– Давайте, – предлагает, – сделаем про вашу жизнь материал. Для газеты “Октябрь”. Пишите что придет в голову, а я подключусь. Дарю вам название: “Родом из Вечности”.
Макеев – неплохой человек, хоть и со своим, что называется, пунктиком. Признался, что его не Владиленом зовут. По паспорту он Владлен.
– Простовато, согласны? Владилен интереснее.
Я почти ежедневно гуляю с Макеевым. Мне-то что? – я на пенсии, не работаю, у меня времени невпроворот, а Владилену Ниловичу удивляюсь: когда он глыбы свои успевает изготовлять? В прошлом месяце принес рукопись: “Ни сном ни духом” – тысяча двести страниц, роман. Обижается, что я еще не прочел:
– Меня не читаете, так пишите свое. Давайте, все по порядку. Пройдемся потом по тексту, подредактируем. Обожаю воспоминания незнаменитых людей. В “Октябре” не хотите – разместим в центральном издании. На федеральном уровне можете прогреметь. Хорошее, между прочим, название: “Родом из Вечности”.
Родом я вообще-то из-под Челябинска. Но почему, в конце концов, не попробовать? Ведь был зачем-то кусочек мира мне приоткрыт. Ненадолго, маленький, но ведь был же, был!
Городок под Челябинском. Даже не городок, а просто – завод, почти в чистом поле. И возле – клетушки-вагончики-домики. Тут школа, а там медпункт, общежитие женское, поменьше клетушка – мужское. Сюда, на Урал, свозили разных людей – из Ленинграда, из Минска, из Киева. Эвакуировали целыми институтами: не наладите к осени выпуск продукции, пеняйте, мол, на себя. Никто не в претензии, надо так надо – война. И про то, вредное производство или невредное, тоже, конечно, не думали.
Я ее и не помню почти что, войну, да она и скоро закончилась, только мы с Урала съезжать не спешим: ехать особенно некуда. Прижиться можно везде, так говорила мама. Где койка твоя, там и живи, – я в нее в этом смысле пошел. Мы с мамой и двумя ее сестрами живем в общежитии – женщины меня не стесняются, они и дальше меня не особо стеснялись, не знаю уж почему.
Школа. Тут и вспомнить особенно нечего, но ведь и я обещал не про всю мою жизнь рассказать, а только кусочками. Мама просила учить побольше стихов: никакой дополнительной тяжести, их всюду с собою можно возить. Маме часто случалось переезжать.
Было мне лет одиннадцать, и ужасно хотел я иметь одну вещь – микроскоп. Такая вот тяга к невидимому. От телескопа я тоже, наверное, не отказался бы, но мечта была – микроскоп.
Как-то раз меня мама в Челябинск взяла. Комиссионка, мама копается в разных вещах, и вдруг я не верю глазам: под стеклом, на прилавке – он! Мама, мама, сюда! Помню отчетливо: небольшой такой микроскопчик и к нему картонка приделана, а на ней черной тушью – четыреста. Мама грустно глядит: вот обещали нам премию… Только очень уж неуверенно у нее получилось это сказать. И взяла меня мама за руку, и мы вышли, и я ничего у нее не просил. Так ведь и она мне не отказала. И ходили мы по каким-то ее делам, но такой у меня, вероятно, был вид расстроенный, что решила она меня отвести в театр.
Кому кого жальче было – маме меня или наоборот? Честное слово, не помню, ни как назывался театр, ни что они ставили. Сказку какую-то. Мы сидим в темноте, я размышляю про микроскоп, и вот тут… Вроде и ничего особенного: артист кладет себе в рот виноградину – должно быть, ненастоящую, откуда у нас на Урале такой виноград? – и глядит он, артист, на меня, и лицо его принимает выражение блаженства, самого натурального. И я чувствую, как у меня становится сладко во рту. Ничего, мне кажется, и не пробовал в жизни вкуснее, чем тот виноград. А артист руки свои об штаны вытирает, меня мама всегда просила не делать так. От виноградного сока руки стали у него липкие, и даже когда он выходит кланяться, то продолжает их вытирать. Уже не играет, не притворяется! Мама, ты видела? Решено: буду артистом, не нужен мне микроскоп.
Мама смеется: а ты упрямился, не хотел учиться выговаривать букву “р”. Всю дорогу домой мы веселимся с ней: “На горе Арарат растет крупный виноград”. А назавтра она мне книжку приносит: “Борис Годунов и другие драматические произведения”.
Первые страницы оторваны, так что “Годунов” начинается с места в карьер: “Нечисто, князь”. Очень мне такое начало понравилось, и я бегал по общежитию между веревок с бельем, кричал: “Нечисто, князь! Князь, нечисто!” – женщин пугал.
– Случалось ли вам заглядывать в бездну, Александр Иванович? – поднимает на меня Любочка большие свои глаза.
Зачем ты спрашиваешь, моя милая, да еще с таким выражением? Чуть не сказал: как у провинциальных актрис. Пожалуй, обидится. Уж кого-кого, а Любочку-ласточку не хотелось бы обижать. Нет, про пучину страстей и прочее я знаю больше по литературным источникам. Хотя ведь женат даже был, еле ноги унес. Из-за женитьбы и очутился в Вечности.
– Ой, расскажите, пожалуйста.
Сон это был какой-то – семейная жизнь моя. Как приснился, так и приснился, к чему сны рассказывать?
– Вы веселый, – вздыхает Любочка. – И жили, наверное, правильно. Смолоду.
Смолоду… Нет, смолоду я только и делал, что в театральные училища поступал.
– Получается, не судьба. – Это Слава наш, Славочка Воробьев, любимец актрис и публики. Наш Гамлет, Эдип, Дон Гуан.
Нехорошо подслушивать, Славочка. Хотя ты, конечно же, прав.
Артисты расходятся после утренней репетиции, мы с Любой снова вдвоем. Она смотрит на дверь, в которую вышел Славочка:
– Александр Иванович, голубчик, что делать мне?
Я и не понял тогда, почему она спрашивает.
Ладно, обо всем по порядку, как Макеев учил. Пединститут, специальность – русский язык и литература, распределили в школу рабочей молодежи, в ШРМ. В армии не служил: на медкомиссии шум обнаружили. Восемь раз поступал в театральное. Не поступил. Успел и жениться, и теток похоронил, а за ними и мамочку – быстро, в одночасье она умерла.
И вот мне уже тридцать три, русский язык преподаю “шаромыгам” (так они сами себя называют шутя), я женат, у жены имя редкое – Аглая, Глашенька, учительница немецкого, школа выделила нам комнату, соседи тихие. Лето, каникулы, я на кухне сижу, газету просматриваю – “Правду” у нас коммунисты выписывали, мы получали “Известия”. А в комнате моя Глашенька одевается, прихорашивается. И не очень уже старается скрыть, что есть у нее, как говорится, кто-то еще, да и мне не хочется жизни ее мешать, тем более – скандалы устраивать, разоблачения. Правильно сделали, что не взяли меня в артисты: нет сценического темперамента. Это я понимаю теперь, а тогда…
Тогда сидел над газетой и стынущим чаем, а в газете было написано, что на далеком Севере есть шахтерский поселок городского типа с названием Вечность, здесь добывают редкие породы угля. И что созданы все условия – баня, амбулатория и даже – за Полярным кругом! – разбит небольшой парк. А недавно, пишут “Известия”, в поселок пришла культура. Распахнула свои двери библиотека, построен театр: для столь небольшого территориального образования, как Вечность, – поистине уникальный объект. Театр расписан в подробностях: карманы, колосники, поворотный круг – наверное, корреспондента тоже не приняли в театральное.
Ушла жена моя на свидание, взял я листок, пишу: хотел бы у вас работать, не нужен ли вам завлит? Образование имею соответствующее, филологическое, женат, не судим, готов предоставить характеристику. Адрес: Северогорский район, пгт Вечность, театр.
К удивлению моему, а еще большему – Глашенькиному, мне ответили, телеграммой: приезжайте, ждем. Ясно было без слов, что в эту самую Вечность я отправляюсь один. А жена оглядится, подумает… Спустя несколько месяцев документы мне выслала – не она, нотариус – на развод. Могла б и сама, наверное, но очень уж писем она не любила писать. Я не в обиде был.
До сих пор – закрываю глаза и вижу: двух-, трехэтажные здания, если бы не река – все ровное, симметричное, река придавала разнообразие, хоть она и во льду была с сентября по май. Почта, сберкасса, крохотный рыночек, одноколейка, вокзал. Теперь, наверное, только шпалы остались без рельс, а тогда – поезда ходили: с углем и обычные, пассажирские. Что еще? Карусели, тир. Небольшой памятник, возле – худенькие деревья: тот самый парк, о котором писали “Известия”. Вот что летом солнце не заходит за горизонт, было, конечно же, удивительно. Но привыкаешь потом. Как и к тому, что вовсе оно не показывается с конца ноября по февраль.
Поселился я прямо в театре, в мансарде, над сценой, чуть позади нее. Комната угловая, окна на две стороны. Помещение для командированных, до меня тут не жил никто. Стол, два стула, кровать. Даже графин стоит. Благодать! Вместе – и кабинет, и спаленка. Сказали: временно, пока жилье служебное не подберут. Но мне про те обещания и в голову не пришло когда-нибудь напоминать.
Мир Саввич, так звали первого моего директора, поднялся со мной на этаж, все показал:
– Уж извините сердечно, с водой пока будут трудности.
Как-нибудь справимся, ничего!
Хороший был человек Мир Саввич. Спокойный, заботливый, мы долго работали с ним. Вышел на пенсию, уехал к себе на родину, не помню куда – Пятигорск, Кисловодск. Говорят, рискованно климат менять в пожилом возрасте. Да, хороший был человек.
Никогда я не вел дневника, к сожалению, и прошедшие дни наплывают у меня один на другой, да что там дни! – годы и целые десятилетия слепляются в памяти. Но первый свой вечер в театре я запомнил в подробностях. Как распаковал чемодан, книжки расставил и фотографии, внутри у меня все подпрыгивало от радости. Спустился за полночь в зал: двери плотно затворены, кругом непроглядная тьма, дождался, пока глаза привыкнут, на сцену влез, побродил по ней. Несколько раз вдохнул глубоко, хотел крикнуть: “Нечисто, князь!” или хотя бы “Карету мне!”, но только засмеялся тихонечко. Долго-долго стоял потом в темноте.
Справа за сценой актерский буфет. Прошу Валентину Генриховну дать мне яйцо с горошком и суп.
– Суп вчерашний, Александр Иванович. Рыбу возьмите. Рыба хорошая.
Долги наши Валентина Генриховна записывает в тетрадь. Что потом случается с ее записями? Ни разу не видел за тридцать лет, чтобы она отказалась кого-нибудь покормить. Не только работников, но и гостей. Я-то расплачиваюсь, но не у всех такое выгодное положение. “Ведь мы играем не из денег…” Так, Любочка?
Любочка сегодня не в настроении. Отправляюсь в зал, через десять минут репетиция: интересно же, к нам из Питера приехал молодой режиссер.
– А далеко на севере, в Париже…
Общий смех: на галерее показывается Дон Гуан, голый по пояс, на шее гитара висит.
Режиссер подает реплику:
– Не одеться ли вам, Вячеслав?
Сам он сидит с поднятым воротником пальто, на улице минус сорок, в театре топят, но недостаточно. Лаура ходит по сцене в ватнике. Рыжая, в завитушках – Пружинка, так зовут ее, из-за волос.
Люба не получила роль, но занят муж ее, Захар Губарев, заслуженный артист республики, без пяти минут. Ему, как и Славочке, грим не нужен: Губарев – вылитый Командор.
Режиссер снимает очки, дышит на них, протирает платком. Снова обращается к Славочке:
– У вас красивое тело, – говорит он задумчиво. – Но давайте его оденем во что-нибудь.
Нет, у Славочки приготовлена какая-то акробатика, он ведь был циркачом. Дона Анна отхлебывает из термоса – греется, все знают, что у нее в термосе за чаек. Питерский режиссер не знает, но тоже, возможно, догадывается: не надо столичных считать простофилями.
– Что происходит, я не пойму?! – взвизгивает Дона Анна. – Давайте уже, разводите нас!
Режиссер останавливает репетицию, собирает артистов в кружок:
– Будем вместе искать, пробовать.
Губарев комментирует:
– То есть он ни хрена не знает, что ставить собрался, вы поняли?
Кроме нас с режиссером, все улыбаются. Больно было на это смотреть, да и теперь вспоминать нелегко.
Режиссер поворачивается к Доне Анне:
– А вас я от работы вынужден отстранить. Почему? Не догадываетесь? Хотите, при всех объявлю? И буду ходатайствовать перед дирекцией…
– Никто меня никуда не выгонит! – кричит актриса (я нарочно не называю фамилии, вдруг она работает до сих пор). – Расскажу, как вы матом ругались. “Похерить” – это ведь мат? Мат?
Режиссер смеется. Зубы у него белые-белые. В Вечности ни у кого таких нет. Говорят, что-то с водой не то.
Почему я именно эту сцену вспомнил? Много было всего перед тем, многое после произошло. Так, вспомнилось? На самом деле – не просто так: с “Каменного гостя” начались наши постановки классики, постановочки.
Режиссер приезжал в феврале, это точно, Любочка в феврале родилась, она Водолей, для нее это что-то значило. А год был какой, не получается рассчитать. Две тысячи пятый, я думаю. Или шестой.
– Слышали, Александр Иванович? Питерский ваш протеже уехал от нас, разорвал договор.
Да, Любочка, он заходил попрощаться.
Губарев широко улыбается:
– Не выдержал прессинга. – Разве это повод для торжества? – Зубы свои пускай теперь у себя на Невском показывает.
– Лошадям! – веселится Славочка, вот на кого всерьез обижаться нельзя.
– Надо держать удар, – не унимается Губарев. – Без характера нечего делать в профессии. Это вам говорит заслуженный артист республики.
Вообще-то Губарев еще не получил звания, пока только документы отправили.
– Александр Иванович, почему мне не дали Дону Анну сыграть?
Пожимаю плечами: прихоть художника.
Трудно рассказывать по порядку, когда просто живешь себе мирно, своим чередом. Семидесятые, восьмидесятые – тихая жизнь, очень тихая. Понятно, завлит – на театре фигура не главная. Есть директор (он же худрук), завтруппой, завпост (про режиссеров молчу, режиссеры были у нас приглашенные), но если долго работаешь, волей-неволей приобретаешь вес: что-то рекомендуешь для постановки, по поводу распределения высказываешься, и тебя слушают. С актерами отношения были ровными, благополучными. Возникали у них недоразумения: достает артистка тетрадь, хочет роль повторить, а страницы склеились – ей вареньем капнули между страниц. Куда бежали? Наверх, ко мне. Рассказываю как есть, не для того, чтобы хвастаться.
Начались перемены в стране – кто-то ездил в столицы, докладывал, – но до Вечности, до театра особенно, новости доходили с трудом. Жили так: с утра репетиция, днем отдохнуть, артистам – роль повторить, вечером на спектакль. Труппа у нас небольшая, все заняты. Артисты любят работать: в выходные по два спектакля бывало, да еще и детские утренники, как мы успевали, выдерживали? Телевизор не поглядишь, за все эти годы так и не образовалось у меня телевизора. Пьесы – мое окно в тот, другой мир, много читать приходилось по должности – пьесы тематику поменяли, это было, да.
Вот наш репертуар в девяностые, приблизительный, из того, что сразу приходит в голову. “Дмитрий и барабан”: про красивую жизнь, комедия. По языку не особенно интересная, но много действия, много женских ролей. Зрителю нравилось, смотрели по нескольку раз. Еще комедия, перевод с английского, – “Никогда не улыбайтесь крокодилу”, крепкая штука, будни американской тюрьмы. Полная противоположность ей – “Лучше б ты был евреем”, про особые отношения между мужчинами, мелодрама, у нас спектакля не поняли, не продавался, быстро сошел. Сам удивился, когда посмотрел: и зачем советовал? Что-то, видимо, зацепило, пока читал, да и в столицах много шуму эта пьеса наделала. И снова комедия: “Чем черт не шутит”, нет необходимости пересказывать, вещь известная. Такой вот репертуар.
В “Северогорском вестнике” писали про нас. “На сцене царило его величество Искусство”, одна и та же зрительница писала, но подписывалась по-разному. То она была Музой Васильевной, то Мельпоменой Сидоровной – выбирала имена посмешней. “Зритель слышал и внимал с широко открытыми глазами и замиранием сердца. От оваций уши закладывало”, – понятно, преувеличение, но нашим нравилось: вырезали, в гримерках себе приклеивали, особенно если газета ставила их фотографии. Артисту необходимо внимание, и когда Мельпомена помалкивает (хотя она, отдадим ей должное, писала про всех), надо что-нибудь все равно прилепить, хоть благодарность, грамоту от театра в связи с юбилеем, за многолетний добросовестный труд.
Однажды вышла статья в центральной газете. Озаглавлена она была просто: “Юдоль”.
“На фоне невысокого общего уровня актерской игры в спектакле случается несколько катастроф. Так, главная героиня в перерывах между актами заболевает какой-то болезнью: становится отекшей, дебелой, принимается разговаривать глубоким контральто – в первом действии она только попискивает. Ее пятнадцатилетняя дочь при появлении объекта своей влюбленности начинает страшно облизываться. А сельский священник расхаживает по сцене в облачении митрополита и поминутно крестится: то ли отгоняет нечистую силу, то ли хочет руки занять. В довершение образа – окает, словно командирован из Ивановской области. Зритель, однако, все принимает как должное. Вечность – маленький город: что дадут, то и будут смотреть. Афишу и программки к премьере выпустить не успели. В фойе развернута продажа шуб. Юдоль”.
– В перерывах между актами! Попискивает! – повторяют за спиной у Анны Аркадьевны, нашей примы, артистов нетрудно развеселить.
– Давайте подумаем, Александр Иванович, о том, чтобы не работать с живыми авторами, – только и сказал Мир Саввич, когда прочитал статью.
Я согласился: не критик писал. Критики ругают успешных и знаменитых – кто мы, чтоб нас ругать? Не стану называть фамилию автора: он приезжал на премьеру, за собственный счет, дал Валентине Генриховне три с половиной тысячи рублей на банкет, а сам на него не пришел.
Вот, говорю Миру Саввичу, один питерский режиссер давно мечтает у нас поставить “Маленькие трагедии”.
– О-хо-хо, – вздыхает Мир Саввич.
Решайте, мол, сами, дорогие мои. Он с нами уже прощается, уезжает к себе в Пятигорск.
Итак, февраль две тысячи пятого или шестого: меняется руководство, новый директор, Геннадий Прокопьевич. Небольшого роста, стремительный, по театру буквально летал, хотя, между прочим, тоже сорок какого-то года рождения. Конечно, Вечность для него маловата была, он прежде заведовал краевой филармонией. Разные слухи ходили, не буду их повторять.
Собрал нас Геннадий Прокопьевич, осмотрел правым глазом, левый был у него стеклянный, им он только подмигивал:
– Наигрались в искусство? Деньги будем теперь зарабатывать.
Так мы впервые узнали про гранты, раньше и слова не слышали. Гранты, сказал Геннадий Прокопьевич, охотней всего выделяют на классику.
– Ставить будем помногу, быстро, своими силами. Поиграли чуть-чуть – и взялись за новое. Александр Иванович, творческие вопросы поручаются вам. – Подмигнул мне: – На классике не погоришь. Проверено.
Все поддержали тогда Прокопьича: режиссеров долой, только морочат голову. Современной драматургии нету совсем. Чернуха, комедии. Пора обратиться к серьезным вещам. А костюмы и декорации всегда можно подобрать из старого, склады уже переполнены. Мы не академический театр. – Тем более что в мире сейчас такая тенденция… – Ну-ка, какая в мире тенденция? – Не важно. Театр – искусство условное, предполагает эксперимент.
Разговор вроде как разговор. Мир Саввич тоже, бывало, посетует, что очень уж длительный у нас репетиционный процесс, постоянно сроки передвигать приходится. Кто бы подумал, однако, что с того вот собрания поднимется ветер, который не оставит на месте ни нас, ни театра, ни города. Вспоминаю – о чем-то ясно, о чем-то с трудом, пытаюсь разобраться в мотивах участников нашей истории, думаю: как же мы были беспечны, как безалаберны, как заигрывали с провидением, с судьбой. Классика! Вещи, которые в столичных театрах по нескольку лет репетируют, да так и не решаются показать, мы – кто там у нас на очереди? страшно даже великие имена называть – погоняем туда-сюда месяцок, достанем со склада костюмы и декорации, пыль сдуем и выпустим. Сыграли, списали и давай осваивать новый грант. Не надо нам было с деньгами связываться, разве Валентина Генриховна плохо кормила нас? Жили дружно, комедии ставили – все радуются, обнимаются: со сдачей вас, Анна Аркадьевна! с премьерой, Александр Иванович! – так бы и прожили век.