно уворачивались — и обняла брата. И только тогда, через плечо, бросила на нее вопросительный взгляд.
— Анежка, знакомься, — четко произнес Мартин по-русски. — Это Ольга. Пани Вранкова.
Анежкины бровки поползли вверх — но это было веселое удивление, совсем не агрессивное. Она всем видом словно бы говорила: «Надо же, малыш Мартин женился!»
Так стояли и рассматривали друг друга. Близнецы громко шептались. Они тоже глазели на Олю, и это ее смущало. Она старалась спрятаться у Мартина за спиной — а он нарочно отступал: вот, мол, какая у меня жена.
Оля отметила, что на Анежке не халат, а короткое платье с пояском. И прямо поверх повязан кухонный передник. Платье было красивое, и Оле сделалось обидно, что такую нарядную вещь прячут под передник. Но додумать она не успела. Потому что в дверном проеме появился Мирек Вранек.
Дальнейшее вспоминалось обрывками. Отчетливо помнилось только то, что сначала сделалось очень тихо, а потом — очень громко. Проносились в голове пунцовые щеки Мирека Вранека, его распяленный рот, брызжущий слюной, его взлетающие в возмущении кулаки, его мощные ноги, топочущие в приступе бессильной ярости, — и одно только слово — vypadni6 .
— Vypadni!!! Vypadni-vypadni-vypadni! — кричал Мирек Вранек и топал ногами, и сжимал кулаки, и, честно сказать, мало походил на человека, а скорее, на какого-то бабуина, исполняющего брачную пляску.
То есть, конечно, на самом деле все было не так. Сначала были (наверняка ведь были) приличные случаю приветствия и объяснения, кто Оля и откуда, и уж только потом начался приступ животной ярости, который Оля больше сорока лет непроизвольно держала в уме, всеми силами стараясь забыть, — начался по совокупности причин, каждая из которых достойна была отцовского гнева, а уж собранные вместе, да в такой день, когда столица неожиданно проснулась, занятая чужими войсками… Оля по-человечески оправдывала Мирека и никогда не держала на него зла за ту сцену, однако так и не смогла почувствовать его родным… где-то на донышке всегда плескался тот первый ужас.
Vypadni-vypadni-vypadni! — И Оля выпала из реальности, выключилась, как лампочка, когда перегорает вольфрам. Туман. Туман.
Она не помнила, кто спас ее тогда. Кажется, Яхим… Он появился откуда-то со двора, Оля не поняла, в какой момент — только смутными кадрами мелькало, как он толкает сына в мясистую грудь — как будто отбивает волейбольный мячик — и говорит… что говорит?.. А может, это была Михаэла… Нет, только не Михаэла, она в тот день работала в обычном графике, а вот Мирека отпустили, вернее, практически выставили с работы без объяснений, об этом позже рассказал Мартин… или не Мартин, а Анежка… или даже Томаш, он в те дни тоже был в Праге и, конечно, заехал домой… а может, Ольга опять что-то путает, потому что память — слишком ненадежный накопитель информации, вечно из него выбивает гигабайты и гигабайты фактов… но как бы там ни было, а к вечеру злополучного дня Оля нашла себя рыдающей в подушку в комнатке под крышей, в объятиях растерянного Мартина, шепчущего слова утешения.
Она боялась поднять взгляд. Даже родные руки Мартина, привычно обхватившие ее, больше не казались надежным убежищем.
Дверь приоткрылась, и в нее просунулись, одна над другой, две одинаковые стриженые головы. Проскандировали: «Agresorka!» — и скрылись. Дверь хлопнула, послышался веселый шепот и хихиканье, а следом дробь шагов — по лестнице вниз.
Оля отстранилась и полными слез глазами посмотрела на мужа.
— Они сказали… Оля, это совсем не обидно, правда… — пробормотал Мартин.
— Мартин. Не надо. Я поняла, что они сказали.
Она встала с кровати и растерянно заозиралась — но злополучного чемодана нигде не было видно.
— Где мои вещи?
— Вещи?
— Я уеду. Я не могу.
Мартин тоже встал. И подошел. И обнял — так что не вырваться, сколько ни брыкайся и ни выкрикивай в лицо обидных слов. И так держал — пока она прокричится. А потом сказал:
— У вас хорошая русская поговорка. Слово умеет убивать.
— Словом можно убить, — машинально поправила Оля.
— Да.
— Да. За что они меня? Мартин… за что?
За что? — вопрос почти всегда риторический. Особенно когда речь о большой политике, в которой залипают слабосильные мошки вроде Мирека Вранека. Они жужжат-жужжат, стрекочут крылышками в безысходной ярости, ан крылышки прилипли и лапки запутались, к чему же ты бьешься, насекомыш, что этой гигантской паутине твой маленький гнев?
Но кто же признает себя малой мошкой, когда рядом трепыхаются насекомые еще меньше и хилее, и как же тут не ужалить, раз выдалась возможность дотянуться… Вот и Оля… это все было обидно и больно, только гнев-то был предназначен не ей, а адресован в такие недоступные сферы, про которые потом напишут в учебниках по истории, тогда как Мирек Вранек навсегда останется неприметной цифрой в статистических подсчетах, ничего не значащей единичкой.
Но тогда зачем? Зачем обижать малую мошку, завязшую по соседству? Нет ответа. А если бы это была не мошка, а короед? Если бы это не Мартин был сыном Мирека, а Оля дочерью — и в тот злополучный день она привезла бы в отчий дом какого-нибудь Илью Муромца, косую сажень в плечах? Позволил бы себе Мирек или нет?
Спроси об этом Мирека — и он бы заверил, что позволил бы. Как иначе, коль скоро речь о свободе родины… А спроси деда Яхима? А спроси Яхима, и он бы, чего доброго, ответил: нет, не позволил бы. Кто как не Яхим знал старшего сына, со всей его мучительной трусоватостью, со всей мелочной кухонной язвительностью и тихим бессильным бунтом перед властью, кто бы ее ни представлял… Выходит, риторический вопрос? Так, да не так. Потому что это Мирек Вранек через пару лет будет строчить доносы на коллег и соседей-диссидентов, и в партию вступит как миленький, и кой-какую карьерку все-таки сделает…
Но это все произойдет позже. А пока Оля, запуганная праведным национальным гневом Мирека, желала только одного — немедленно уехать. Она не то что неделю — она и минуту здесь находиться не хотела. И не осталась бы, не прояви Мартин твердость — а он в тот день так ее держал, что аж мышцы затекли. В буквальном смысле. Пока не добился обещания потерпеть
до утра, которое, «как у вас говорят, вечера умнее» — «мудренее… утро вечера мудренее…» — машинально поправила Оля, хотя была еще слишком молода, чтобы знать разницу между умом и мудростью. «Мудренее», — покорно согласился Мартин. А потом пришел, кряхтя и отдуваясь, Яхим. И она поняла, что остается.
Старый Яхим так никогда и не выучился по-русски. Не из принципа — а просто чужие языки ему не давались. Но с первого дня и до самой смерти Яхима Оля каким-то образом понимала его с полуслова. Вот и в тот раз, когда Яхим стал говорить успокоительное «ничего, дочка, ничего», Оля сразу его поняла. И чешский вариант пословицы «паны дерутся, а у холопов чубы трещат» поняла тоже.
Дед Яхим трудно опустился на кровать и смотрел на Олю снизу вверх добрыми выцветшими глазами. Она запомнила этот момент на всю жизнь. Как Яхим внимательно смотрит, улыбаясь, а потом протягивает широкую трясущуюся ладонь — и Оля, отлепившись от Мартина, делает робкий шажок в сторону деда, в ответ протягивает ему свою худенькую ручку. Он бережно берет ее и накрывает другой ладонью — и с этого момента Оля чувствует, что она «в домике». Она помнила даже ощущение, когда рука касается руки — маленькая и холодная касается большой и уютной. «Ничего, дочка. Ничего…»
— У нас будет маленький, — говорит Мартин. Говорит по-чешски. Но Оля держится за деда Яхима и, может, поэтому понимает мужа без перевода.
— Добре! — кивает Яхим и баюкает Олину ладонь в своих.
Дверь снова открывается — тихо и робко, и в проеме возникает Михаэла. В руках у нее поднос с белым аккуратным чайничком и дребезжащими чашечками. Она несет печенье и яблоки, белые кубики сахара на белом блюдце, желтые треугольнички сыра.
— У нас будет маленький, — повторяет для нее дед Яхим, и Михаэла застывает на пороге. Поднос в ее руках кренится, чашки съезжают к чайнику, сахар к печенью. Самое верхнее яблоко срывается и со стуком падает на пол.
Странно — Оля отлично помнила и это яблоко, и дребезг подноса, и немного беспомощный взгляд Михаэлы. Но совершенно не могла вспомнить, что в тот день делал Мартин? Как проявил себя в этой истории, когда вся его семья поглощена была тем, принять Олю или изгнать? Она помнила, как он звонит в дверь — обрыв — и как больно сжимает ее, не пуская уехать, а потом сразу появляется Яхим. Но что между? Когда Мирек… когда… неужели муж просто так стоял?
Долгие годы она гнала от себя эту горькую мысль — а потом не выдержала (это произошло спустя много лет, Верушка уже в школу ходила), спросила все-таки. Мартин только рассмеялся.
— Я ведь с папой даже подрался тогда. Неужели совсем не помнишь? То есть как подрался. Потрепал его слегка да убрал с прохода. Ну? Нет?..
И Оля растерянно моргала в ответ. Как же она могла столько лет держать обиду — и даже не попытаться выяснить. Глупо и стыдно.
Замок Мельник наползал, занимая доминирующее место в пейзаже. Ольга наконец-то перекатила через мост и выбралась к подножию холма, по склону которого разбит был аккуратный садик. Лет пятнадцать, даже десять назад она долетала сюда меньше чем за час. Теперь же приходилось выбираться с самого утра, чтобы к обеду дотащиться.
Ольга, вздохнув, слезла с велосипеда. Склон был крутой — на трех колесах да на нынешних мощностях никак не въехать.
Постояла, разминая колено, расправила спину, усмехнувшись громкому хрусту, с которым расходятся позвонки, вдохнула глубоко — и повела велосипед в поводу, одной рукой упираясь в руль, другой в седло.
Останавливаться пришлось каждые пять-шесть метров. Ждать, пока успокоится разбежавшееся от старания сердце. Погода была замечательная, жара немилосердная, оттого идти в горку было еще тяжелее. Но Ольга все равно шла. Она всегда была упрямая.
— Can I help you?7 — спросил из-за спины низкий девичий голос с отчетливым славянским акцентом.
Ольга обернулась. Девушка была рослая, широкоплечая. Румянец во всю щеку. По плечу вилась толстая светлая коса.
— Вы русская? — спросила Ольга по-русски.
Девушка заморгала. Потом сообразила.
— Jestem polka8 . — И тут же на всякий случай опять перешла на свой ломаный английский: — I am from Poland.
Они поулыбались друг другу.
Девушка еще раз предложила помощь, но Ольга отрицательно замотала головой — и вот уже полячка шагала высоко впереди, а Ольга смотрела вслед, собираясь с силами. Надолго остановившись в середине пути, она потеряла разгон, и, чтобы тронуться, требовалось теперь тройное усилие.
До вершины было рукой подать. Сейчас она постоит еще минуту, две минуты — и пойдет. Обязательно пойдет. Потому что дудки! Она еще не старая. Не старая!
Внуки с порога бросились к ней. Затанцевали, запрыгали вокруг.
— Мальчики! — строго окоротила Верушка, торопливо проходя мимо с полным подносом. — Оставьте бабушку! Ну-ка живо!
Они виновато переглянулись и выскочили во двор. В открытую дверь Ольга видела, как они седлают ее трехколесного коника, и старший лезет за руль, а младший забирается в продуктовую корзинку, и вся конструкция тяжело трогается с места. «Надо бы седло им опустить», — подумала Ольга и хотела вернуться на улицу, но мимо опять зацокала каблучками Верушка, на ходу чмокнула Ольгу и скрылась в кухне, где у плиты колдовал ее муж — время было обеденное, и почти все столики оказались заняты шумной итальянской тургруппой, приходилось поторапливаться.
Ольга привычно встала за барную стойку.
Сколько лет она так же разливала пиво в Кралупах, в маленькой пивнице на первом этаже? Ой, много. Жалела ли, что не вышло получить образование? Жалела, конечно. Но когда трое детей, жалеть о чем бы то ни было не очень получается. К тому же язык. Пока была молодая, какая учеба? Говорить-то еще ладно — писать не умела. И как ни нагоняла, каждую свободную минутку тратя на учебники и словари, так и не нагнала. Пивница — она думала, это не навсегда. Просто чтобы даром хлеб не есть, чтобы Мирека видеть пореже, не слышать чтобы это его «агрессорка» сквозь зубы. Но правду говорили на родине — ничего нет настолько постоянного, как временное. Так и простояла за стойкой тридцать лет и три года.
В полумрак кафе вступили, неуверенно озираясь, двое — совсем дети. Оба невысокие, тощенькие. Устроились за дальним столиком. Долго изучали меню: шевелили губами, водили пальцем по строчкам. Девочка ушла в уборную, и мальчик торопливо пересчитал, выудив из кармана джинсов, монетки и бумажки. Верушка сновала туда-сюда, не обращая на испуганную парочку внимания, а те и голос подать стеснялись. Потеряшки. Жалко их было до ужаса.
Ольга взяла блокнотик, ручку и пошла к дальнему столику.
Заикаясь, собирая по крошечке весь свой английский словарный запас, заказали наконец-то два маленьких «Козела». Она терпеливо ждала с блокнотом наготове. Записала, пошла обратно за стойку. Сзади послышался торопливый шепот:
— Оля, может, все-таки еще что-нибудь хочешь?
Вздрогнула от неожиданности. Замерла. Русские, ну конечно.
— Нет-нет-нет-нет-нет, — горячо зашептала девочка. — Совсем ничего не хочу, такая жара. Давай тебе закажем. Ты ведь голодный.
— Нет.
— Ну не ври. Голодный.
— Ну не вру.
Наверняка студенты. По карманам ветер.
Принесла им потихоньку от Верушки тарелку гренок и стаканчик с солеными орехами. Растерялись. Соврала, что положено к пиву. Подарок. Услышав русскую речь — обрадовались, затараторили. В первый раз за границей, «дикарями», чтобы подешевле. Свадебное путешествие. Так странно все и непривычно. Но нравится-нравится. Накопим денег и опять приедем!
Верушка ничего ей не сказала, а только краем глаза отмечала, как она сидит с этими ребятами, слушает, смеется — прекрасно она знала за матерью ностальгию эту и сентиментальность.
Слово за слово, выяснилось — тот самый институт, тот самый факультет. Быть не может! Точно, он! Общежитие, конечно, перевели, но главный корпус — что ему сделается. Ах, ну надо же — за семь верст уехать, чтобы встретить человека, который… не окончили? отчего такая беда? ах, замуж за чеха?! вот повезло-о-о!
Эта самая хрупкая Оля, тезка, так сказала свое «повезло», с такой завистью наивной, чистейшей… и муж ее молодой, он ведь не обиделся даже, а закивал — повезло-повезло. Ольга всегда видела это в своих соотечественниках — что в советских, что потом в российских. Не столько неуважение к своей стране (хоть и его хватало, конечно), сколько усталую обреченность: как будто дома, в России, не было ни для кого никакого будущего и быть не могло, и даже мысли, что все-таки могло бы, не возникало.
На дорогу молодоженам вынесла два багета с ветчиной. Отказывались как оглашенные, руками махали, а глаза-то голодные. Потеряшки и есть. Вышла с ними, проводила через старые городские ворота, показала, как пройти к станции.
Внуки на заднем дворе по-прежнему мучили велосипед. Гремели звонком, корзинку едва не оторвали. Ольга смотрела на них, сосредоточенных в порыве разрушения, и не могла удержаться от улыбки. Смешные. И ни на Верушку, ни на мужа ее не похожи. А похожи на Томаша, царство ему небесное, — каким он сфотографирован в конце двадцатых.