Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Со Свинцовым жизнь не получалась. То есть все было как бы в порядке, но чего-то важного не было. Лилька не могла понять: чего? Тут для понимания не мешало бы перейти на сторону Свинцова. Тогда кое-что станет понятным. Дело было в философии. Так-то… Свинцов не мог смириться с разрушением в нем этической конструкции, которая вполне вкладывается в сегодняшний рекламный слоган: «Река – Волга. Поэт – Пушкин. Журнал – „Огонек“. Жена – одна».

Нельзя переоценивать наши внутренние стропила. Они могут рухнуть. Свинцов жил под обломками собственных строений, и не было авторитета, который бы посоветовал ему хотя бы выйти из руин. Нет! Он в них остался, и ему даже стала нравиться боль, доставляемая гвоздями выломанных досок. Но что там гвозди? Женщина в доме доставляла ему боль всем: расческой с волосом, шагами в коридоре, запахом земляничного мыла, который настигал его всюду, утренним откашливанием. Тут вполне к месту возникает важный, не нами поднятый вопрос: почему люди не летают? Ведь имей они крылья, сколь многого неизбежно не произошло бы. Люди бы пролетали над патогенными пространствами, куда ни в коем случае не следовало бы приземляться. Но люди идут ногами, жмут половую паркетину, гнут скрипучие крылечки, давят тропинки и забубенный асфальт. И ход их слышен и неотвратим…

Время шло. Даже самое неприятное, дробясь на пакостные подробности, кажется, застывшие навеки, исчезает с абсолютно неизменной скоростью от вчера до послезавтра.

В нашем случае прошли годы.

Кавэенщик все-таки получил трехкомнатную квартиру у черта на рогах, в новых домах-столбиках.

Умерли родители бывшей жены-микробиолога. Свинцов ходил на похороны, сначала тестя, потом тещи, и возвращался со странным позавчерашним лицом. Смерти помирили его с сыном. Лилии Ивановне пришлось устраивать большой обед и приглашать его семью. Нет, нет, она делала это вполне со всей душой. И то, что был напряг, не ее вина. Невестка Ира… «Она как будто слушает в себе одно и то же, одно и то же», – думала Лилия Ивановна.

Ира обошла квартиру и даже заглянула туда, куда не надо, – в стенной шкаф.

– Ну и? – добродушно спросила Лилия Ивановна, ставя себе высший балл за добродушие. А ведь удавить хотелось!

– Убирать такую квартиру руки не немеют? – такими словами Ира ей ответила.

– Не немеют. У меня они сильные, – Лилия Ивановна взяла Ирину руку и сжала, так, чуть-чуть…

– Убедительно, – ответила Ира, встряхивая вялую смятую ладонь. Гнездо в колечке, из которого давно выпал крохотный сапфирчик, царапнуло ей кожу до крови. Что стало знаком для Иры не связываться с новой лжесвекровью. Кровь – хорошее топливо для ненависти (и для любви, кстати, тоже). Она поняла, что будет всегда ненавидеть «эту хабалку», но исключительно на расстоянии. Лилия Ивановна не знала, что выиграла вчистую у очень сильного противника, и поддайся она чуть-чуть, неизвестно, чем бы все кончилось.

А так – ничем. Свинцов слушал передвижение жены по коридору, перезванивался с микробиологом, о чем Лилия Ивановна – ни сном ни духом. Майка рыдала в своем ненавистном далеке и намекала матери на родственный обмен: «Вы уже не молодые, вам тут самое то… Знаешь, какой у нас воздух? Как мед». «Она что, не помнит, что я у них прописана?» – думала Лилия Ивановна.

Потрясением того времени были «Унесенные ветром». Лилька благодаря издательской деятельности сумела прочитать книгу даже раньше других. И была сражена простотой мудрости: о плохом, трудном – не надо думать сразу. Отложить на потом, плохое может и отсохнуть! Может! Она же знает про это. Как и Скарлетт. И она не стала думать, где прописана, не стала брать в голову родственный – якобы! – обмен.

Получалось, что она берегла силы для наиглавнейшего потрясения той ее жизни, которое, как всякое истинное потрясение, не оказывает себя раньше времени. Не высылает оно вперед гонцов предупреждения, не машет издалека платочком – вот оно, мол, я, вот! Как всякое уважающее себя потрясение оно нисходит сразу на голову, на плечи, оно только ему известным ударом – снизу и вверх – пронзает сердце, и кричи потом открытым ртом, кричи!

9

В Москву со всеми бебехами, с женой, пасынком, собственным сыном на руках и собакой Фросей явился-не запылился, без звонка, между прочим, любимый племянник Жорик. Легко запомнить, когда это было. Чернобыль. Тогда люди чертили карты рек, по водам которых мирный атом имел цель добраться до любого грешного и праведного, потому как кому-кому, а ему это было без разницы. Радиация заявила о себе как девушка аполитичная, неверующая, в сущности беспринципная, готовая дать себя попробовать всем.

Некоторых беспокоило смутное знание о том, что по водам надлежало бы пускать что-то совсем иное, чем яд, но кто теперь знает доподлинно, что именно? Самые храбрые искали ответа в Библии, она ведь такая толстая! Самые мудрые планировали себе южное полушарие, где реки текли в другую сторону. И оставался шанс.

У Жорика был вызов на историческую родину, которая, конечно, в верхнем полушарии, но тем не менее… Он смотрел на тетку с хитрым еврейским прищуром. «Шо за удивление лица, Лилечка? – говорил он, противно изображая акцент. – Я же имею в кармане маму-еврейку… Или?»

Ах, эта бесконечная сладость еврейской темы! Этот детский грех откусывания до крови ногтей! Это блудливое всматривание в волосяные покровы и булькатые глаза! «Вы не знаете, он не…?» И восторг ответа, мол, да, да, как это я не заметил сразу? Конечно! Еще бы! Иначе откуда все?

Лилия Ивановна презирала антисемитов. «Я сойду!» – кричала она, когда сущностный русский разговор набухал на ее глазах. «Она сама… Да?» – спрашивали тогда даже близкие ей люди и рылись в Лилькиной физике лица и позвоночника, ища неизбежно проявляющееся и тайное, которое, как его не скрывай… Те, кому было очень надо, докопались: она – нет. Сестра – да. И изучали возникающую время от времени в Москве Астру. Дебелую портниху со смиренным лицом. Они так отличались, сестры. Они даже дышали не в пандан. На один вдох-выдох Астры приходилось по меньшей мере три быстрых и нервных глотка воздуха старшей сестры. Тахикардия и брадикардия.

Так вот, Жорик засобирался в Израиль. И это нам неинтересно, потому что это был забубенный отъезд, неотличимый от тысяч подобных. Но в жизни Лилии Ивановны этот отъезд сыграл вулканическую роль. Пока она туда-сюда распределяла места в квартире для репатриантов – так выросло на московской почве новое слово-дерево, – пока приспосабливалась к большой кастрюле, чтоб всем хватило первого, пока брезгливо убирала за сбитой с толку в новых условиях Фросей, муж Свинцов во второй раз в жизни уронил свои стропила. Помните его слоган? Поэт – Пушкин… Жена – одна и так далее. У слогана была еще одна ключевая фраза. Фраза – матка для всего остального. Родина – Россия.

В сущности, Свинцов категорически и безусловно отказывал всем, кто смел заикнуться, что родиной могла быть, извините конечно, какая-нибудь Швейцария. Нет, существование Швейцарии не подвергалось сомнению. Швейцарии разрешалось быть на карте, но – быть родиной?! Нечто неформулируемое, горячее и сильное подымалось в груди и начинало выходить клокотаньем патриотического счастья. Ну что тут поделаешь? Какой-нибудь перуанец или бельгиец разве способен любить родину до такой силы чувства? Он же не понимает значения этого слова – «родина», тогда как русский хороший человек Свинцов идет от него просто сыпью… Нет, Свинцов не отказывал другим народам в умении любить. Он отказывал им в объекте. Пусть Люксембург живет и здравствует. Пусть! Но родина на земле есть одна. Она – Россия. И все тут. Как говорит один чумовой ведущий в телевизоре: и зашибись!

Вот с этой не по росту высокой ноты пойдем дальше, но уже по-простому. Жорик с бебехами и Фросей был в глазах Свинцова некоей малочеловеческой субстанцией, потому что, имея счастье иметь… (см. выше), он раскатал губки на какую-то другую, вымороченную, придуманную, краем бока зацепившуюся за кусочек моря… И эту кажимость признать и ради нее покинуть то, что не имеют даже американцы! Вывешивание вышеупомянутыми по всякому случаю своего флага Свинцов не считал адекватным хлюпанью в груди. «Пацаны, – думал он о бравых чужих парнях-пехотинцах с большими ногами и крепкой шеей. – Вам не дано…» И было в этом даже сочувствие сильного к младшему дуралею.

Очень возможно, что невыразимые чувства Свинцова и есть таинственная русская душа, постичь которую уже зареклись другие страны и государства.

Но климат в доме Лилии Ивановны образовался еще тот. Она не понимала глубинных чувств мужа, она как глупая баба подозревала его в примитивном – в антисемитизме и готова была прибить чем-нибудь под руку попавшимся. Это надлежало скрывать от гостей – и свой гнев, и стыд за Свинцова. Хорошо, что забот полон рот, не до тонкостей чувств – успевай корми, успевай мой посуду.

Всякая бюрократия и ожидание чартерного рейса заняли почти месяц. Когда стал известен точный срок вылета, приехала Астра. Увидев сестру, Лилька чуть не упала в обморок, так та «сдулась». Это детское Майкино выражение о родивших женщинах. «Мама! Мама! Тетя Валя уже сдулась!»

В новой Астре проявилась, видимо, скрывавшаяся полнотой нервность, она ее молодила и даже делала соблазнительной, что, конечно же, коробило и ее невестку, и Майку, потому что подлый женский ум наворачивал на это совсем уж лишнее. Лилька, глядя на новую сестру, просто вынуждена была устроить досмотр собственных доспехов, влезла на весы, их зашкалило, посмотрела на лицо в увеличивающее зеркало – на нее просто выпрыгнули поры, эдакие кратеры мертвечины, если помнить снимок обратной стороны Луны. Но было не до себя. Последние дни перед отъездом оказались совсем оглашенными. Фрося истерически заходилась лаем на ровном месте, по собачьему разумению не понимая смысла сдерживать собственные чувства. Совсем как та зощенковская обезьяна, что шла по головам за продуктом, ибо не видела смысла оставаться без продовольствия. Животным в жизни живется проще. Они не отягощены разумом.

Отъезд свершился. В ночном аэропорту Астра билась о грудь Жорика, а когда они остались вдвоем с сестрой, Лилия Ивановна увидела старую женщину, у которой не то что все в прошлом, а даже и будущего нет никакого – одна незримая черта, на которой она недоуменно застыла. И не будь Лильки, волею судеб стоящей рядом, очень может быть, что Астра аннигилировала бы. Лилька будто почувствовала, схватила, обняла и мгновенно, как о давно известном, подумала, что вся физика – брехня, а вместе с ней химия, и никакой науке нельзя верить, разве что математике, которая имеет дело с дистиллированной цифрой, ею играет, ею удовлетворяется и ею утешается. Одним словом, подвергнув сомнению все, что трогается и щупается, сестру свою она схватила двумя руками и перетащила через невидимый барьер, за который та уже готова была уйти.

– Не смерть! – сказала ей Лилька громко и грубо. – Не смерть! Он поехал за лучшим… Скоро он позовет нас в гости.

Оказалось, произнесено было самое правильное слово. Гости. Рожденное среди баулов и чемоданов, можно сказать, явленное из самой своей сути, слово оторвалось и воспарило. Оно осиялось верхним светом и запахло праздником приезда, запахом родственности и любви. Конечно, не смерть! Конечно, поедем в гости! Астра шла и бормотала эти спасительные слова, да разве она одна делала это в ночном аэропорту?

Вернулись домой, а Свинцов вымыл квартиру. Лилия Ивановна просто остолбенела. Во-первых, плохая примета, во-вторых, он никогда, сроду этого не делал.

– Запах Фроси, – сказал он ошеломленному лицу Лильки.

– Да! Да! – затараторила Астра. – Мы вам тут устроили! Фросю вполне можно было бы оставить. Вполне.

В голове Свинцова сразу нарисовалась картина оставленных его родине собак. И это взамен бесплатного образования и медицинского обслуживания, дешевых квартплат и городского транспорта? Он как-то странно всхлипнул и ушел от женщин, в которых в этот момент сосредоточилось для него все зло мира. Он был потрясен превратностями своей жизни, которая расположилась так близко к эпицентру зла.

Возможно, оставшись один, он плакал. Но, потрясенная свернутыми дорожками в прихожей, Лилька все равно не прониклась бы всхлипами мужа, а Астра, обнаружив на стене часы, стала тупо считать время. Жорик обещал позвонить по приезде. У него было право на один звонок.

– Еврейские самолеты не падают, – сказала Лилька.

– Право одного звонка, – бормотала Астра. – Это звучит как-то угрожающе…

10

Уже не Пугачева, но еще и не Распутина, уже не хор Минина, но еще и не «Виртуозы Москвы», уже не Паулс, но еще и не Ростропович. Планетарная картина: Иван и Марья, не помнящие родства, выплескивают из ушата помои и детей. Ну да, конечно… Все до основанья. Все! К берегам на легком ветре идет белый корабль под странным именем «Приватизация». Люди лезут в словари, находят там «приват-доцентов», спускаются строчкой вниз. Ах, это что-то буржуазное! Машут кораблю платочками по причине глубинной российской неверности. Потом они будут плевать в этот корабль и писать на нем родные слова.

Но как бездарно говорить об этом и как невозможно из этого выйти.

Свинцов очень сдал в те дни. Лилия Ивановна, увлеченная событиями перемен, смотрела на мужа с чувством глубокого превосходства, ибо считала: она живет во времени, он же, мужчина, из него выпал, а значит, и пропал.

Оказалось, все не так. Пока жадная до жизни Лилия Ивановна вникала в тело перемен, Свинцов тихо и сосредоточенно приватизировал квартиру и написал завещание в пользу сына. Одновременно с этим, пользуясь наличием в ордере свекрови и каким-то веселым взлетом по службе, кавэенщик исхитрился получить большую квартиру уже не на куличках, а в самом центре. Пировали до сердечного приступа хозяина дома и чуть было не потеряли кормильца, но веселый и находчивый выкарабкался с помощью Божьей и медсестринской. Барышня Даша была столь длиннонога, что ей переступить через простодырую Майку ничего не стоило. Ну ладно, Майка всегда была не оборотистой в жизни, но Лилия Ивановна ведь выносила из-под зятя горшки, и длинноногую видела, как стояла та, держа на отлете шприц, и ждала, пока пожилая теща туда-сюда развернется с перестилкой постели. Потом девица боком обходила нестерильную Лилию Ивановну, чтоб выполнить свою медицинскую миссию, сдергивала с больного живописные трусики и с интересом изучала его мощную анатомию.

– Ну, ну, – говорила она, похлопывая по заднице кавэенщика и наблюдая за возрождением еще вчера полуживой мужской природы.

Майка проглядела момент заболевания, проглядела и момент выздоровления мужа. Захваченная обилием пространства в новой квартире, она двигала туда-сюда кресла и кушетки, перепоручив выхаживание мужа матери. А та и рада. За такого зятя стоит побороться с дядькой Инфарктом. Однажды притаранила кусок горячего, прямо из духовки, капустного пирога, который пах самой сутью жизни, ее смаком, а за белой выгородкой – такая у зятя была привилегия – Даша умело выласкивала оживающего зятя. Быть бы еще одному инфаркту, но Лилия Ивановна сдюжила. Более того, она нашла объяснение, ибо всегда знала, что мужчина слабже женщины и духом, и телом. Его легко поднять, а опустить еще легче. Она взяла Дашу за шиворот и вытолкнула из палаты. Когда прикрыла зятев стыд, напоролась на такую лютую ненависть в зрачках, что аж качнулась, но опять же… Устояла. Пирог обнаружили на следующий день. Он уже не пах жизнью, он отдавал той тяжестью капустного духа, по которой как по нотам читается неблагополучие и даже начало больших несчастий. Чертова капуста! Нет более говорящего российского продукта. «Воняет капустой» – это не запах, это диагноз.

Из больницы зять вернулся с Дашей. И тут обнаружилось еще одно бессмертное свойство жизни: самая-разсамая (вспомните особняки с лепниной) становится коммуналкой на раз-два. Что было бы с Майкой и Дашкой, возьми они в руки сковородки и дуршлаги фирмы «Тефаль», еще не описано литературой этого периода. Какова «тефаль» в рукопашной схватке супротив, к примеру, чугуна?

Но была еще сильна Лилия Ивановна. И она была прописана в квартире, по которой в детском раже гоняла пуфики ее дистиллированно-дефективная для нашей жизни дочь. Именно Лилия Ивановна села за стол переговоров с зятем. Она помнила ненависть его зрачков, но помнила и говно, которое выносила своими руками. С говна она и начала. Конечно, будь советская власть в силе, не помирай она в жалких конвульсиях бездарности и глупости, кавеэнщика могли бы взять за то самое место, к которому нашла путь Даша. Но сломались кости старой власти, поэтому Лилия Ивановна сказала просто: «Я сюда въеду, и будете иметь дело со мной. Я тебя, сукиного сына, из инфаркта вынула, я тебя туда же и засуну. Ты еще не знаешь, что такое черная кровь».

Он ей поверил. И они разменяли новую квартиру на две. И Майка получила лучшую. Пока шел процесс, Дашка жила где-то в другом месте, и у этой идиотки Майки стали возрождаться дурьи мысли, что, может, все и зарастет? Пришлось Лилии Ивановне рассказать дочери историю в больнице, когда, мол, все началось, едва «эта сволочь» из реанимации вышел. Дочь залилась рыданиями, что было уже хорошо. Раз есть слезы, значит, жить будет.

Вот почему мимо глаз Лилии Ивановны прошел момент завещания Свинцова. Она тоже не очень с ним делилась семейной драмой, в которой так сущностно была задействована. Свинцов знал вершки. Дочь разводится и разменивается. С кем не бывает. Говоря эти слова, Лилия Ивановна меньше всего имела в виду себя, что, казалось бы, естественно. Она как раз намекала Свинцову на него самого, который тоже ушел от жены. Странная логика женщины заключалась в том, что, клеймя зятя как последнего, случай со Свинцовым она рассматривала с некоей другой стороны, где тот был прав, прав и прав. А зять – гад, гад и гад. Плюрализм мнений в одной башке – это не шизофрения или меньше всего она, это кухня жизни, в которой чужие мысли не потому потемки, что ты их не знаешь, а потому, что и собственные мысли можно не узнать в лицо.

Ах вы сени, мои сени, сени новые мои, сени новые, кленовые, решетчатые… Если сени – прихожая, на кой ляд ей решетчатость? Если же они крыльцо – то другая песня. Так и всегда: слово одно, а смыслов в нем тьма. Поди узнай, конец какого смысла у тебя в руках.

11

…Выплывают расписные Стеньки Разина челны. Скажем так. Сбрасывание за борт – это наша национальная игра. Это наша радость и гордость. И, может, единственное, что у нас получается наверняка.

Когда Лилия Ивановна схоронила Свинцова… А его усушение носило не только политический подтекст (сгубили страну-отечество, была великая, а стала никакая, распохабель развели, дерьмократы и прочее, прочее), усушение Свинцова имело конкретную раковую причину. Тут, конечно, есть момент способствования, благоприятного сочетания плохих мыслей и плохих клеток, но скорей всего Свинцов умер бы и при советской власти, а не потому, что его отлучили от престижной клиники. Тем более что Лилия Ивановна так кинулась на его спасение, что Чазову и Блохину не снилось. Она поняла, как упустила его, как он чах в одинокой гордости… Но это она так думала. На самом деле у Свинцова наладились словесно-телефонные отношения с бывшей женой, и та передавала ему через сына импортные таблетки. Это и спасало его от той боли, какую невозможно терпеть, а малую боль он в отличие от других мужчин терпеть мог и считал нужным терпеть. Лилия Ивановна ни сном ни духом не знала, что Свинцов завел со своей болезнью очень доверительные отношения. Он даже уважал ее за силу, за настойчивость, за упрямство, за то, что она шла к цели, не сбиваясь с пути, чтоб он, Свинцов, тоже мог собраться с духом для дальнейшей дороги.

Для себя он понял важное. Болезнь его – кара за предательство жены, той, первой, микробиолога. Во весь рост стояла перед ним «нелепица его жизни» – вторая жена, возникшая как бы из ничего, но зато сразу в большом количестве. Свинцову не удавалось вычленить момент, когда раз – и сломалась его вполне хорошая и даже, можно сказать, нежная семья. Свинцов читал книги, в некоторых была описана страсть. Так ведь ничего же похожего! Ему и в постели было удобней с первой женой. Его всегда смущала некоторая агрессивность Лилии Ивановны, ее напор в деле молчаливом и потаенном. Для него были чересчур – сильные движения и сбитое дыхание. Зачем это? Ему важно было облегчение, и только оно, важен результат, процесс был стыден. А Лилия Ивановна могла додуматься притащить в спальню бутылку вина, чтоб предложить запить это дело, тогда как ему хотелось повернуться спиной, чтоб не видеть и не слышать. Но он шел на поводу и обязательно прокапывал вино на подушку, и потом спал на пятнах, испытывая мучительное отвращение. Лилия же Ивановна никогда ничего не прокапывала, успевала словить каплю с краешка губы, если, не дай бог, случался пролив.

И так ведь прошло больше десяти лет. Без утешения привыканием. Он был счастлив, когда болезнь отстояла его право на отдельную постель. Уже в бессознании он видел вокруг себя первую жену и сына, а Лилию Ивановну не видел никогда, но, видимо, чувствовал, потому что отталкивал ее (сильно, конечно, сказано, движение было бессильным), но, как ни странно, Лилия Ивановна понимала шевеление его пальцев как отталкивание, а не иначе, и обижалась почти до слез. Второй раз за небольшой срок она, борясь со смертью, получала в ответ эти наполненные нелюбовью (тут как раз сказано мягко, бывший зять просто пронзал ее ненавистью) глаза. Ей становилось тошно, пару раз ее и вытошнило. Она объяснила это концентрацией запаха, которым вся пропиталась, а ей следовало померять давление.

После похорон Лилия Ивановна спала почти двое суток. Конечно, очень многое на себя взял сын Свинцова, и она подумала, что не успела полюбить пасынка раньше, а получилось, что сейчас как бы и не время. Но лучше поздно, чем никогда. Она ведь помнила, что жила всю жизнь не прописанной, но кто ж не знает, что она – законная жена уже десять лет как… Она быстро пропишется, потому что паспортистка живет в соседнем доме, сами собой у них случились отношения в отделе продуктовых заказов, когда кило гречки стоило особых связей. Проспав после поминок почти сорок часов, Лилия Ивановна стала собирать документы и наткнулась на папку, в которой была и приватизация, и завещание, и письмо ей. И не то, что это все было спрятано, нет. Все лежало в нижнем ящике письменного стола, где хранились разные отработанные бумажки, счета на квартплату, квиточки о междугородных переговорах, гарантийные талоны на то и се. Папочка лежала во всем этом. Откроешь ее – и сразу грамота ЦК КПСС, тут же и закроешь, но под ней-то все и было. Убийственное. Конечно, можно от этого умереть. И Лилия Ивановна даже уже не хотела читать письмо, которое, по всей вероятности, должно было ей что-то объяснить. Хотя разве это можно объяснить? Но тем не менее, сделав вдох и выдох, она вынула страничку, написанную уже тяжело больным почерком, с прерыванием букв, их недорисовыванием. Как будто письмо не писалось, а выклевывалось клювом.

«Лилия Ивановна!

Я знаю вашу оборотливость, поэтому принял меры. Вам надо покинуть квартиру, в которую вы вошли как татаро-монгол. Мне удалось найти ваших мужей и взять с них показания на вас. Это на случай вашей недобровольности. Исчезните! Я проклинаю тот день, когда вы встретились мне на пути».

– Это посильнее, чем «Фауст» Гете, – сказала она вслух, следя за тем, как где-то в глубине ее начинается великое оледенение, и вопрос недлинного времени – сковать ее в айсберг, торос или какую другую глыбу. Потом она поняла, что не это самое страшное. Самое страшное – это с грохотом обвалившееся прошлое, как если бы ты шел, шел, а за спиной вдруг взрыв и пламя, оборачиваешься – а там ничего нет. Пустота и дым, а ты на кромочке, все разверзлось у самых пяток, но каков гуманизм! Пятки остались на тверди. И тут же выясняется, что без того, что было позади, нет и того, что впереди, и идти некуда. Это уже не великое оледенение, это не просто ты – ледяная дура внутри себя, это что-то другое.

Когда Лилия Ивановна посмотрела на часы, то выяснилось, что с момента открытия папки прошло пять часов. Странное исчезнувшее время на кромке провала. Ни мыслей, ни чувств, и застывающая от холода кровь.

Потом произошло включение. Она снова взяла письмо в руки. Оно так и лежало открытым. Она его свернула и обнаружила на обороте выклеванные буквы. Уже не письменные, плакатные. Буквы сложили слово: «ЛИМИТЧИЦА». Лилия Ивановна представила, как Свинцов волочил ноги к столу, возможно, когда она ездила в онкологический диспансер за рецептами. Возможно, она в тот момент моталась в конец города, где ей по заказу делали специальные подгузники. Свинцов признавал только русский самострок. Однажды он высказал ей мысль, что, не завали нас Америка «ножками Буша», он вполне мог остаться здоровым. Он объяснил ей строительство их холодильников по принципу газовых камер, где нейтральные к политике куриные ноги подвергались особому опылению, которое тут убивает и калечит русских.

– Мели, Емеля! – смеялась Лилия Ивановна. Но не сердилась. Больной человек вправе молоть чепуху, она его отвлекает. И чем дурее чепуха, тем дальше она уводит от главного, болезни. У Лилии Ивановны было свое отношение к дури как таковой. Она наша национальная черта, думала она. Она часть замеса русского характера, притом немалая. Она наше горе и наше спасение. Дурь нам ниспослана. Она помогает не понять степень собственной катастрофы. Поэтому пусть! Пусть Свинцов сводит счеты с Бушем. Самое для него время.

Так вот, получалось – она ушла по его делам, а он встал. Держась за стенку и шаркая тапочками, добрел до стола. Как он сумел открыть ящик? Ведь надо было нагнуться, а ящик набитый, тяжелый. Значит, сумел. Преодолевая практически непреодолимую немощь. И все для того, чтобы тупым карандашом процарапать ей еще и это. Сам-то! Сам! Из деревни Пердюки, в Москву приехал мальчишкой в тридцать третьем. Говорил, не знал, что такое сахар. Самое смешное – того босого мальчика она даже любила. И если муж всегда оставался Свинцовым и только, даже в мыслях – человек-фамилия, то мальчик был Петя. Фотографий никаких, естественно, не было, но однажды, после аппендицита, она его зачем-то нарисовала. Была у нее неосуществленная страсть – рисование. Пара-тройка березово-осиновых пейзажей висели у внука, он сам, фломастерный, сидел на горшке с выпученными от старания глазами. И некто Петя. Лучшее ее баловство.

Очень спокойно, почти облегченно подумалось, что ей ничего не стоит разломать эту конструкцию, которая называется «приватизация» и «завещание». Сладко подумалось, как она сметет это все с лица земли. Без напряга вошли в верхний слой памяти телефоны, фамилии, должности. Как все будет просто!

Она набрала номер сына Свинцова.

– Слушай, Филипп, – сказала она, – я разбирала бумаги и нашла распоряжения отца. Я думаю, ты в курсе. Я съеду на следующей неделе, после девяти дней. Пока! – и положила трубку.

Телефон тут же стал звонить, она не сомневалась, что это сын, что, может, он приготовил какие-то жалкие слова, может, просит ее не прикасаться больше к вещам, может, еще что, но Лилия Ивановна трубку не брала. Она знала, что совершила глупость, что эта глупость на конкурсе красоты глупостей заняла бы первое место, но знала она и другое: рухнуло что-то большее, чем квартира, и обнаружилось что-то большее, чем, может быть, сама жизнь. Хотя что есть большее? Бог? Но нет! Бога оставим в покое. Воистину это тот самый случай, когда не Его это дело, не Его… Она еще не способна до конца сформулировать. Ее еще обдувает сзади бездна, а впереди у нее сумрак ничего. Красивая, сволочь, жуть.

Надо было сжечь письмо.

Получилось все весьма ритуально. Она сжигала его на индийском подносе, который подарила ей Астра на пятидесятилетие. Поднос изображал из себя серебро, был по этому поводу чванен, но Лилия Ивановна его любила именно за эту его попытку выбиться в люди по фальшивым документам. В сущности, все такие. У каждого что-то скраденное: у кого – национальность, у кого – образование, а у некоторых – сама жизнь. Любимый писатель молодости говаривал – жизнь взаймы. Но Боже, какое изысканное было это взаймы у них! Бумага горела плохо и пахла болезнью. Запах провоцировал и гневил. «Я что? Совсем полная идиотка? Или только частями? С какой стати я должна отсюда уходить?» Но в дым улетали все эти мысли, ибо были они не те… Потом она растирала по подносу пепел, разукрасилось фальшивое серебро черной грязью, когда вымыла, обнаружила: поднос засверкал, засветился. «Какая же ты гадина! – думала о подносе Лилия Ивановна. – Я на тебе жизнь сожгла, а тебе хаханьки!»

Между прочим, все время звонил телефон, но она не подходила. Ей казалось, что это Филипп, но ведь ей больше нечего было ему сказать.

На девять дней пришли только Филипп и Майка. Это было неожиданно. Готовилась ведь как на маланьину свадьбу.

Никто не пил. Лизнули рюмки, как говорила покойная мама, ради блезира. Именно этим словом мама ворвалась и села рядом, мест-то за столом навалом. Присутствие мертвой в отсутствие живых не казалось странным, не виделось мистическим, а выглядело вполне естественно и даже правильно. Лилия Ивановна нервничала на похоронах, ожидая, что может прийти первая жена. В конце концов это было бы по-человечески, со Свинцовым она прожила большую часть жизни. Но той не было. Лилия Ивановна оскорбилась ее отсутствием, но ей объяснили: микробиолог на каком-то симпозиуме в Австралии, и Филипп решил не срывать матери мероприятие. Тем более – такое расстояние. Лилия Ивановна стала думать: бывшая придет на девять дней. Первая жена и сейчас не пришла. Филипп уже ничего не объяснял, а вот покойная мама пришла и села.

– У меня такое ощущение, – сказала Лилия Ивановна дочери, – что здесь сейчас бабушка. Ты хорошо ее помнишь?

– Хорошо, – с удивлением ответила Майка. – Нормальная была бабуля, только очень храпела.

Разговор потек в этом направлении – о старческом храпе, потом о детском, который тоже есть, но он не злит, а умиляет. Застопорились на этом. Одни и те же проявления – забывчивость, неопрятность, неуклюжесть – у детей милы, а стариков убить хочется.

Майка говорила об этом громко, даже с каким-то вызовом, Филипп молчал, но криво улыбался, и мама криво улыбалась, получалось, что речь идет как бы о Лилии Ивановне, она тут одна бабушка-старушка, и вот, не называя ее, ей показывают, как она никого не умиляет.

– Я не храплю, – сказала она.

– Воистину ты – ты! – воскликнула Майка. – Ты не допускаешь, что речь может идти не о тебе, если речь вообще о ком-то идет.

«Получай, фашист, гранату», – подумала Лилия Ивановна, а мама подмигнула ей: знаю, мол, знаю.

– Так когда? – спросил Филипп.

Они уже попили пустого чаю, хотя и конфеты, и печенье, и разное печево стояли на столе. Только мама пальцами прошлась по конфетным одежкам и сказала вызывающе: «Конфекты!» Так она говорила всегда, когда все уже перестали вставлять эту лишнюю и претенциозную букву, намекающую на некий другой язык жизни, где жили люди с более искусными словами, поскольку они сами, люди, были поискусней. Не то что…

– Так когда? – повторил Филипп.

– Днями, – ответила Лилия Ивановна. – Дай мне собраться.

Когда закрылась за ним дверь, возьми и скажи скорей себе, чем Майке: «Он что, ждал, что я прямо сейчас съеду?»

– Ты про что? – спросила дочь.

«Ну да, – подумала Лилия Ивановна, – ей еще предстоит узнать».

– Тебе предстоит узнать, – сказала со всем возможным к случаю спокойствием.

Его было бы больше, не торчи в прихожей мама, которая шла как бы на выход, но замерла с руками калачиком. Так уже никто не держит руки под грудью, они всегда заняты, руки, они все время в движении, суете. Какой из них калачик?

– Дочь! – сказала Лилия Ивановна. – Я тут не прописана, как ты знаешь… И потому съезжаю туда, где прописана. Не поссоримся?

Конечно, слово произносимое надо выверять лучше. Прежде чем что-то ляпнуть, хорошо бы слово посмотреть на свет, попробовать на зуб. Неплохо бросить слово в кипяток и посмотреть, каково оно в кипении, не распадается ли на буквы, а потом быстро достать шумовкой и кинуть в морозильник, наблюдая за шипением, возникновением паров и силой запаха. Но где же взять на все это время, когда двое дышат друг другу в лицо, а третья – мама – притулилась сбоку, и теперь у нее уже кисти замочком, а большие пальцы быстро-быстро – так просто не бывает в живой жизни – крутятся друг вокруг друга.

Не выверенным в эксперименте оказалось слово «поссоримся». Оно-то и пошло в рост. И еще как! Крик стоял такой, что Лилии Ивановне тут же заложило уши, и она, господне благословение, перестала слышать. Вообще. Но видеть стала как раз лучше. В открытом криком рту дочери свинцово посверкивали пломбы, оказывается, их там много, а она уже и не знала. Непристойно мокрый язык опенился слюной, и Лилия Ивановна подумала: «Надо было умереть пять минут тому назад».

– У тебя и молочные зубы были плохие, – сказала она невпопад, потому что была в пограничном состоянии, уже и не жизни, но еще и не смерти.

В таком состоянии людей берут голыми руками и делают с ними что хотят.

12

Время сдвинулось, и в игру во всю молодую мощь вошла Майка. Распаленная, она взяла квартирное дело в свои руки. Она просто отодвинула мать в сторону растворяющейся бабушки, которая то ли от крика, то ли от слюнных брызг истончилась, извяла, а потом и исчезла где-то в складках висящих в прихожей пальто.

Майка вызвонила Филиппа, едва тот вернулся домой, и назначила ему встречу.

Начался великий торг.

Тут надо сказать, что, опытная интриганка шестидесятых-семидесятых, Лилия Ивановна к ходу его допущена не была. Отдав дочери документы в той самой папочке, которую она обнаружила так недавно, она снова оказалась во власти больных букв сожженного письма, выведших это проклятущее слово «лимитчица». Она снова сполна глотнула ненависть и презрение этого понятия и снова всей душой, страстно захотела покинуть квартиру, надышенную Свинцовым. Ей было физически плохо, немочно в ней. Выяснилось: она на самом деле боялась и стеснялась неких «показаний» со стороны ее бывших мужей и с ужасом ждала слов Майки: «Так, значит, ты…» Ей хотелось бечь незнамо куда как от прошлого, так и от будущего. Но она – и это важно – была заперта. Так решила Майка.

– Ты сейчас социально опасна, потому что глупа. Отлежись. Я буду приносить тебе вкусненькое. Даже не мысли собирать чемоданы.

И дочь заперла Лилию Ивановну. Теперь за ней по квартире бродила мама. За мамой следом, шаг в шаг, мысль о самоубийстве. Мама легонько прихохатывала, а мысль о самоубийстве имела облик давней однокурсницы, которая мазохистски, чайными ложками, пила уксус, чтобы «знать ощущение предсмертья». Еще она цепляла на себя петлю и опускала ноги из окна шестого этажа, пока однажды ее не увезли в психушку. Где и потерялся ее след. Так вот… Мысль о самоубийстве имела высокий рост и маленькую головку несчастной Зои Майоровой, а Лилия Ивановна и не подозревала, что помнит ее, долговязую, сутулую, в коричневом платье старенькой школьной формы с белесыми разводами многажды высохшего под мышкой пота.

Майка приходила, мерила матери давление, оставляла кассеты с новыми фильмами, разговор вела посторонний. Однажды шагами просчитала квартиру от входной двери до противоположной стены. Лилия Ивановна просто вживе увидела, как дочь проходит сквозь стены. Ей позвонили из издательства, в котором она числилась и даже получала какие-то копейки, поинтересовались, не выбросила ли она сто лет висящую на редакции рукопись о бурятских шаманах.

– Нет, – сказала она, – лежит на антресолях.

Ее попросили прочесть ее живым, свежим глазом. «Вам сейчас это нужно», – сочувственно сказали ей. Как же, как же! Очень ей это нужно! Шаманы плюс мама и эта Зоя Майорова. Самое то!

Но полезла на антресоли, достала рукопись. Майка поддержала намерение заняться делом и стала вымерять квартиру, уже от одной несущей стены до противоположной.

«Она меня недооценивает, – думала Лилия Ивановна. – Я все равно здесь жить не буду».

Майка не приносила ей в клюве разоблачительное «я теперь про тебя все знаю». Да и было ли что? Реже стала появляться искательница смерти Зойка, а однажды и совсем исчезла. Ушла и мама. Как-то Лилия Ивановна проснулась от зуда во всем теле, пришлось снять рубашку перед зеркалом, чтобы рассмотреть, нет ли сыпи. На нее смотрела вполне складно сложенная дама, без оглушительных разрушений временем. Сыпи не было. И она поняла, что зудит у нее изнутри, что так прорастает в ней то ли трава жизни, то ли так постреливает энергетика, которая совсем было покинула ее, но вот вернулась и теперь разминает ее нервы, тоненькие и полуживые. Лилия Ивановна голяком прошлась по квартире, отражаясь в зеркалах, стеклах дверей, полированных плоскостях. Изысканно изогнутой она была в белом металле смесителя в ванной.

– Ух! – сказала она себе зеркальной и выматерилась так, как и не знала, что умеет.

Потом позвонила дочери и велела вернуть ей ключи.

– Конечно! – прочирикала та. – Только не сегодня и не завтра. Хорошо? У тебя ведь есть еда?

Через три дня Лилия Ивановна ломиком вскрыла дверь.

Майка появилась с большущей сумкой и букетом цветов, когда в дверь уже врезался новый замок, мать стояла на стреме, а ломик лежал на подзеркальнике.

– Вот и хорошо, – сказала Майка. – Я это тоже имела в виду. – Она бросила две связки одинаковых ключей. – Это Филипповы, – пояснила она. – Мы обо всем договорились.

Когда ушел слесарь и Лилия Ивановна подмела стружку, Майка ждала ее с обедом – пельменным супом с укропчиком и двумя коробочками тертой магазинной морковки. «Руки бы у нее отвалились потереть самой», – подумала Лилия Ивановна, душа которой не принимала пластиковой еды. «Разве знаешь, какими руками это все хватают? – сердилась она. – Мы народ, который еще не научился подтирать задницу». – «Фу, мама! – говорила Майка. – Я знаю, где покупаю».

– Мамуля! – сказала дочь. – Слушай внимательно. Филипп берет мою квартиру. Ему она удобней географически. Мы с ним как бы совершаем обмен. Ты остаешься на месте, мы с Димкой въезжаем сюда, Филипп в мою. Сечешь? То есть в мою въезжает его сын, у них получается одна линия метро.

– Как тебе удалось? – спросила Лилия Ивановна.

– Припугнула! – засмеялась Майка.

Было видно, ей хочется рассказать подробности, потрясти мать оборотистостью, ловкостью. Чтоб та поняла, что обставлена и отставлена. Вечно она трандела, что Майка – полная балда по жизни. Что, конечно, так и было. Тот ее развод и обмен она целиком прорыдала в подушку, зато сейчас… Слушай, мамуля, слушай!

Оказывается, в дело был включен кавэенщик, который, как говорили раньше, «шился в сферах». Теперь говорят иначе: «У него все схвачено». Филиппу пообещали и моральный, и материальный урон, если он начнет тяжбу с женой отца, а Майка…

– Я ему прямо сказала, – тараторила дочь, – подвзорву в прямом смысле. Он сначала взвизгнул, а потом уже испугался. Ответил, что и сам это может. Ну, в общем, я ему объяснила, что, конечно, может, но стоит ли дело крови? Он мне про волю отца, тут я посмеялась. Все ведь знают, сколько дерьма ты из-под его отца вынесла за время болезни. Я тебе скажу, мамуля, его можно было додавить еще и на сумму прописью. Ведь моя квартира оказалась на пять метров больше. Но я не мелочная. Хрен с ним. Так что давай думать, как мы тут расселимся. Выбирай себе комнату.

– Я не буду тут жить, – сказала Лилия Ивановна. – Мне тут не климат.

В голове у нее все спуталось. Так бывает с волосами, если долго носишь тесную шапку. Волосы в темноте и панике свиваются в узлы и колтуны, которые проще бывает отрезать, чем расчесать. Приблизительно так или близко к тому было и с мыслями. Колтуны, но только в нежном теле мозга. «Зачем ей это? Зачем? А… Ну да… Она испугалась, что я к ней вернусь? Но мы и так остаемся вместе… Как она сама сказала – там даже на пять метров больше… Отдельные комнаты… Ну да, ну да… Но в ее квартире можно было сделать легкую стенку… Есть же пять метров!.. Но я занимаю неизмеримо больше места. Ко мне приходит мама, Зоя Майорова, шаманы скоро придут… Я уже слышу бубен…»

Это Майка стучала ложечкой по чашке.

– Кому я все говорю? – кричала она.

– Я не буду здесь жить, – сказала Лилия Ивановна.

– Об этом будем думать, когда оформим все бумаги, – вдруг миролюбиво сказала Майка.

«У нее своя стратегия, – подумала Лилия Ивановна. – Свой расчет». Она хотела резко сказать, что все раскусила и все понимает, но позвонили в дверь. Принесли телеграмму. Приезжала Астра с мужем.

– Вот видишь, – сказала Майка. – Наглядный пример. Три отдельные комнаты всегда лучше двух смежных.

Сестра не знала, что умер Свинцов. Лилии Ивановне помнился отъезд Жорика и то, как набряк по этому поводу покойник. Астра, какой бы ни была наив-ной, провинциальной и потрясенной, не могла этого не заметить.

– Он тяжелый человек? – спросила она тогда уже перед самым отходом поезда.

– Кто? – сделав вид, что не понимает, ответила Лилия Ивановна.

Но тут возник угол чемодана, какая-то сумка с банками. Вокзал – идеальное место уходить от вопросов, в его движении перемалываются и ответы, и вопросы. Это место компромисса и замирения, потому что ссориться в дорогу бездарно. Мало ли как под колесо ляжет слово.

Потому Астра только и знала, что Свинцов болен, а кто в наше время здоров? Когда он умер, Лилия Ивановна решила, что напишет обо всем обстоятельно, но случилось другое письмо в папке и все такое. А вот теперь Астра приезжает с мужем, и ее не остановить, потому что она уже в дороге. Телеграмма дана со станции, когда был куплен билет.

Оказалось, все не просто так. Астра замыслила отъезд в Израиль и приехала в Москву на разведку. Деловитая и конкретная, этим она была нова и неожиданна. «Квашня подобралась», – определила развитие Астры Лилия Ивановна. Все еще существующая в пространстве слова «лимитчица», выведенного ненавидящими пальцами, придавленная квартирным пасьянсом, она сейчас, сегодня была полной противоположностью сестре: она была квашней, растекшейся по столу.

Лилия Ивановна заперлась в ванной и пустила в полный напор воду. Благословенный широкогорлый смеситель страстно ударял воду о голубое дно, бурунчики, брызги, завихрения, потение зеркала были замечательной средой обитания слез и тихого горлового вопля женщины. С ним выходила из Лилии Ивановны жизнь, но не в том смысле, что она умирала, нет, из нее выходила предыдущая жизнь, зато другая, наступающая, капельным методом входила, что доподлинно доказывало наличие в нас определенного количества сущностей, которые в нужное время заменяют друг друга, как заменяет в несении гроба одно плечо другое, уже затекшее от тяжести. И тогда откуда ни возьмись тихо так – присутствие смерти дисциплинирует – возникает плечо-дублер, и шествие гроба продолжается, лишь секундно вздрогнув на моменте передачи веса.

Лилия Ивановна вышла из ванной с высоко подколотыми волосами. Так всегда. В ней сам собой возникает придурошный Мюнхгаузен, вытаскивающий себя за волосы из болота. И тогда резкий, можно сказать, авангардистский пучок вверх странным образом придает ей силы жить. Разве это самый нелепый способ спасения себя? Бывшая жена бывшего Свинцова (так он рассказывал Лилии Ивановне в ту пору, когда говорение о первой жене помогало моменту перехода от одной женщины к другой), когда у нее возникли неприятности по партийной линии в связи с невежеством секретаря парткома, ни бельмеса не понимающего в тонком, но крепком теле микробиологии, так вот, жена пыталась при помощи двух зеркал и крепкого раствора марганцовки извести крохотную бородавочку, никому сроду не видную. Когда случался в жизни караул, уничтожению подвергалась именно эта невинная выпуклость, мирно живущая где-то в районе подмышки. А вот подруга самой Лилии Ивановны в отчаянии всегда ела в огромном количестве свиные хрящи, ее спасали собачье чавканье и громкое пережевывание.

Так что волосы столбом вверх – просто пустяк и ерунда в деле самосохранения. Во всяком случае, выйдя из ванны и увидев профиль Николая Сергеевича на белом шелке оконных штор, Лилия Ивановна подумала: «Как она с ним живет? Я бы его убила!»

13

– Я восстановлю свое еврейство в полной мере, – сказала Астра.

– У тебя русская мать, – ответила Лилия Ивановна, – в полной мере. Для них это не прохонже.

– Надо поискать пути, – мягко сказала Астра. – Я собираюсь съездить в Пуще-Водицу. Ведь мы оттуда… Я не хочу, чтобы у Жорика были проблемы.

– Боже! Какая глупость! – воскликнула Лилия Ивановна, – Это называется поди туда – не знаю куда… Придумала какую-то Пуще-Водицу…

Но с сестрой все было непонятно. Та улыбалась загадочно и по-новому, хотя волосы за уши заправила абсолютно старым детским жестом.

Николай Сергеевич все время молчал. Как немой. Куда-то ходил, когда сестра шла в посольство. Возвращались они поврозь, и он профильно застывал на фоне шторы, а Астра же была таинственно возбуждена и подвижна.

На пятый день Майка спросила мать:

– Они надолго? Мне надо знать, когда переезжать. Но в коммуналку я не хочу.

Обретающей еврейство сестре все не расскажешь… Да что там все! Ничего не расскажешь… Ни про завещание, отбросившее Лилию Ивановну в незнамо куда, ни про хитроумную интригу дочери и пасынка, ни про бывшего зятя-кавэенщика, привлеченного в качестве пугала-устрашителя. Ни про письмо ненависти, которое она сожгла, а пепел перетерла пальцами. У нее до сих пор скрипят подушечки от того перетирания. И саднит, и саднит фантомная боль, хотя все цело, все на месте.

Не пришлось задавать бестактный вопрос об отъезде. Астра сама показала ей билет в Киев для себя, а для Николая Сергеевича – обратный домой.

Накануне переезда Майки с сыном Лилия Ивановна произвела досмотр всех своих доспехов, отобрала те, что годились для прохождения службы, аккуратно, как всегда умела, сложила вещички в хороший легкий чемодан и скрипнула молниями. Дочь на порог, а мать с порога.

– Ты куда это? – заполошенно спросила Майка. – Сейчас же привезут вещи!

– Живи, детка, – напевно ответствовала мать. – Живи! Ты же меня не спросила… А мне тут жить западло…

– А где же ты будешь жить? – ничего не понимала Майка. Какая она у нее простодырая – дочь!

– Подробности письмом! – почти смеялась в ответ Лилия Ивановна.

Была некоторая потасовка, когда Майка вырывала из рук матери чемодан, был тычок матери в дочерино тело («Боже! Что делаю? Что делаю?»), но втащилась в лифт, нажала кнопку.

– Ну и черт с тобой! Черт с тобой! – кричала и плакала в лифтовую шахту Майка.

«Очень правильные слова. Самое то!» – думала летящая вниз Лилия Ивановна. Кто бы ей сказал, что на старости лет она будет способна на такой выбрык! Суть же заключалась в том, что у новорожденной Лилии Ивановны, так хорошо и грамотно планировавшей всю свою прежнюю жизнь, на этот раз не было никакого плана. Ей уже в эту, ближайшую ко дню ночь ночевать было негде. И уход ее был дурью, другого слова не найти, но что тут сделаешь, если пришло время дури? Явление дури столь же закономерно и целесообразно, как пришествие наития гению. И еще неизвестно, что более матери-истории ценно.

Ужас охватил Лилию Ивановну на улице, сразу за дверью. Но не возвращаться же назад? По закону дури она шла вперед.

В это же самое время сестра ее, Астра, сидела в тесной киевской квартирке и пила чай со своей троюродной, а может, и четвероюродной сестрой-учительницей, которую сроду не знала, но вот нашла по цепочке. Новая родственница, конечно, удивилась, но чай заварила свежий, и теперь смотрела на Астру круглыми, через край проливающимися любопытством глазами.

«Они у нее, как у мамы и Лильки, – думала Астра. – Зрачок дрожит одинаково». Сама Астра носила глаза темно-карие, но с зеленовато-морским отливом. Зрачок в них стоял, как влитой, как шляпка гвоздя, вбитого не дрожащей рукой мастера.

Учительницу звали Вера Алексеевна, она была старой девой из тех генетически обреченных женщин, которые принимают судьбу с покорным достоинством. Отсутствие мужчины в ее жизни было абсолютным и, как всякое законченное явление, имело свою идеологию. Когда-то в дурном детстве ее изо всей силы прижимал к забору соседский мальчик. В момент возни он вдруг стал вялым, заклокотал горлом и резко ушел, шмыгая носом. Ей хватило на всю жизнь такого опыта. С тех пор прошла одинокая однополая жизнь. Трудна была молодость тела, подающего стыдные сигналы. И будь другое время, Вера Алексеевна вполне могла бы стать религиозной фанатичкой, с восторгом влезающей во власяницу. Но никакое время не лучше другого. То, которое обломилось ей, было временем, скажем, материалистического идеализма. Абсолют был выведен корявыми словами: «У вас у всех грязно, а у меня всегда чисто». Она терла, терла себя грубым, плохо пахнущим хозяйственным мылом, потому как мыло хорошее не могло обеспечить дезинфекцию.

Учительская среда была вполне комфортна для такого рода истязаний, школа изначально ненавидела радость. Радость – обманку счастья – разоблачали в глазах детей, потому как жизнь – «ведь это труд, и труд, и труд, труд и там, и здесь, и тут…» И все. И при-ехали. И не воображай себе.

Такова была новая родственница.

Вера Алексеевна с интересом узнавала о неведомых побегах фамилии, особенно ее заинтриговала живущая в Москве Лилия Ивановна. Надо же! Всегда такая проблема остановиться в Москве, а тут на тебе! Есть сестра! Да к тому же теперь вдовая, значит, меньше неловкости от возможной встречи с мужчиной. Пожилые и старые мужчины вызывали у Веры Алексеевны особенно брезгливую жалость. Если они такие отвратные бывали в юности, то какие же они становились потом? Она жалела всех женщин, имеющих несчастье жить со стариками. Никто, никто не знал, что Вера Алексеевна с глубоким удовлетворением узнавала о смерти любого из несовершенной половины, удивлялась удивлению тех, кто восклицал: мужчины живут много меньше! А как могло быть иначе? Как?

Еще она с удовольствием узнала, что новые родственницы по нескольку раз ходили замуж. Разве она изначально, априори, не знала, сколь бессмысленно глупо это путешествие? Вера Алексеевна все сильнее и сильнее чувствовала мудрость собственной жизни, а ведь никогда мы не бываем так добры, как в сознании собственного превосходства.

Никогда бы сроду она не стала распахивать перед чужим человеком ворота рода, но тут…

Она высыпала на пол фотографии из большого полиэтиленового мешка, они доставались ей по смерти старых, никому не нужных родственников. Именно к ней стекались ветхие открытки с пасхальными яйцами и кучерявыми младенцами, талоны на галоши за тридцать четвертый год, корешки от хлебных карточек, розовые раковины с надписью «Привет из Сочи!», грамоты обкомов, райкомов и прочих комов, вот уж их была полным-полна коробушка… И, конечно, фотки. Практически вечные дореволюционные и нэпманские, и разламывающиеся от прикосновения выцветшие последующие. В мешочном хозяйстве Веры Алексеевны это сразу бросалось в глаза.

– Как же отличается качество! – сказала Астра, разглядывая фотографии.

– Вот это кто?

Она не говорила о цели своих поисков. Она с детства знала: не зная броду, нельзя касаться еврейской темы. Всегда можно напороться на тех, кто «их ненавидит». Легкими касаниями проверяла она обстановку, дабы потом ступать дальше.

Вот и здесь. На фотографии горбоносая с еврейской поволокой женщина. Астра ведь просто так спрашивает. Без смысла. «Это кто?»

– Жена моего двоюродного дедушки. Полячка. Видите, какой глаз глазливый? Наводила порчу. Сейчас это понимают, а тогда не признавали. От нее умирал животный мир.

Астре неинтересна гибель животного мира. Она ищет свое. Вместе рассматривают фотографию широкобородого старца. Их общий корень. Растил своих детей и племянников, оставшихся без родителей.

– Белогвардейцы были, – тихо бросает Вера Алексеевна. Но Астре неинтересны и белогвардейцы. Вера Алексеевна – веточка от племянников, а она, Астра, – видимо, от самого широкобородого.

– Крепкий мужчина, – говорит Астра, чтоб что-то сказать.

– Его мать – такая семейная сплетня – гуляла с местным шинкарем. Из евреев. Вроде бы он от него.

Конечно, Астра уловила нотку удовлетворения, что в самой Вере Алексеевне нет следов блуда с чужой кровью. Ничего не было сказано, но Астра прочитала все по движению воздуха, по легкому дуновению ветерка неприязни к доисторической грешнице.

Астра ликовала. Она уверовала сразу и до конца, что ее мать – след того старого греха, и это то, что ей надо. Не важно, что никто никогда этого не докажет. Ей важно знать самой. Она прошибет, если надо, своим нутряным знанием любую стену. Конечно, Вера Алексеевна понятия не имела, какая фамилия или хотя бы кличка была у шинкаря. С какой стати ей, непорочной, знать? А старика с бородой звали Руденич Тарас Иванович. Потом редкие бровишки на лбу Веры Алексеевны сползлись вместе, и даже как бы слегка затрепетала их коротенькая неказистая поросль.

– Уже плохо помню, – сказала она. – Но, кажется, она куда-то исчезла, его мать. Говорили, что ушла из дома и не вернулась. А может, не мать – бабушка? Но история с исчезновением была.

– А какие еще были истории? – ласково спросила Астра. – Живем же и ничего не знаем, а за нами тысяча и одна ночь.

Но Веру Алексеевну повело в сторону, она стала лопотать про своего брата, который уехал строить БАМ и женился на бурятке. Приезжали в гости. Ужас, а не женщина! Глазки – щелочки и какой-то острый запах. Вера Алексеевна, говоря о невестке, почему-то прослезилась, обнаружив слабую душевную струну. Возник удобный момент перевести разговор на другое, на то, что пора и честь знать, хороши гости, если в меру. Пока Вера Алексеевна отсмаркивалась, Астра уже влезла в туфли, уже платочек натянула, сказала, что позвонит, и прочее, прочее… Чмокнула обретенную родственницу и исчезла.

Итак, была обретена уверенность в праве на отъезд. Факты – ерунда. Их отсутствие – чепуха. Семя шинкаря играло в ней с такой силой (конечно, семя! А что же еще?), что ее распирало от желания скорей, скорей рассказать все Лильке. «Ну, – скажет она ей. – Что я тебе говорила?»

И пусть эта дура найдет, что ответить.

Из-за этой дури – «рассказать!» – она поперлась домой через Москву, где и обнаружила полное отсутствие старшей сестры. Майка хлюпала в не очень свежий носовой платок, вспоминая, как хватала маму за чемодан, а та с «перекошенным лицом села в лифт и уехала».

– Я из окна ей кричала! – плакала Майка. И еще она сказала: мать звонила на работу, сообщила, что уезжает в деревню готовить рукопись про шаманов.

– Какая деревня? – плакала Майка. – У нас сроду никого в деревне не было.

Астра была потрясена до глубины души. Поезда столкнулись и пошли под откос. Ведь она только вчера узнала, что когда-то, давным-давно, некая пра… ушла и канула. Она гуляла с шинкарем-евреем, эта пра…

Именно этим была похожа на нее сестра. Не в смысле шинка и еврея, а этой способностью гулять. Ах, какая сильная кровь! В организме Астры происходили взаимноисключающиеся физические процессы – леденели жилы и плавилось сердце.

14

Химия организма может ставить безответные задачки. Оставим их. Нам важно другое – момент убегания. В нем находилась сейчас старшая сестра Астры. Кто бы мог подумать о ней такое, глядя на нее же из ее прошлого. Но получалось так: анализ из вчера, из вчерашней Лилии Ивановны, просто не годился для понимания сегодняшней, убегающей. Итак, она услышала, вернее, учувствовала крик дочери в шахтную пропасть. То самое «черт с тобой!» оказалось самой что ни на есть компанией. Паника, отчаяние, гнев, ненависть… Что там еще по разряду не божественного? Все в Лилии Ивановне спеклось в ком, он рвал ее на части, уже и не осталось ничего, один всамделишный вопрос: куда мне идти? Что я себе надумала? Барахло вещей тяжелило руку, но надо было с ним двигаться.



Поделиться книгой:



Регистрация