Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Сочинения в 5 томах. Том 5. Рассказы 1860 ― 1880 гг. - Элиза Ожешко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Отчего ты так долго не приходила? — шепнула она, снимая с ее головы платок и быстрым взглядом окидывая ее одежду.

К девушке необыкновенно шло ее будничное, но ловко и по моде сшитое платье. В руке она держала букет белых буквиц; несколько цветков небрежно были воткнуты в ее черные волосы. Но и сама она не меньше этих цветов казалась олицетворением весны. Взглянув на гостя, она покраснела еще больше, остановилась на месте и почти с детским страхом широко раскрыла глаза.

— Пан Лаурентий Тыркевич, моя сестра, — проговорила Ядвига, подводя сестру и пламенея торжеством и радостью. Ее глаза, казалось, невольно спрашивали гостя:

— Что хороша?

Поклон Тыркевича, его улыбка и выражение глаз, с которым он разглядывал красивую девушку, ясно отвечали: прелесть!

Елька немного фамильярным движением бросила цветы зятю и засмеялась:

— Вот тебе, Клеменс! Эти буквицы я принесла для тебя.

— Цветок на рубище! — весело проворчал пан Клеменс. — Отдай лучше эти цветы какому-нибудь холостяку… он будет рад.

— Холостяку? — с решительной миной защебетала Елька. — Ого! Долго еще придется ждать холостякам, прежде чем я стану раздавать им цветы.

Она громко смеялась, сверкала золотистыми глазами, а белыми зубками грызла корки хлеба с маслом. Тыркевич не спускал с нее глаз. Теодоры не было в комнате: она пошла в кухню готовить кофе.

Визит скоро окончился, потому что пану Клеменсу надо было возвратиться в типографию, а Тыркевич собирался навестить еще нескольких своих старых знакомых. На прощанье он поцеловал руку у всех трех женщин, пана Клеменса обнял и вышел, повторив на пороге еще раз, что час, который он провел здесь, промелькнул как райское мгновение, и прося, чтоб ему было дозволено как можно чаще заглядывать в этот рай. Едва дверь захлопнулась за ним, как пани Ядвига воскликнула:

— Ах, какой милый человек! Сейчас видно, что бывал в хорошем обществе и что-нибудь значит в нем! Как одет! С каким достоинством и как любезно держит себя! А когда говорит, то кажется, что по книжке читает.

Елька, вертясь перед зеркалом и осматривая свою стройную фигуру спереди, сзади и с боков, небрежно воскликнула:

— Довольно приличен, хотя немного с про…седь…ю!..

Пан Клеменс, стоявший посредине комнаты и задумчиво теребивший свой ус, ответил:

— Седой там или не седой, приличный или неприличный, но что он значит что-нибудь в обществе, так это верно. Вот как иногда люди умеют доходить до всего. Когда он уезжал отсюда, то был мелким канцеляристом, бедным, как церковная мышь, а теперь, милостивые государыни, он в чине советника, да банковых билетов у него куча… вот какая…

— Не может быть! — крикнула пани Ядвига.

— Я собственными глазами видел. Когда я сегодня пришел к нему, он достал огромный портфель и вынул из него деньги на мелкие расходы. Я как будто нечаянно зашел к нему сзади и заглянул в портфель, денег страсть сколько! По крайней мере двадцать тысяч рублей серебром… но, кажется, что еще больше.

— Боже ты мой! Откуда же он набрал столько денег! — изумилась пани Ядвига.

— Слышно, он там разными спекуляциями занимался и так зарабатывал.

— Ну, ну, хоть раз порядочный человек заглянул к нам в дом!

Говоря это, пани Ядвига задумчиво смотрела на сестру. Елька также задумалась, и на ее губах, свежих, как весна, показалась таинственная светившаяся сдержанной радостью улыбка.

Одна толька панна Теодора не принимала никакого участия в этом разговоре. Она убирала со стола, подметала пол и ни на кого не поднимала глаз. Ее лицо было бледнее, чем обыкновенно, и носило следы утомления и грусти, ресницы низко опустились на васильковые глаза.

Часа через два она прибежала ко мне.

— Дорогая пани, — начала она, подпирая рукой голову, — как это странно, как странно! Прежде я всегда думала, что если он возвратится, то я буду совершенно счастлива… И правда, когда я узнала, что он вернулся, то чуть не умерла от радости, но вскоре затем что-то мне стиснуло сердце, и теперь я уже не могу радоваться…

Мне приятно его видеть, но радоваться я не могу… Чувствуется, как будто сердце у меня ослабело и ему уже нехватает сил радоваться. Немного погодя она прибавила:

— Боже ты мой! Почему это так? Например, мы оба… он и я. Сколько лет протекло как для меня, так и для него… Я трудилась, и он трудился… Я почти на десять лет моложе его, а подите-ка посмотрите на нас, — что за сравнение! Он здоров, силен, весел, богат, с весом… а я? Да что тут говорить, будто я себя не знаю!. С таким изможденным телом, с такой измученной и скорбной душой…

Панна Теодора покачала головой и, смотря в землю, прибавила:

— Чему тут удивляться! Четырнадцатая часть! Всегда и везде четырнадцатая часть!

Пан Клеменс, встретив меня на другой день, заговорил со мной просительным голосом:

— Будьте милостивы, скажите мне — вы знаете свет и людей — может ли быть, чтобы Тыркевич вернулся сюда для Теоси и питал относительно нее какие-нибудь намерения? Я очень желал бы этого, потому что и для нее это было бы великое счастье и для меня не малая честь иметь такого деверя. Правда, когда-то они любили друг друга, — это правда, и вчера он нежно поздоровался с ней, тогда как с нами был только любезен… Но разве это может быть? Разве он, человек богатый и со значением, не найдет себе молодой и тоже богатой жены?

А пани Ядвига, забежав ко мне на минуту, зачастила шопотом:

— Моя золотая пани! Может ли она мечтать о таком человеке? И для нее ли собственно он вернулся сюда? Просто-напросто, тетка его пани Антонова (у нее есть собственный домик и порядочный капиталец) написала ему, что предчувствует свой близкий конец… Вот он и приехал, чтобы получить наследство, а эта дура, точно ее с ног до головы озолотили, так и сияет!

Действительно, бывали дни, когда сердце панны Теодоры вновь чувствовало юную силу любить и радоваться. Она тотчас же делилась со мной всеми своими счастливыми минутами и радостными мыслями. Она рассказывала, как пан Лаурентий, здороваясь, всегда пожимает ей руку, как он вспоминает доброе старое время и говорит, что такого хорошего человека, как она, он не встречал никогда в жизни. Два раза панна Теодора, сияя, сообщила, что ходила с ним гулять «под руку», а на другой день, страшно конфузясь, шепнула мне, что пан Лаурентий говорил ее брату: «Мне нужно жениться, пан Клеменс! Пора уже свить собственное гнездо и водворить в нем дорогую птичку!»

— Добрый Клеменс! Теперь я убедилась, что брат — всегда брат и желает сестре добра… Он все тащит к себе пана Лаурентия и не щадит денег на угощение… Да и т а, — уж не знаю, что с нею сделалось, — тоже принимает его как следует и зубки скалит. Вероятно, кичится, что такой человек бывает у нее… Комплимент когда-нибудь скажет ей или ее сестрице. У их матери были даже с визитом… Конечно, он не знает, каковы наши отношения… Вероятно, хотел оказать почтение семье моей невестки… Ох, дорогая панна! Когда я говорила, что это самый лучший человек в мире, то говорила правду. Как это назвать, — такая верность и такое почтение в любви! Редко это бывает на свете! Настрадалась я, много настрадалась в жизни, но зато в мире не будет и счастья, равного моему.

Теперь она была довольна и по временам чувствовала себя такой счастливой, что, когда говорила, дыхание спиралось в ее груди, она бледнела и прижимала ко лбу сплетенные руки. Однако странная вещь, — это счастье, так глубоко и страстно прочувствованное, не молодило ее, а, наоборот, точно мучило и подталкивало ее к старости. Ее румянец, до тех пор свежий, по временам принимал багровый оттенок, прекрасные глаза ввалились и точно угасли, окруженные сотней мелких морщин, руки начинали дрожать. Очевидно ее организм, истощенный и разбитый работой, уже не обладал достаточной силой для того, чтобы переносить испытываемые впечатления; счастье, явившееся чересчур поздно, только расстраивало ее утомленные нервы. Притом со дня прибытия Тыркевича она сделалась кокеткой и щеголихой, извлекала из ящиков комода старые платья, платочки, ленточки разных цветов и устраивала из них наряды, не особенно-то украшавшие ее. Волосы, которыми она гордилась и которые, действительно, были необычайно хороши, она начала завивать на различные манеры, иной раз высоко взбивала их на лоб, а то, как молоденькая девочка, распускала их локонами по плечам. Однажды Тыркевич, встретив ее в таком виде, с улыбкой сказал:

— Какой молоденькой кажется сегодня панна Теодора!

Панна Ядвига и Елька расхохотались, но панна Теодора не обратила на них ни малейшего внимания и не чувствовала под собой земли от радости, а на другой день нацепила на себя еще больше разноцветных лохмотьев и разделила волосы на еще более мелкие, почти детские локончики.

Что было верно, так это то, что Коньцы все сильнее, открыто тянули к себе Тыркевича. Пан Клеменс все время, свободное от типографских занятий, проводил с ним, а пани Ядвига постоянно приглашала его то пить чай, то завтракать. Очевидно, и Тыркевич с радостью принимал эти знаки дружеского расположения. У Коньцов он бывал каждый день и часто приносил с собой сладкие пирожки, конфеты и разные гостинцы, которые вручал пани Ядвиге, как хозяйке дома.

Во флигеле теперь, больше чем когда-либо, царствовало веселье, вместо ссор и упреков постоянно слышались веселый смех, оживленные разговоры, стук столовой посуды, а иногда таинственные совещания пани Ядвиги с мужем, во время которых она, то прося его о чем-то, то уговаривая, ласкаясь к нему, гладила рукой по голове и, одним словом, проявляла себя такой доброй и любящей женой, как никогда. Конечно, и пан Клеменс чувствовал себя таким счастливым и гордым, как никогда, а Елька прибегала к сестре чуть не ежеминутно. Я постоянно видела ее прелестное личико, быстро мелькавшее мимо окон моего жилища. Когда весна расцвела зеленью и цветами, девушка начала вплетать в свои черные волосы душистые кисти черемухи или жасмина и, всегда красиво одетая, легкая, смелая, вбегала в гостиную, напевая песню и в улыбке показывая свои белые зубки. Напрасно Эрнест Робек, стройный и бледный профессор танцовального искусства, по целым часам меланхолически прохаживался мимо дома Коньцов, напрасно он щеголял своими лакированными ботинками и отличной шляпкой, — обе женщины, казалось, забыли об его существовании. Что-то другое всецело занимало их мысли и время.

Однажды панна Теодора получила необыкновенно приятное для нее известие. Пан Лаурентий купил в лучшем мебельном магазине прекрасную обстановку для дамского будуара и дюжину стульев для столовой, а узнав от пана Клеменса, что дом, выходящий на улицу, скоро освободится (я объявила, что уезжаю отсюда), заявил желание нанять его.

— Видите, пани, как он это все хорошо обдумал: купил мебель, нанял квартиру, а теперь скоро и последнее слово скажет. Завтра Клеменс дает ему обед. Он уже пригласил вас? Да? И свою тещу, — эта портниха тоже будет. После обеда я выйду как будто случайно из комнаты и сяду в хмелевой беседке. Он непременно придет туда и поведет со мной решительный разговор. Недаром он сказал мне сегодня: помолитесь за меня, панна Теодора, по старой памяти, завтра мне предстоит важный день… О, правда, правда! Важный это день, когда разлучешше надолго сердца соединяются друг с другом навеки…

С судорожно сжатыми руками, с влажными глазами, она прибавила подавленным голосом:

— Вот и приближается этот торжественный и счастливыми момент… Боже мой! Чем я могла заслужить такую твою милость! В тот же самый день, вечером, я видела, как она носила по двору маленькую Манюсю. Самый любимый ее снегирь слетел с ветки березы и уселся к ней на плечо. Собака Филон тоже ходила вслед за ней, а за собакой топтался и поминутно схватывался за платье тетки толстощекий Янек. Панна Теодора целовала Манюсю, улыбалась птице, наклоняясь, ласкала Филона и в шутку теребила Янка за волосы. На ее лице отражалось полнейшее, мягкое счастье; можно было сказать, что в эту минуту она искренно любила весь мир и чувствовала к этому миру глубокую и безграничную признательность.

Наступило воскресенье. Пан Клеменс с восходом солнца отправился на рынок по хозяйским делам, а час спустя возвратился с пронзительно визжавшим поросенком в одной руке и с корзинкой, наполненной маслом, яйцами и белым хлебом, в другой. Из флигеля даже до моей квартиры долетал стук ножей, треск огня и разные запахи кухни. Панна Теодора, в белой кофточке, в фартуке, с засученными по локоть рукавами, весело и бодро бегала по кухне и по двору. Пан Клеменс пошел к обедне, пани Ядвига в запертой спальне наряжалась сама и наряжала детей. К полудню прибежала Елька в голубом, свежем, шуршащем платье, а когда сняла украшенную цветами пастушескую шляпу, ее головка засияла на солнце, как прелестная картина в цветочной рамке. Потом пришла мать двух молодых женщин, худая, бледная женщина со страдающим, кротким лицом, в поношенном шерстяном платье и с маленькой косичкой, поддерживаемой на затылке большим старомодным гребнем. Когда я в два часа пришла во флигель, то в гостиной уже красовался стол, покрытый толстой, но чистой скатертью, и уставленный дешевой, но скверкающей посудой. Вскоре после моего прибытия явились и пан Клеменс и Тыркевич. Как это обыкновенно бывало, они пришли вместе. Пани Ядвига, в воротничке с бантиками и маленьком, кокетливом чепчике, подала руку гостю и со сладкой улыбкой начала с упрека:

— Отчего так поздно?

— Что я торопился, в этом никто не может сомневаться, — ответил гость, искоса посматривая на Ельку, — но если я пришел поздно, то в этом вина вашего мужа.

— Ах, Клеменс! Хорошо ли это?..

Пан Клеменс оправдывался тем, что из костела они с паном советником зашли в кондитерскую просмотреть газеты и сыграть партию на биллиарде. Тыркевич тем временем здоровался с матерью хозяйки, целовал у нее руки и шутливо упрекал ее, как она дозволяет пане Елене так наряжаться и окончательно кружить людям голову. Бледная, бесцветная женщина, сияя радостью и гордостью, окидывала блаженным взглядом то одну дочь, то другую и отвечала:

— Что вы хотите? Молодость! Я всегда так думала: буду работать не покладая рук, только бы они насладились молодостью и могли бы показать себя людям.

По ее худым рукам, исколотым иглой, по опухшим глазам и измученному, страдальческому лицу было видно, что она действительно работала не зная отдыха, а парадный вид и наряд ее дочери доказывал, что благодаря ее труду они привыкли наслаждаться молодостью и показываться людям во всем блеске своей прелести.

Служанка, одетая по-праздничному, уже вносила в комнату миску с «колдунами»; панны Теодоры еще не было. Все утро занятая приготовлением обеда, мытьем посуды и убранством стола, она только что побежала в зальце, чтоб причесаться и переодеться. Все уселись уже за стол, а пани Ядвига сама накладывала колдуны на тарелку гостя, когда Теося показалась в дверях. Боже! Что эта женщина сделала с собой сегодня! Напрасно вчера вечером я убеждала ее не надевать зеленого барежевого платья, которое, после долгого лежанья в ящике комода, переделанное и перекроенное, охватывало ее и без того тщедушный стан неимоверно длинным и тесным лифом, а внизу оканчивалось несколькими широкими полинявшими складками. Нет, панна Теодора все-таки надела его! Вдобавок ее роскошные волосы, завитые в локоны, падали на плечи, на шею, на лоб беспорядочной, взлохмаченной массой, а в них красовались две ветки белоснежного жасмина, от чего лицо ее казалось страшно желтым. На лицах обеих женщин показались язвительные улыбки. Пан Клеменс посмотрел на сестру, от изумления раскрыл рот, а потом, одновременно смеясь и сердясь, воскликнул:

— Во имя отца и сына! Каким чучелом ты нарядилась сегодня, Теося!

— Милый Клеменс… — тихо и с величайшим смущением начала было Теодора, но пан Лаурентий не дал ей окончить.

— О! — воскликнул он, — прошу извинения, пан Клеменс, но с дамой так разговаривать нельзя! Да, наконец, панне Теодоре все к лицу.

Он заступился за нее: сказал, что ей все к лицу! И какое неизъяснимое счастье разлилось по всему этому маленькому, измятому, круглому личику, утопавшему в массе вьющихся, взлохмаченных, торчащих во все стороны локонов. Какая безграничная любовь и признательность залили ее прекрасные голубые глаза, когда она медленно подняла их и посмотрела в лицо своему великодушному защитнику и нежному, верному любовнику! Но было странно, что ни пани Ядвига, ни Елька ничуть не были огорчены или обижены этим громогласным заступничеством гостя за женщину, которую они ненавидели, и его комплиментами. Пан Клеменс начал расспрашивать гостя, заметил ли он в сегодняшних газетах, что как будто в Европе запахло большой войной? Гость на этот раз, наперекор своему салонному правилу, не дозволявшему говорить в присутствии дам о политике, начал доказывать, что в настоящее время большая война в Европе невозможна. Доказательства свои он подтверждал аргументами, свидетельствовавшими об его широкой начитанности и больших знаниях. Он перечислял имена заправил европейской политики, рисовал пальцем по скатерти Рейн, Дунай, Эльбу и Дарданеллы и зашел так далеко, что для подкрепления, я уж не знаю какого тезиса, нарисовал даже Амазонку, величайшую, по его словам, реку, и границу Лапландии, где, тоже по его словам, люди ездят на оленях, одеваются в оленьи шкуры и питаются оленьим молоком и мясом.

Не только колдуны, но и суп и поросенок уже исчезли со стола, а пан Лаурентий еще не кончил речи о различных спорных вопросах европейской политики, не перестал составлять союзы и гороскопы будущности Европы. Пан Клеменс слушал его с таким напряжением, что у него начали дрожать усы и ресницы, а Елька смотрела на него, как на святую икону, и широко раскрыла глаза, что придавало ей вид изумленного ребенка.

Но это еще не конец. Тыркевич, очевидно, сегодня хотел показаться обществу во всем своем блеске и раскрыл перед ним всю глубину своих сведений. Придравшись к нескольким словам пана Клеменса о плохом состоянии австрийских финансов, он заговорил о разных банках и их манипуляциях, о подрядах и спекуляциях, из которых «ловкие» люди могут извлекать огромные выгоды. Пан Клеменс, не желая показаться отсталым по отношению к общественной жизни, подхватил первую возможность и повел речь об онгродском бургомистре и его небрежности, о налогах, замощении улиц и о фонарях и, еще более углубляясь в интересующее его дело, упомянул даже о необходимости устроить в Онгроде водопровод и деревянные тротуары.

Потом, впадая все в больший энтузиазм, он воскликнул:

— Ого! Если б я был в магистрате, я вышколил бы их всех, и в городе у нас сейчас же дело пошло бы по-другому.

Тыркевич, допивая стакан баварского пива, ответил:

— А отчего бы вы не могли быть советником в магистрате? У вас есть дом, и вы ничем не хуже других жителей города. Дайте мне только усесться тут вплотную и устроить себе гнездышко, тогда мы вдвоем подумаем об этом.

Пан Клеменс покраснел от радости, а Елька захлопала в ладоши.

— Так ты будешь таким же советником, как пан Тыркевич! — крикнула она. — Как это хорошо называться «пани советница», Ядзя! Я теперь не буду называть тебя иначе, как многоуважаемая пани советница.

Пани Ядвига протянула гостю руку.

— Право, — сказала она, — я не знаю, как благодарить вас за расположение, которое вы оказываете нам.

Мать-портниха также потянулась со своей худой рукой и со слезами на глазах начала повторять:

— Право, не знаю, как нужно благодарить вас за расположение, которое вы оказываете моим детям…

— О, сударыня! Ах, пани Ядвига! — говорил пан Тыркевич, повертываясь во все стороны, — я счастлив, честное слово! Это меня радует. Я тоже хочу воспользоваться вашим расположением.

В это время панна Теодора, которая недавно вышла из комнаты, возвратилась с великолепнейшей бабой, искусным произведением ее рук, а за ней следовала горничная с подносом, на котором красовалась раскупоренная бутылка и рюмки. Пан Клеменс вскочил со стула, схватил бутылку, поспешно налил рюмки и, держа одну из них в руках, воскликнул:

— Здоровье нашего дорогого гостя, пана советника Лаурентия Тыркевича! Дай бог, чтоб мы долгие годы прожили с ним в согласии и дружбе.

— Дай бог! Дай бог! — хором повторили женщины.

Тыркевич кланялся на все стороны, улыбался всем и прижимал руку к сердцу.

— Виват! — уже во все горло крикнул пан Клеменс, сразу выпивая объемистую рюмку.

— Виват! Виват! — ударяя в ладони, подхватили женщины, а среди их голосов особенно громко слышался серебристый голосок Ельки, которая для завершения овации вынула из волос увядшие ветки жасмина и бросила их через стол гостю. Тыркевич тяжело, хотя и быстро обежал стол кругом, схватил обе руки девушки и с жаром начал осыпать их поцелуями. Пан Клеменс пододвинул к нему рюмку.

— По второй, друг, по второй!

Когда вторая рюмка была выпита за здоровье панны Елены, явилась третья: бог троицу любит! За третьей рюмкой Тыркевич, стоя посреди комнаты и приняв героическую позу, торжественно провозгласил:

— Здоровье хозяев! Моих уважаемых и дорогих друзей!

Новые благодарности и новый дружный крик: виват! Пан Клеменс сжимал гостя в объятиях, а Елька прыгала вокруг двух мужчин, хлопала в ладоши и кричала:

— Не задушите только друг друга, господа! Не задушите друг друга!

Худая, бледная женщина смеялась до слез, смотря на всю эту сцену, и сквозь смех все повторяла:

— Слава богу! Слава богу! Вот весело у них! Еог у них весело!

А панна Теодора с недопитой рюмкой склонилась надо мной и шепнула мне на ухо:

— Как весел день моего обрученья! А вы заметили, что во время обеда он все смотрел на меня? С кем ни говорит, а смотрит все на меня. Дорогой мой! Птичка моя! Орел мой!

Глаза ее блестели таким страстным огнем, какого я не замечала в них раньше, и казалось, что вот-вот она бросится на шею к человеку, с которого она не спускала своего взгляда.

Наконец тосты, смех, поцелуи и рукоплескания кончились. В комнату вошла горничная и с помощью нарочно нанятого на этот день мальчика вынесла стол вместе с посудой; пан Клеменс, возбужденный впечатлениями и обильным обедом, опустился в кресло и тяжело переводил дыханье. Мать хозяйки проскользнула в спальню и легла на постель дочери, а Елька села возле нее на пол и что-то шептала ей на ухо, то смеясь, то строя печальные мины.

В гостиной на старомодном желтом диване сидели пан Лаурентий и пани Ядвига. Она, вся раскрасневшаяся, необыкновенно оживленная, кокетничая, что-то тихо говорила ему, то расспрашивала о чем-то и грозила пальцем, то поощряла дружеским взглядом и жестом; он, развалившись, в небрежной позе, разгоряченный вином, а может быть и предметом разговора, все целовал у нее руку, заглядывал ей в лицо, бил себя в грудь, возносил глаза к потолку и вздыхал.

Панны Теодоры не было ни в гостиной, ни в спальне, ни в кухне. Должно быть, в первый раз в жизни она не присмотрела за уборкой столовой посуды, не прибрала остатков обеда, не оделила детей нарочно приготовленными для них гостинцами. Нет, она не забыла сделать все это, а поступила так умышленно. Наверно, она думала, что этот день — ее праздник, ее великий праздник, и что она имеет право посвятить его самой себе. Когда, возвращаясь домой, я проходила через двор, то видела, что она сидит в садике, в хмелевой беседке. Она выполняла программу, которую сообщила мне вчера. Она сидела одиноко, на месте, которое напоминало ей первое объяснение в любви, и ожидала второго.

Прошел час. Оставив какую-то работу, я выглянула в окно. В беседке сквозь светлозеленую сетку уже разросшегося хмеля просвечивала грязная зелень барежевого платья, да слегка раскачивалась голова, непомерно обремененная полураспустившимися, всклокоченными локонами.

Спустя еще час широкий луч заходящего солнца облил беседку и осветил ее глубину, а в этом розовом свете ясно была видна сидящая на скамье женщина с разгоревшимся лицом, с неподвижно устремленными глазами на сверкающие, как рубин, окна флигеля…

Солнце зашло; прозрачный сумрак майского вечера мало-помалу начал охватывать садик, а в беседке среди молодых листьев, обвивавших стройные столбики, попрежнему неясным силуэтом вырисовывалась одинокая фигура женщины; у ее ног, свернувшись в клубок, лежала большая пестрая собака Филон. Вдруг дверь флигеля распахнулась, Лаурентий Тыркевич, сияющий, в цилиндре, не особенно правильно надетом на голову, сбежал с крыльца и скрылся за воротами.

Тогда женщина, сидевшая в беседке, вскочила на ноги, остановилась неподвижно на месте и долго смотрела вслед уходящему. Когда он исчез за воротами, она долго стояла на том же месте, как бы охваченная изумлением и разочарованием; потом медленно пошла по направлению к флигелю.

Я хорошо знаю, что произошло потом.

Когда Теодора остановилась на пороге маленькой гостиной, вся семья сидела вокруг стола и разговаривала тихо, но с большим оживлением.

Елька была взволнована, на лице ее виднелись следы слез, пан Клеменс целовал руки жены, а она обнимала его, но, завидев панну Теодору, сверкнула глазами и крикнула:

— Ах, Теося! Где ты так долго пропадала? Ты и не знаешь ничего!. Поздравь Ельку, — она выходит замуж. К ней присватался пан Тыркевич и уже получил ее согласие.

Панна Теодора подскочила к столу и крикнула:

— Неправда! Ты лжешь!

— Спроси у брата, — спокойно ответила пани Ядвига.

— Прежде всего, Теося, — важно начал пан Клеменс, — я прошу тебя не говорить с моей женой так невежливо…



Поделиться книгой:



Регистрация