Из заречной слободы, лабиринта домишек и плетней, приходила порой в город бедно одетая женщина, еще довольно молодая. Лицо ее, изнуренное, болезненно-желтое, хранило следы былой красоты, в походке и движениях заметна была легкость, гибкость и даже некоторая грация, но чаще — пьяная развинченность. Когда она шла так, шатаясь, нетвердыми шагами, с неприятно бессмысленной улыбкой, с горячечным блеском в черных, когда-то прекрасных глазах, встречавшие ее по дороге жительницы предместья говорили:
— Опять загуляла наша Эльжбета!
— Пьяным-пьяна! — со смехом добавляли другие и окликали ее: — Эльжбетка! Эй, Эльжбетка! Гуляешь сегодня? А где твоя Марцыся?
Иногда женщина в ответ только головой трясла и говорила:
— Ой, боже ж ты мой, боже! Где она? Не знаете разве? Шатается, бедняжечка, по улицам! Бедная моя доченька, бедная пташечка!
И начинала громко плакать.
Но нередко упоминание соседок о дочери вызывало не умиление, а взрыв гнева. Тогда Эльжбета кричала в ответ:
— А бес ее знает, бродягу, где она шляется с утра до ночи! И на привязи ее дома не удержишь. Ох, дала бы я этой девчонке…
Тут речь ее переходила в невнятное пьяное бормотанье, и Эльжбета скрывалась в одном из трактиров, витрины которых сверкали на каждом повороте боковых улиц рядами бутылок с разноцветными жидкостями.
В таком состоянии Эльжбета бывала далеко не всегда, и продолжалось оно недолго. Нередко она по целым неделям и даже месяцам капли в рот не брала и, трезвая, была очень трудолюбива. Ходила на поденку в дома, где хозяева были не настолько богаты, чтобы держать постоянную прислугу. Подметала, мыла полы, шила и все делала охотно, умело и старательно. За это, а быть может, и потому, что из глубины ее черных глаз смотрела бездонная печаль, а в улыбке увядших губ была робкая доброта, Эльжбету все любили и усиленно зазывали к себе работать. Иногда ей советовали поступить куда-нибудь на постоянное место, но, выслушав такой совет, Эльжбета опускала глаза и тихо говорила:
— Было время… служила я у господ и жилось мне не худо… Да теперь как же? Что об этом и толковать!
И продолжала убирать или застилать постели, не поднимая глаз от пола, а желтый лоб ее перерезали глубокие морщины. В редкие минуты откровенности она говорила:
— Куда же я девчонку свою дену, если на место поступлю? Разве в порядочный дом возьмут прислугу с ребенком, да еще с таким ребенком?
И тут же, испугавшись, как бы слов ее не истолковали нелестно для Марцысю, добавляла тише:
— Конечно, она не хуже других детей… может, и лучше… Умница она у меня. Да вот родилась не так, как положено…
В те периоды, когда Эльжбета работала и не ходила по трактирам, Марцыся реже появлялась на улицах города, а если появлялась, то не такая грязная, оборванная и худая, как в другое время. Милостыни не просила и упорно избегала шумных ватаг уличных мальчишек. Но такие периоды проходили, наступали черные недели и месяцы. Мать переставала ходить на работу, а Марцысе, изголодавшейся, стынущей от холода в своих лохмотьях, прикрывавших синяки от побоев, домом служил широкий божий свет, открытый со всех сторон. Опять она бегала за прохожими и тихим голосом просила подаяния, а часто, когда бывала очень голодна, только молча протягивала ручонку, и слезы блестели в ее потускневших глазах. Потом, сидя на мусорной свалке, или где-нибудь у канавы на задворках, или в тесных закоулках таинственных дворов, грызла корку черного хлеба. Ночевала под стенами костелов или под деревом на бульваре. Карнизы костела и ветви деревьев защищали ее от дождя и снега, укрывали своей тенью съежившуюся фигурку от глаз блюстителей порядка.
Впрочем, такие ночевки под костелами и деревьями случались не очень часто: когда взрывы гнева одуревшей от водки матери, одиночество и скука выгоняли Марцысю из холодного и тесного угла, который был ее родительским домом, ей любимейшим прибежищем служили ивы над прудом на дне оврага или крыша хаты, в которой жила старая Вежбова, тетка Владка.
С Владком Марцыся была знакома с тех пор, как себя помнила. Эльжбета часто захаживала к Вежбовой. Старуха кормилась тем, что подыскивала богатым людям прислугу, а беднякам ссужала деньги под залог и проценты. При ее помощи Эльжбета находила работу, а после очередного запоя закладывала ей свое последнее, еще не пропитое тряпье и, получая за него гроши, при этом брала на себя обязательства настолько тяжелые, что они лишали ее всякой надежды выкарабкаться из нужды.
Когда Марцыся была еще совсем маленькая, Эльжбета приходила к Вежбовой с дочуркой на руках и, входя в дом для длительных и часто весьма бурных переговоров, оставляла ее за порогом. Случалось, что Марцыся, не удержавшись на скользкой траве или подмерзшей грязи, скатывалась по крутому склону оврага и падала в зеленоватую воду пруда. Прудок был стоячий и у берега мелкий, но ребенок, оглушенный падением, от испуга и боли терял сознание. Спасал ее всегда Владек. Он мигом, несколькими скачками, сбегал на дно оврага, входил в воду по щиколотку, а иногда и по колена и брал девочку на руки. Для того чтобы она поскорее обсохла и пришла в себя, он сажал ее, как в кресло, в развилину между двумя толстыми и кривыми сучьями прибрежной ивы. Тут ее пригревало солнышко и сушил ветер. А для того чтобы она не упала с дерева, Владек, забравшись на сук повыше, придерживал ее за ворот холщовой рубашонки, а позднее и за волосы, когда они у нее уже достаточно отросли и стали густые. Очнувшись, Марцыся обнаруживала, что она сидит на дереве, и приходила в такой восторг, что, забыв о пережитой катастрофе, заливалась громким смехом. Владка она никогда не боялась, потому что он, глядя на нее, и сам хохотал так же весело.
— Какая ты смешная! — говорил он. — Катишься в овраг, как мячик, — и бух в воду! Если бы не я, осталась бы ты в пруду и съели бы тебя лягушки!
При этом страшном предположении Марцыся широко раскрывала глаза и спрашивала:
— А де лягуски?
Она тогда еще едва умела говорить, и Владек, который был тремя годами старше и накопил уже немалый запас житейского опыта, помирал со смеху, слушая ее забавный лепет, нежный, как щебетанье птицы. Он передразнивал ее:
— «Де лягуски»! Ты что, никогда еще лягушек не видала? Вот сейчас покажу их тебе.
Он снимал ее с дерева и шел по берегу пруда, чтобы показать ей зеленых лягушек, которых там была тьма-тьмущая. Он ходил всегда босиком, в грубой полотняном рубахе и таких же штанах, а малышка, тоже босая, в раскрытой на груди, еще мокрой рубашонке семенила за ним по траве, которая буйно росла на сырой земле и местами доходила Владку до колеи, а Марцысе до плеч.
Не всегда они охотились на лягушек. Порой Владек, сидя с ней на дереве, показывал ей отысканные им раньше птичьи гнезда, и оба, нагнувшись над качавшейся пониже веткой, разинув рты и затаив дыхание, наблюдали, как птенчики высовывают взъерошенные головки из гнезда в ожидании, когда прилетит мать. Когда она прилетала, дети не решались даже самым тихим шепотом сказать об этом друг другу и только подталкивали локтем один другого да пальцем указывали на гнездо, а лица их сияли неописуемой радостью.
Иногда они забирались в чащу кустарника, который рос на берегу пруда, рвали мелкий, одичавший крыжовник и тут же съедали его или изо всех сил трясли кусты барбариса, а с них на головы и плечи детей и под ноги им сыпался дождь коралловых ягод.
Так они развлекались до тех пор, пока наверху не слышался голос Эльжбеты, тревожно и нетерпеливо звавшей Марцысю. Девочка торопливо бежала на зов… Когда ее усилия вскарабкаться по склону оврага оказывались тщетными, Владек брал ее на руки и большими скачками поднимался наверх, неся ее, счастливую, весело смеющуюся.
Эльжбета чаще всего выходила от старухи заплаканная, а то и полупьяная (говорили, что Вежбова спаивает своих клиенток, чтобы легче было их обирать). Увидев Марцысю, она так сердито вырывала ее из рук Владка, что смех девочки тотчас переходил в рев. И пока Эльжбета с гневным ворчанием, угрюмо опустив глаза, шла по тропке вниз в предместье, девочка все оглядывалась, ища Владка полными слез глазами. А он обычно стоял у тропы до тех пор, пока мать с дочкой не скрывались из виду, и, чтобы развеселить Марцысю, прыгал, кувыркался, гримасничал так, что она опять начинала громко смеяться. Иногда он бросал ей вслед сорванные в овраге охапки барбарисовых веток, а Марцыся протягивала к ним ручки и, перегибаясь вся через плечо матери, подпрыгивала так, словно хотела вспорхнуть и полететь к нему.
Как-то раз, когда она пришла к ним с матерью — ей было уже тогда лет пять, — Владек спросил, почему она никогда не придет одна в овраг.
— Трусишь? Или дороги до сих пор еще не знаешь? — говорил он. — Если трусишь, значит — дура: не съедят тебя волки! А если дороги не знаешь, так ты, когда с матерью сюда ходишь, шире глаза открывай да по сторонам гляди! Ты уже большая, могла бы одна всюду ходить!
Девочка подумала с минуту и сказала:
— Завтра прибегу!
— Приходи. — И с важностью добавил: — Я тебя в город сведу. Увидишь, как там красиво!
То ли мысль о предстоящей завтра самостоятельной экскурсии не давала Марцысе уснуть той ночью, то ли ее разбудила мать, которая чуть свет сорвалась с их убогого ложа и, схватив полученную вчера от Вежбовой горсть мелкой монеты, побежала в город, — но еще синяя предутренняя мгла окутывала овраг и нависшую над ним хату, когда девочка предстала перед своим приятелем. Владек ночевал в ту ночь под ивами и, только что проснувшись, сидел у пруда. Уткнув локти в колени и подпирая руками подбородок, он заспанными глазами смотрел на неподвижную поверхность пруда и о чем-то сосредоточенно думал. Когда Марцыся окликнула его сверху, он поднял голову и, увидев маячившую в сумраке фигурку, крикнул:
— Иди сюда!
Марцыся стала спускаться, но ей это стоило невероятного труда. Она то и дело, поскользнувшись, падала, вставала и через минуту шлепалась снова. Владек наблюдал ее тщетные усилия с невозмутимым равнодушием.
— Ну, дальше, дальше! — говорил он ей. — Смелее! Упала? Ничего, не разобьешься, не стеклянная!
Она, конечно, была не стеклянная, но, когда, поскользнувшись в последний раз, мячиком скатилась вниз, на самый берег, не выдержала и громко заплакала. Владек подошел и посмотрел на нее с презрительной жалостью.
— И что за народ эти девчонки! — сказал он. — Когда мне было столько лет, сколько тебе, я уже по горам прыгал, как коза, и на деревья лазил. Если не перестанешь реветь, сейчас схвачу тебя и закину за реку и за город!
Марцыся тотчас перестала плакать, а когда он достал из-за пазухи ломоть черного хлеба и разломил его пополам, ее залитая слезами рожица осветилась блаженной улыбкой надежды. Она протянула руку и воскликнула:
— Дай! Дай! Дай!
Потом они сидели рядышком под кустами барбариса, с которых капала утренняя роса, и молча грызли черствый хлеб. Похожий на синий дым, густой туман, наполнявший овраг до самого края, начинал уже редеть и подниматься вверх. Еще недавно окутанные им ивы протягивали сквозь него ветви, как ребенок вытаскивает ручки из пеленок, не дождавшись, когда его совсем распеленают. Серебристые листья их дрожали и тихо шелестели, и на каждом листочке сверкали алмазы росы. На темную поверхность пруда длинной золотой змеей упал солнечный луч и, достигнув прибрежных зарослей аира, рассыпался по его длинным листьям таким сверкающим веером искр, что следившие за ним дети зажмурились и заслонили ослепленные глаза. Когда они отняли руки от глаз, высокие аиры стояли, словно объятые пламенем, а за ними яркорозовой скалой поднимался склон оврага. В ветвях ив и шиповника оглушительно звенели птицы, от тумана не осталось и следа, только в воздухе еще чувствовался сырой холодок ночи и болот.
Владек поднял голову.
— Вот и день уже! — сказал он. — Гляди, там, далеко, солнце вышло из леса.
— Разве солнце выходит из леса? — спросила Марцыся.
— Ну да, — авторитетным тоном ответил Владек. — Там, против города, далеко за полями, есть такой лес, из него каждый день солнце выходит.
— А потом что?
— Потом? Не видишь разве? Светит на небе.
— А потом?
— Потом… ну, заходит за дома… и прячется. А когда спрячется, тогда ночь.
Девочка задумалась и немного погодя опять спросила:
— А ты знаешь, куда оно уходит?
— Кто? Солнце? Куда же ему идти? Под землю прячется и засыпает.
— Ага! — не унималась Марцыся, и в голосе ее уже звучало торжество. — А ты знаешь, как оно спит?
— Как же ему спать? — Обыкновенно… Глаза закроет и спит.
— А вот и неправда! Ничего ты не знаешь! — Марцыся ударила кулачком по ладони. — Солнце спит в большой такой красной колыбели, а у колыбели сидит море и всю ночь ее качает, чтобы солнце спало крепко. А вокруг лежат звезды, но не спят, потому что им надо караулить, чтобы не прилетел тот змей, что скачет верхом на ветре, и не сожрал солнце. Потому что, если, змей проглотит солнце, никогда не будет больше дня, и рожь не будет расти, и звери все передохнут, а люди в потемках съедят друг друга.
Владек слушал, глядя на нее с удивлением и восхищением.
— Откуда ты все это знаешь?
— Мать рассказала. Она мне иногда рассказывает такие хорошие сказки!
— Ага! — сказал Владек, подумав. — Значит, это сказки!
И добавил, вставая:
— Ну, пойдем в город!
Марцыся так и заплясала от радости.
Они отправились. Когда вошли на мост через реку, которая отделяла предместье от города, Марцыся сильно струхнула. На мосту была толчея — множество пешеходов, и лошадей, и телег. Все шли и ехали на базар. Владек вел Марцысю за руку и по дороге объяснял ей все, что для нее было ново, а ему давно знакомо.
— Вот, — говорил он, — это река, а там — лодки, они перевозят людей с одного берега на другой. А вот челноки плывут — в них рыбаки рыбу удят… Ничего, не бойся, лошадь не укусит… А тот мужик кричит не на тебя…
Вдруг он весело захохотал и остановился.
— Ай да Франек! Ну и ловкач! Стянул у мужика с воза сыр и дал тягу!.. А мужик не знает, куда сыр девался, орет… Эх, был бы я такой, как Франек, так тоже мог бы стянуть что-нибудь… Но мне не достать еще рукой так высоко…
Он зашагал дальше, таща за собой Марцысю. На ходу бормотал, разговаривая скорее сам с собой, чем с ней:
— И везет же Франку! Такой большущий сыр! Пусть только я немного подрасту — так и я сумею…
Марцыся, онемев от восхищения, указывала на что-то пальцем. Владек с трудом понял, что ее привело в такой восторг: на другом конце моста, у выхода в город, стоял лоток с баранками, булками и черным хлебом. Дети хотя и съели час тому назад по куску хлеба, но теперь, при виде разложенных на лотке заманчивых вещей, почувствовали, что очень голодны. Остановились перед лотком, не сводя глаз с булок, так сильно дразнивших аппетит, что у Владка даже губы дрожали, а большие глаза Марцыси налились слезами. У лотка сидела торговка и, как Аргус, стерегла свой товар от толпы, которая бурной волной наплывала с моста: в толпе шныряли босые, оборванные мальчишки, хитрые и увертливые, и худые, растрепанные девчонки, жадно высматривавшие что-то вокруг себя голодными и печальными глазами.
— Ну, пошли! — тихо сказал Владек своей подружке. — Ничего мы тут не выстоим. Эта ведьма сторожит свои булки, как черт — грешную душу!
Мальчик имел привычку, когда его что-нибудь разозлит, поминать, черта, — и его рыжеватые брови при этом дергались над сверкавшими острым блеском глазами.
Марцыся утерла кулачком мокрые щеки.
— Опять нюни распустила! — прикрикнул на нее Владек. — Смотри, если еще хоть раз захнычешь, брошу тебя тут, и выбирайся сама, как знаешь! Плачешь оттого, что булок тебе захотелось? Да ведь и мне черт знает как есть хочется, а не реву же! Не реветь надо, а мозгами шевелить! Погоди, на обратном пути купим себе булок.
Они пошли дальше…
Владку было в ту пору лет восемь, Марцысе — пять. Его туалет состоял из холщовых штанишек, короткой жилетки и широко раскрытой на груди холщовой же рубашки, а на Марцысе была синяя юбчонка да рубашка, завязанная у ворота грязной красной тесемкой. У него на темной, коротко остриженной голове торчал измятый картуз, весь в пятнах и такой большой, что каждую минуту съезжал ему на глаза. У нее голова была непокрыта, и густые шелковистые волосы прямыми прядями падали ей на плечи, сияя на солнце, как расплавленное золото. Оба были босы.
Так они, держась за руки, вышли на людные и оживленные улицы города. Здесь им сразу преградила дорогу ватага мальчишек во главе с тем самым Франком, который так ловко таскал сыры с мужицких возов.
— Владек! Владек! — кричали мальчишки уже издали. — Пойдем на базар! У мужиков с возов сыплется на дорогу и брюква и морковка… Такие вкусные!..
И в самом деле, почти у каждого из них в руке была сырая морковка или брюква.
Увидев Марцысю, Франек воскликнул:
— А это что за панна?
— Это Марцыся, — серьезно пояснил Владек и тут же изо всей силы ударил кулаком одного из мальчишек, который, подскочив к девочке, хотел ущипнуть ее за руку.
Быть бы драке, если бы в эту минуту по мостовой не проезжал нагруженный доверху и запряженный почтовыми лошадьми фургон; мальчики погнались за ним и, уцепившись сзади, проехали часть пути, потом спрыгнули на мостовую.
Владек и Марцыся направились к рынку. Там они не нашли уже ни брюквы, ни моркови, но зато Владек поднял с земли и бережно спрятал за пазуху грязный и затоптанный окурок папиросы. Марцыся забыла про голод, с жадностью разглядывая людей, дома, витрины. Вдруг Владек дернул ее за руку и зашагал быстрее. Девочка спешила за ним со всей быстротой, на какую были способны ее маленькие ножки. Догнав пожилого, хорошо одетого господина, который шел по тротуару, они замедлили шаг, и Владек тихим голосом забубнил:
— Вельможный пан, милостивый благодетель! Пожалей бедных, беспризорных сирот! Подай грошик на кусок хлеба! Подай милостыньку нищим, голодным!
Мужчина и не оглянулся. Владек, заслонив лицо рукой, чтобы не увидели прохожие, показал ему язык, потом снова заныл:
— Вельможный пан, благодетель добросердечный! Мы бедные, несчастные сиротки! Будь милостив…
На этот раз прохожий полез в карман и, почти не оборачиваясь, бросил медяк в протянутую детскую руку. Владек показал монету Марцысе.
— Видишь! — сказал он шепотом. — Вот уже есть одна булка… для меня. Коли хочешь и себе булку, проси так, как я.
И потянул ее в сторону, где проходила какая-то пани с добродушным, приветливым выражением лица.
Часа через два дети уже сидели в глубине какого-то двора, ворота которого выходили в тихий грязный тупичок. Они сидели прямо на земле, покрытой толстым слоем мусора, в углу между двумя облупленными стенами, на которых выступали черные пятна сырости, под окнами с железными решетками — должно быть, это были окна какого-нибудь склада. Оба уплетали булки, и Владек учил Марцысю различать монеты.
— Вот смотри, — говорил он, показывая ей на ладони несколько медяков, — это три гроша, а это — два, а это — грош… Ты хорошенько приглядись, чтобы знать потом, сколько тебе подали и сколько заплатить за булку или за что другое… Вот та пани у костела дала тебе пятак. Она всем милостыню подает: добрая. Я, как только ее увижу, сейчас бегу к ней… Я тут уже всех знаю: знаю, кто подаст, а кто — нет. И по лицу сразу могу угадать… Когда вижу, что этот не раскошелится, так и не прошу у него… И ты так делай.
— Да я не умею, — возразила Марцыся.
— Ничего, сумеешь! Научишься. И я раньше не умел, а теперь — сама видишь…
— А тебя кто учил?
— Кто? Да никто. Сам выучился… Как другие, так и я. Слыхал, как у костела нищие просят… Они всегда так говорят: «Вельможный пан, благодетель милостивый…» Я слушал, слушал — и научился.
Владек задумался и через минуту-другую добавил:
— А Франек — тот всех мальчишек умнее! Ох и шустрый! Он мне все растолковал, вот как я сейчас тебе… И хотел меня научить, как у панов из кармана платки таскать. Он это умеет. А мне неохота… Лучше голубей приманивать, чем платки таскать. Как подрасту, я себе вожака выкормлю, и будет он мне голубей переманивать.