Большой кирпичный зал без окон возвышался на покатом фундаменте. Дроб сдвинул рифленый металлический лист и провел меня в пыльную комнату, куда через дыры в перекошенном потолке под углом лились вода и тусклый свет. Наклонный пол был весь в птичьем помете. Внизу он перетекал в сцену, стену за ней покрывали рваные полотна. Обстановка задавала тон.
– Раньше здесь был картинный дом, – сказал Дроб, и я представил, как он выглядел. – Сейчас здесь никого. Хорошо.
Он крикнул на всякий случай и не получил ответа.
– Кто здесь живет? – спросил я.
– Никто. – Дроб задумался. – Вроде как.
Изо рта шел пар. Дроб взобрался на сцену и приподнял один из холстов осторожно, будто разорванную кожу. За ней обнаружилась утепленная ватой одежда и множество других вещей.
Опустившись на колени, Дроб зарылся в чей-то тайник и без всякого удивления извлек наружу коробку с бумагами, испещренными чернилами; одни листы были идеально ровными, другие – разорванными и скомканными, некоторые строки – напечатаны, иные – написаны от руки. Дроб провел по ним пальцами. Внимательно оглядел жесткий пакет с красной окантовкой и сохранившейся печатью. Я тоже потянулся было к листам, но он велел наклониться и смотреть, не касаясь. Записи были сделаны не на моем языке, а Дроб читать не умел.
– Ладно, давай подождем, – наконец сказал он. – Скоро она явится.
– Сэмма, – добавил я.
– Сэмма, – согласился Дроб. – Или владелица этого добра.
В доме была лестница, в которой не хватало ступеней, так что ты мог лежать на животе и смотреть вниз на улицу, наблюдать, как женщина погоняет осла, запряженного в большую машину.
– Ты хотел знать, кто здесь сейчас живет? – спросил Дроб. – Странница. Я ее встречал.
– Где?
– На улицах. Она гостья. В доме я ее не видел, но она сказала, что остановилась здесь и это ее вещи. – Он указал на бумаги. – У нее был босс, но все испортилось. Он считал, что помогает ей, а сам толком ее не знал. И он не знает, что она здесь, наблюдает. Он спас ее от чего-то дурного, прошло много лет, и она вроде как была ему обязана, так она сказала. И долгое время все шло хорошо, пока кое-что не случилось, пока она не прочла все бумаги и не осознала, что все не так.
Я не поспевал за его речью и сомневаюсь, что Дроб сам понимал все, что говорит, скорее, пытался в точности повторить чужую кляузу. Кто бы здесь ни ночевал, декламировал Дроб, эта женщина пыталась кого-то найти. Не своего босса, нет, но того, кто за ним следит, кого-то с реальной властью. Чтобы передать ему доказательства преступления.
– Она могла читать инструкции. – Дроб тряхнул все еще зажатым в руке конвертом.
По его словам, этот человек с властью указывал на места, о которых Дроб пытался меня предупредить.
– В нашу сторону, – сказал Дроб. – Они идут, чтобы считать.
У меня в кармане завалялся мел, и я дал ему кусочек. Сжимая в левой руке бумагу с красной окантовкой, правой Дроб нарисовал лягушек в домах и людей с крыльями. Я нарисовал отцовские ключи, наш дом и отдельно – себя. Дождь прекратился.
– Сэмма что-нибудь придумает. Мы должны увести тебя отсюда.
Но я хотел остаться с Сэммой и Дробом в их доме на мосту.
Я проголодался, но сидел и тихонько наблюдал, как мужчины и женщины с южной стороны пьют из фляг.
– Насчет ящерицы, – вдруг зашептал Дроб, испугав меня. – Их кладут в бутылку совсем крохотными или даже еще не вылупившимися из яйца. Постоянно дают еду и воду и осторожно вытряхивают из бутылки дерьмо, и ящерица растет внутри, пока не становится слишком большой, чтобы выбраться.
Я уставился на него, но Дроб отвернулся.
– Я видел, как то же самое проделывают с рыбой. Наполни бутылку водой и брось туда малька. И слышал про такого зайца, но никогда не видел. Заяц в бутылке. – Наконец он посмотрел на меня. – Рот закрой.
Он не грубил, просто поддразнивал. Я чувствовал, как проясняется в голове.
А потом мы застыли, услышав скрежет и шелест металла, и выбежали на небольшой балкон в главной комнате. В самом ее центре, спиной к нам и лицом к сцене, стояла Сэмма с сумками в руках.
– Привет, – окликнул Дроб.
Но прежде чем она обернулась, кто-то другой крикнул: «Стоп!» И из тени вышел мужчина.
Опять мойщик окон с лентой власти. На один ужасный миг я решил, что это Сэмма его привела, но затем увидел ее ошеломленное лицо и понял, что он просто тайком за ней проследил.
За мойщиком явились еще двое: один из мясников в черном халате с кровавыми пятнами и полицейский. Настоящий полицейский с побережья.
Прежде я его не встречал. Молодой, толстый, с длинными волосами и в очках. Форма потертая, но полноценная: я разглядел официальный сигил на груди. На правом бедре висел пистолет. Сюда полицейского привел обход – настал черед нашего города.
– Вам, что ли, заняться больше нечем? – сумела выдавить Сэмма, когда мужчины приблизились.
На меня она смотрела с тоской.
– Я же говорил, – заявил мясник. – Говорил же, что видел его!
– Мальчик, – позвал мойщик окон, – ты что творишь?
– Говорил же, что если проследишь за ней, то сразу его отыщешь!
Дроб и Сэмма настаивали, чтобы я остался с ними, но полицейский нетерпеливым жестом велел мне подойти. Затем Дроб начал вопить о моем отце, о том, как ужасно возвращать меня к нему, и мойщик окон, рассердившись, ринулся за мной по лестнице. Тогда Дроб закричал, что ему уже все равно, что он сбежит, уедет и своего приятеля из дома ключника прихватит, мол, они покончили с этим городом. Он орал так громко, что Сэмма бросила вещи, которые собирала для моего побега, и поспешила его успокоить. Зная, что беспризорникам лишь милостиво позволяют занимать дома на мосту и что кое-кто может быстро позабыть о всяком снисхождении, Сэмма и угомонившийся Дроб, раздираемые внутренними протестами, все же позволили мужчинам меня увести.
Школу превратили во временный штаб, и там нас поджидало еще три штатных полицейских в форме. Они что-то раздраженно бурчали друг другу, а меня игнорировали – все, кроме самого огромного. Он меня избил. Атаковал быстро и спокойно, попутно бесстрастно объясняя, мол, это наказание за неповиновение закону, который ясно дал понять, что я принадлежу отцу.
Тогда меня впервые ударил взрослый.
Мойщик окон с каждым замахом морщился. И оттого, что даже такой, как он, считал кару несправедливой, мне становилось одновременно лучше и хуже. Он не вмешивался.
Закончив, полицейский приказал мне ждать, пока он обсудит документы и планы с коллегами. Я надеялся, что придет охотник. И представлял, как он пробирается сквозь заросли в предгорьях. Я думал о нем так часто, словно охотник все время был рядом, с искорками в глазах, обещающий проведать меня по возвращении.
Отцу весточку послали только днем, и он пришел меня забрать.
Услышав шум, я испуганно поднял покрасневшие глаза и увидел в дверях школьного кабинета отца в окружении людей с лентами временной власти – незнакомых мне мужчины и женщины – и двух гостей в униформе. Отец принес хлеб. На лице его читалось беспокойство.
– Мальчик. – Он шагнул вперед, но, разглядев меня, замер и обернулся к полицейским: – Кто из вас это сделал?
Я никогда не слышал, чтобы отец так кричал. Он отшвырнул хлеб, и тот отскочил в мой угол.
– Я вас убью, если еще раз тронете моего мальчика! – вопил отец. – Я вас убью!
Полицейские ошеломленно моргнули и переглянулись.
– Это все мостовые крысы, с которыми он сбежал, – соврал мойщик окон. – Они сцепились. Мы его и пальцем не тронули.
– Расслабься, приятель, – сказал тот, кто меня избил. – Забирай своего проклятого мальчишку домой.
Отец на него оскалился. И я видел, как он берет себя в руки, чтобы повернуться ко мне уже спокойным.
– Из-за них я погубил твой завтрак, – улыбнулся он. – Достану другой. Идем. – Отец протянул руку. – Пора домой.
Ставни были подняты, магазины открыты, дороги заполнены. Мужчины и женщины сметали пыль. Последние пару часов того дня отец водил меня по улицам, по битком забитой площади, и я заметил Дроба, Сэмму и остальных. Будто бы совершенно случайно они выстроились у стены в поле моего зрения. Отец тоже их увидел и равнодушным жестом велел держаться подальше.
Пока ты пялился на ребят, он крепко сжимал твою руку. А потом потащил тебя через площадь, распугивая жадных птиц.
Люди наблюдали за ним. Отец подошел к булочнице и попросил буханку хлеба, но та покачала головой:
– Хлеба нет, – и отвернулась.
За торговым оконцем виднелись горы хлеба.
Отец направился к мужчине, что жарил мясо на шампурах над большой металлической чашей, но при нашем приближении тот тоже покачал головой и вытянул руку над едой, защищая ее, будто ребенка.
Отца отказались обслуживать все торговцы. Они собирались в группы и смотрели на нас безжалостно и непреклонно – как на него, так и на меня. Не знаю, как отца, но даже сквозь боль от ударов полицейского меня уязвило их оскорбительное пренебрежение. Наверное, это означало, что мне поверили, но все равно было стыдно.
Сэмма и банда следили за мной, а я за ними. Они наблюдали, как хозяева лавок один за другим отказывали моему отцу, а все покупатели скрещивали руки и молчали, пока он не уводил меня дальше.
Отец никого не смутил своими прямыми взглядами, но и сам не поник под всеобщим неодобрением.
Он оценивающе посмотрел на небо:
– Перехватишь что-нибудь дома. Там есть еда. Добрая долгая прогулка только на пользу аппетиту.
Когда отец увел меня с площади к окраинам, мне помахал Дроб. Он казался напряженным и на вершину холма за пределами города смотрел все с тем же безмерным, неистовым пылом, но все же сумел поймать мой взгляд и, как и раньше, жестом велел ждать. Он выглядел так, будто собирался поохотиться.
Мы миновали последний поворот в предгорье и оставили позади главную улицу. А я все оборачивался, лишь бы напоследок хоть мельком увидеть мост через овраг и выстроившихся на перилах ранних ловцов, готовых к первым летучим мышам. Отец опустился передо мной на колени.
– Хватит. – Он мягко сжал мою руку и заставил смотреть на него, пока под моими ногами хрустели камни, а воздух становился все тоньше. – Хватит. Дни выдались ужасные, я знаю. И знаю, что ты был напуган, не понимал, что произошло и что делать. Я тебя не виню. Я все понимаю. Но пора это прекратить. Больше никаких побегов. Никаких пряток в городе. Или где угодно еще. Хорошо? Ты меня понял?
Он вновь сжимал мою руку, пока я не ответил:
– Да.
– Отлично. Нас осталось только двое, и мы нужны друг другу. – Мы должны заботиться друг о друге, верно? Так что… Мы научимся. Больше никаких побегов. Договорились. Если ты снова сбежишь, мне придется идти тебя искать, и я буду зол и расстроен. А теперь иди ешь. Эти городские ублюдки…
Отец осекся. Будто я уже не слышал от беспризорников все слова, которые он мог бы произнести. Будто я не читал их прежде в книгах, которые давала мне мама.
БОЛЬШЕ Я НЕ СБЕГАЛ, ХОТЯ НЕ РАЗ ОБ ЭТОМ думал и однажды даже почти попытался.
Я снова смог зайти в верхнюю комнату.
Как только отец оставил меня одного, я быстро, чтобы не передумать, взял свечу и впервые за несколько месяцев прокрался на чердак. И пусть я дрожал, пока поднимался, но стоило войти, даже несмотря на темноту, ни страха, ни потрясения я не почувствовал. Лишь пустоту.
Охотник не соврал: кровь стерли. Как и мои рисунки, которые я считал тайной.
Комнату сотрясали сильнейшие ветра, и я частенько смотрел сквозь ночь и наполненный звуками воздух нагорья, воображая, как направляюсь прочь от холмов, но не уходил. Не могу сказать, что принял осознанное решение остаться, просто не чувствовал в себе тяги и способности отыскать собственный путь или типа того. Чертополох на ветру! Вот как я думал о себе неделями. Размышления о собственном прошлом – то еще таинство.
Отец продолжал мастерить ключи. Предположительно для себя.
Днем я бродил по округе. И не единожды слышал этот стрекочущий зов откуда-то с крутого участка между городом и верховьем. Слышал жалобные стоны вьючных животных. А однажды – даже грохот двух отчетливых специфических выстрелов.
Я не могу вам внятно сказать, чего хотел от меня отец. Может, ему был нужен я сам. Он любил меня, но и маму тоже, и эта любовь не мешала мне наблюдать за ним и ждать, когда на лице его появится то самое выражение. Любовь не мешала мне гадать и удивляться.
Я не могу сказать, чего отец от меня хотел, потому что он почти ничего не просил. Теперь, когда я вернулся, ему хватало того, что я вновь пинаю камешки через ограду. Вновь исследую склон, смотрю на драки птиц и скальных крыс и охочусь на червей.
Я отнес последние мамины бумаги на обветренный чердак и частенько их там перечитывал – или пытался, так как многое было вне моего понимания. Инструкция по возведению стен; аллегория об эгоизме среди животных; описание резного ящика, в коем вроде как находится душа человека, хранящегося в музее города, о котором я никогда не слышал.
В основном готовил отец, но иногда он заставлял меня, а сам, покрытый ключной пылью, стоял в дверях кухни и бормотал себе под нос. Он советовал, что и с чем класть в кастрюлю. Я повиновался, словно он отдавал приказы. В его компании я всегда молчал. Отец никогда не просил меня отнести мусор в пещерную яму.
Я понятия не имел, как ухаживать за садом: я наблюдал за работой матери, но вопросов не задавал. И теперь, когда чувство долга все росло, я мог лишь рыхлить ее мотыгой сухую землю, максимально похоже имитируя мамины движения. Я поглаживал умирающие бобы. Порой, переворачивая грязь, я откапывал мусор.
Однажды я спросил отца:
– Зачем я тебе?
До сих пор считаю, что то был самый отважный мой поступок. Я стоял снаружи, а отец сидел в мастерской. Я заметил его, когда копался в земле, и прежде, чем передумал, вскочил и выкрикнул вопрос в окно. Отец поднял глаза, и на миг мне показалось, что на лице его знакомое пустое выражение, но я ошибся.
– Не говори так, – прошептал он, прижимая руки к щеке и дрожащим губам. – Не надо. Не смей.
Я ВСЕ ГАДАЛ, ЧТО СЛУЧИТСЯ, КОГДА У НАС закончится еда. У нас были мешки зернобобовых и несколько буханок горького хлеба из города, который не портится неделями. А еще в кладовой хранились сухие запасы. Я порой запирался в этой крохотной комнатке, с трех сторон окруженный полками с банками, сушеностями и соленостями и все нарастающей с каждым днем паутиной с шелухой от паучьей еды, которую отец только чудом не смахивал, когда тянулся за чем-нибудь. И вот я стоял в чулане и смотрел, как уменьшаются запасы. Я знал, что до полного опустошения полок еще далеко, но также знал, что основные продукты все же скоро закончатся и останется лишь то, чего у нас в избытке, вроде сушеных грибов, которые явно переживут все остальное. Я подумал, может, отец просто решил оставить все как есть? Если уменьшать и уменьшать количество ингредиентов при готовке, то какое-то время мы продержимся, но еда с каждым днем, с каждой неделей будет все скуднее и безвкуснее, пока не иссякнет, так что придется питаться одними грибами. На завтрак замачивать их в воде и соли, на обед обжаривать в масле, а потом масло кончится, и мы будем просто дочерна нагревать грибы в кастрюле на огне или грызть сырыми, пока и они не исчезнут и мы не умрем, один за другим, со вкусом грибов на языках. Я не мог решить: раз я мельче и ем меньше, то, лишившись грибов, умру раньше отца или, наоборот, позже? Как и не мог определиться, что хуже: первое или второе. Если отец умрет раньше, тогда я наконец – не просите меня проанализировать или объяснить эту логику – спущусь в город, попрошу нормальной еды, а не грибов, и выживу. Но потом я понял, что буду настолько слаб, что не смогу пошевелиться и все равно умру, при этом вынужденный все оставшееся время смотреть на мертвого отца.
Мы не умерли. Одним теплым утром я вошел в чулан и заморгал, увидев, что большая банка на уровне моей головы снова полна, и чечевица даже перевалилась через края, разбежавшись по пыльным полкам. А еще появились новые соленья и стопки лепешек.
Не знаю, когда или как отец заказывал еду и что за торговцы и когда ее доставляли, но в его собственном доме на вершине холма ключника явно не так чурались, как раньше. Сколько бы ни ушло денег, он снова стал хорошим.
Через несколько дней после появления чечевицы на холм поднялась бакалейщица – молодая, в каждой руке по мешку с эмблемой ее магазина. Она заметила меня в моем шпионском укрытии на выступе. Поколебалась, но в итоге ускорилась, дабы побыстрее сбыть товар.
ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ ПОСЛЕ возвращения в верховье, затаившись в низких ветвях дерева и наблюдая за домом, я услышал, как о ствол ударил камень, и глянул вниз. Из-за скалы на меня глазел мальчишка. Он разжал ладонь, выпуская целую горсть гальки.