Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Выжить в Сталинграде [Воспоминания фронтового врача. 1943-1946] - Ганс Дибольд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я отправился записывать фамилии моих больных. В левой руке я держал лист бумаги — список, а в правой — карандаш. Мой санитар Францль нес самодельную керосиновую лампу или огарок свечи и ящик с перевязочным материалом и лекарствами. Мы медленно продвигались, согнувшись в три погибели, потому что больные лежали на земле и были не в состоянии подняться. На наши оклики они отзывались слабыми хриплыми голосами. От неописуемой духоты пересыхало в горле, давило в груди и возникала сильная боль в глазах. В ушах звенел нескончаемый крик: «Доктор, доктор…» Меня окликали люди, которых я уже осматривал, и те, кого мне только предстояло осмотреть. Одних я оставлял во тьме за спиной, другие ждали меня впереди в такой же тьме. Единственный источник света двигался вместе с нами. И для нас, и для больных — не считая глотка кипяченой воды — большим утешением был уже взгляд в глаза. Иногда вся доброта мира съеживалась до одного слова: «пожалуйста», «спасибо», до слабого движения рукой, до слов: «Доктор, я не жалуюсь», или «Потерпи, приятель», или «Там дальше один человек жалуется на боль». Но кто там не испытывал боли? Эта доброта освещала бесконечный мрак подземелья. Надежда умерла, но доброта осталась. Едва ли кто-то из этих людей задумывался о будущем.

Пожилой венец, словно в молитве, воздевал к потолку иссохшие руки: «Господи, когда же все это кончится?»

Молодой парень из Нижней Саксонии: «Дома ни за что не должны знать, что здесь творится». Он не хотел огорчать свою мать, не хотел, чтобы она знала о страданиях сына. Очень многие думали так же, как он. Обретя понимание и покой перед лицом выпавших на их долю страданий, думая о матерях и своей стране, не испытывая ни гнева, ни ненависти, они стоически терпели боль, смирялись с ней. На следующий день — утром или вечером — мы обнаруживали их тихо лежащими на своих местах. Их холодные окоченевшие тела не испытывали больше ни голода, ни холода, ни жажды.

Но не у всех хватало сил сохранять спокойствие. Давление внешних обстоятельств было невыносимым, а внутренняя слабость нарастала. Люди лежали на голой земле, прикрытые грязными вонючими тряпками, в черных от копоти рубашках, в грязных дырявых носках и в рваной обуви. Они терпели страшные муки от язв на лопатках, в паху, на бедрах и локтях; омертвевшие иссиня-черные пальцы гноились и отваливались от распухших красных ступней. Иногда омертвевшие участки приходилось иссекать, чтобы избавить страдальца от невыносимой боли. Больные не могли помыться, так как мы постоянно испытывали нехватку воды. Ее едва хватало на то, чтобы утолять жажду. Больные мочились и испражнялись в жестяные банки, стоявшие возле их лож. Эти банки часто опрокидывались от неловких движений. Все, кто мог самостоятельно передвигаться, со стонами хромали или ползли к параше. Их путь сопровождался криками боли и проклятьями, когда они задевали других раненых за ноги. От голода многие из раненых и больных потеряли способность ясно мыслить. Когда они хватали хлеб, в их глазах загорался огонек безумия. Лихорадка еще не началась; но дым ел глаза, вызывал першение в горле, осаждался сажей на трахее. Жажда становилась все более мучительной.

Больные говорили, что самое страшное — это вши. Уже после того, как мы вошли в Сталинград, служба дезинсекции пришла в полный упадок. Чем хуже становились условия жизни, тем больше становилось вшей. Все, у кого еще оставались силы, ежеминутно выискивали и давили вшей. Только на воротнике можно было в любой момент обнаружить двадцать — тридцать насекомых. Все тело горело и чесалось от укусов, и страшный зуд лишал больных последних остатков сна. Только после того, как у больного начиналась тифозная лихорадка, вши покидали истерзанное ими тело, переходили к другим больным и заражали их. Больные, не такие подвижные, как здоровые, пытались избавиться от вшей, но безуспешно. Как только из-под одеял показывался шерстяной носок или рукав шерстяного свитера, туда устремлялись массы вшей. Когда у больного начиналась агония, весь пол возле него становился серым от покидавших его насекомых. Со впалых животов раненых вшей можно было набирать, как муку из ларя. Эта напасть могла бы довести до сумасшествия даже здорового человека; поэтому нет ничего удивительного, что многие наши пациенты приходили в ярость от самого легкого прикосновения. Если бы не было стойких и сильных духом людей, то все галереи сотрясались бы от непрерывного вопля боли и страха. Стонущих больных можно было лишь на короткое время успокоить уколом морфия, глотком чая или добрым увещеванием.

Но самым страшным несчастьем были сами люди: мародеры, обиравшие умерших. Это было воплощение грязи и пены, которая всегда поднимается со дна, когда погибают самые лучшие, самые доблестные. Не успевшие умереть солдаты часто лишались обуви, шинелей и колец. Один из мародеров продавал за деньги воду. Когда он сам умер, в его карманах обнаружили восемь тысяч марок. Переводчик Шлёссер, бывший когда-то официантом в Румынии, только тем и занимался, что грабил, крал и торговал краденым. Обходя больных и умирающих, чтобы их обобрать, он заразился тифозными риккетсиями. Когда он подох как собака, у него обнаружили мешок с золотыми кольцами. Некоторые солдаты, занятые выносом тел умерших, вели себя как стервятники, извлекая выгоду из этого скорбного занятия. Эти мерзавцы являлись из темноты, как слетавшиеся на мертвечину птицы. Они привязывали умершего за голову и за ноги к шесту и выносили его, перешагивая через больных, раненых и умирающих. Правда, едва ли они смогли при жизни поживиться плодами своей алчности. Риск заразиться был очень велик. Впрочем, та же судьба ждала ответственных унтер-офицеров, которые добросовестно и тщательно переписывали имена умерших, сохраняли их имущество и передавали его начальнику госпиталя. Когда эти обязанности взял на себя Бец, он каждый раз, возвращаясь и снимая перчатки, стряхивал с себя массу вшей. Сознавая опасность, он все время повторял: «Надо крепиться, ни в косм случае нельзя опускать руки». Так мы работали, переходя от одного больного к другому, давали им обезболивающие и снотворные порошки, перевязывали обмороженные конечности, сверяли списки и призывали к терпению. Но нашим больным с каждым днем становилось все хуже и хуже. На искусанной вшами, грязной и потной коже начали размножаться грибки, вызывавшие образование пузырей и отслоение кожи. Там, где между кожей и костями не было мышц — жировой клетчатки не было нигде, — образовывались язвы и пролежни. Появились первые случаи столбняка. Судороги продолжались недолго. Наши пациенты не имели сил даже на них и вскоре закрывали глаза и безропотно покидали наш мир. Потом начал истощаться запас перевязочных материалов и лекарств. Мы исчерпали все обезболивающие и снотворные средства. Наши больные страдали от боли, но мы не могли даже поменять им повязки. Если удавалось, мы ампутировали обмороженные пальцы ног. Носить раненых в операционную было трудно и мучительно, так как при этом санитары все время задевали лежавших на земляном полу раненых или наступали на них. Иссякали силы и у носильщиков. В операционной, при свете чадящих ламп, сменяя друг друга, день и ночь работали доктор Лейтнер, доктор Штейн и два санитара. Вскоре им приходилось каждый раз собирать в кулак всю свою волю, чтобы продолжать работу.

Покончив с утренним обходом, мы возвращались в свою спальню, чтобы поесть. Мы пили чай, ели водянистый суп и хлеб, к которому иногда удавалось присовокупить кусок селедки. Если выдавалось свободное время, то мы использовали его для сна. Нестерпимый зуд часто будил нас, заставляя вставать, и мы принимались искать и истреблять вшей при свете самодельных керосиновых ламп. Если во время этих поисков мы садились слишком близко к лампе, то вдыхали едкий дым, от которого, казалось, можно задохнуться насмерть. Но вскоре отдых заканчивался, надо было вставать и идти на вечерний обход. Каждый такой обход вызывал у нас мучительное чувство собственного бессилия от невозможности помочь страдавшим больным. Уставшими руками мы сматывали и разматывали бинты, чувствуя, что, невзирая на все наши усилия, конец близок и неминуем. Мы слышали обращенные к нам крики: «Доктор!», но не могли ничего ответить больному, нам хотелось спрятаться от взглядов раненых, и мы шли дальше, чтобы показать им, что, по крайней мере, мы хотим им помочь.

Однажды я вдруг почувствовал, что с меня хватит, и попытался уклониться от вечернего обхода, но тут мой взгляд упал на нашего санитара Франция. Он был моложе и слабее меня, он был болен еще со времени первой зимней кампании, он не был медиком и не был связан врачебным знанием и обязанностью помогать страдающим. Но этот маленький болезненный юноша уже был на ногах. Он держал ящик с медикаментами и бинтами, лампу и был готов идти. Мне стало стыдно, и я последовал за ним. Согнувшись, мы отправились к нашим товарищам. Чем дальше мы углублялись в галерею, тем больше становилось расстояние между ранеными. Там, где от основного прохода ответвлялась западная галерея, к спертому воздуху примешивалась морозная влажность. С черных стен стекали струйки воды. Поперечная галерея отходила вправо. Здесь было суше и темнее, чем в других галереях. К тому же здесь сильнее была и духота. Больные лежали мелкими группками, тесно прижавшись друг к другу. Это были уже не мои больные, а больные доктора Майра. Но бывали дни, когда Майр не успевал добраться до них. Тогда больные звали меня. Мне приходилось осматривать их, менять им повязки, давать лекарство. Я не мог пройти мимо. Но у меня не было для них ни лекарств, ни бинтов. Единственное, что я мог сделать, — это дать одному-двум больным обезболивающий порошок, а с остальными просто поговорить, воззвав к их здравому смыслу. Но это не обличало мучений от сознания собственного бессилия. Мой ум отупел, сердце болело, колени подгибались. На том месте, где от поперечной галереи отходил ход, лежал пожилой инженер из Вены. На его лице отпечаталось выражение печальной мудрости, которое иногда облагораживает лица веселых и легкомысленных с виду венцев. Проходя мимо него, я вспомнил всех любимых и близких мне людей, живущих в этом городе, вспомнил и далекие, канувшие в безвозвратное прошлое счастливые дни. Я устало прошел мимо земляка. Дальше, в глубине галереи, было очень темно. Пламя ламп становилось крошечным, тусклым и каждую минуту грозило потухнуть. В самом дальнем углу оставалось очень мало больных. Каждый день меня здесь приветствовал один раненый, которого я начал лечить еще на Дону и привез наконец в Сталинград.

Он был жив к моменту, когда мы переехали в другой госпиталь.

Обратный путь я совершал другим маршрутом. При этом я часто обнаруживал труп какого-то больного, имени которого не знали лежавшие там раненые. Обычно это был скиталец, который перед смертью искал более удобное место и находил его — место своего последнего упокоения — здесь, лежа посреди галереи.

К вечеру наша работа, а с ней и силы заканчивались. Мы садились на койки и принимались ждать — вшей. Шинели служили нам матрацами, кителя — одеялами, вещевые мешки — подушками. На стене висела моя противомоскитная сетка. В ней я сушил липкий хлеб, прежде чем его съесть. В самом начале зимы, сразу после окружения, жена прислала мне дюжину рождественских свечей. Свечи мне привез молодой артиллерийский лейтенант доктор Эймансбергер, прилетевший в котел накануне Рождества. Через несколько дней его убили, когда он пытался прямой наводкой поразить русский танк из своей гаубицы.

Половину свечей я раздал своим сослуживцам по медицинскому корпусу как рождественские подарки. В сочельник эти свечи освещали их траншеи и блиндажи в оврагах Россошки. В Гумраке все медики, собравшиеся в блиндаже, были убиты прямым попаданием русской авиационной бомбы.

Остальные свечи я сохранил. Они освещали мне Рождество, светили в Новый год. Теперь у меня оставалось всего две свечи. Иногда я зажигал их, и маленькие огоньки напоминали о доме. В такие минуты мы разговаривали. Доктор Штейн как-то сказал: «Если мы хотим пережить плен, нам надо протянуть пять лет». Я с ним согласился. Так и вышло, по крайней мере для меня.

Так проходили дни и ночи. Время от времени мы поднимались на улицу подышать пять минут свежим морозным воздухом. Однажды во время такой прогулки я встретил коменданта. Он остановился и певуче продекламировал мне какое-то русское стихотворение о весне. Замолчав, он тоскующим взглядом посмотрел на голое деревце, потом повернулся ко мне и сказал: «Идите и работайте; идите и работайте». Но я ушел не сразу, постояв еще несколько мгновений под открытым небом, которого так давно не видел.

С дороги, поперек пересекавшей балку, мне была видна широкая, скованная льдом Волга.

Однажды вечером, когда мы уже собирались ложиться спать, в галерее раздался какой-то шум. Через несколько минут русский часовой ввел в нашу комнату двух офицеров. Это были капелланы танковой дивизии — один католик, другой протестант. Вид у них был встревоженный, в глазах читался страх. Они все время прятались в бункере, но русские их, в конце концов, нашли. Католический капеллан Рааб сказал: «Какая бы дорога мне ни выпала, она все равно приведет к Богу». В тот же вечер обоих капелланов увели.

Мы этого не ожидали, так как в здании ГПУ у нас тоже был капеллан по фамилии Хейлиг. Родом он был из Бамберга. Когда русские спросили его, кто он, Хейлиг показал им крест. Русские пощупали его, удивленно посмотрели на капеллана, потом снисходительно улыбнулись: «А, священник!» Они не причинили ему никакого вреда. Позже, летом, он даже стал библиотекарем.

Правда, у протестантского капеллана Приснера, который работал со списками раненых и больных в комнате начальника госпиталя, судьба оказалась иной. Утешая больных, он обращался к ним: «Послушайте, мальчики, сегодня воскресенье». Его увезли совершенно неожиданно — русские пришли и увели его с собой.

Смертность среди больных и раненых продолжала расти. У нас не было прямых доказательств начала эпидемии сыпного тифа, но случаи высокой лихорадки, бреда и головной боли значительно участились. Главной и практически единственной темой наших разговоров с доктором Шмиденом стал тиф и вши.

Я сказал ему: «Пока мы окончательно удостоверимся, что это тиф, заболеют еще двадцать — тридцать человек; это значит, что в течение нескольких недель заболеют все».

Подобно многим другим кадровым военным врачам, доктор Шмиден больше всего боялся поспешить с диагностикой опасной инфекции. Он сказал: «Но что будут делать русские, если это и в самом деле тиф?»

Ему были нужны чистые простыни, он хотел провести дезинсекцию и санитарную обработку больных. Но где мы сможем разместить такое множество тяжелобольных во время обработки?

С другой стороны, комендант пытался избавиться от всех выздоравливающих, немедленно отправляя их в Бекетовку. Я своими глазами видел транспорт такого рода. Среди отправленных был мой бывший коллега доктор Райх из Вены. Пять лет спустя, к моей неописуемой радости, я встретил его — живого и здорового. Но пока у нас не было ни одного ходячего больного; переводы пленных в Бекетовку прекратились.

В нашей спальне заболели санитары. Они страдали от обездвиживающего паралича и удушья. Люди до того более или менее здоровые вдруг начинали жаловаться на головную боль, жар и отвращение к хлебу. К нам прибыл русский генерал-хирург. Он нанес визит доктору Шмидену, и они вместе прошли по галерее до операционной. Там русский генерал по-чешски поговорил с доктором Штейном. Потом русский хирург и Шмиден вернулись в нашу спальню.

На обратном пути генерал сказал Шмидену: «Это самый грязный госпиталь из всех, что мне приходилось видеть».

Доктор Шмиден ответил: «Дайте нам возможность работать. Нам нужно чистое белье и мыло».

В ответ русский врач сказал: «Мы не подготовились к такому количеству пленных. К тому же мы вас сюда не звали». Тем не менее он распорядился об устройстве отделения дезинфекции.

Русский генерал еще не успел уехать, как комендант стал проявлять к нам нескрываемую враждебность. Под дезинфекционную камеру он выделил не полуразрушенную кухню, как мы просили, а сырое помещение с кирпичными стенами, к тому же без дверей. В углублении стены мы устроили очаг, на который положили железный лист, а сверху натянули проволоку, чтобы развешивать на ней одежду для термической обработки. Тяги не было, а нашим людям не хватило сил протянуть дымоход. Старший фельдфебель Андерль, пожилой человек, которому было поручено отвечать за дезинфекцию, оказался совершенно непригодным для этой работы. Думая о хлебе, он забывал обо всем на свете.

Когда я почувствовал, что у меня поднимается температура, я попросил его прокалить мою последнюю рубашку и шерстяной свитер. Вскоре Андерль пришел ко мне и сказал, что мои вещи сгорели. Я спросил, осталось ли от них хоть что-нибудь. Он сказал, что остатки закопал. На самом деле он обменял рубашку и свитер на хлеб. Он не мог терпеть чувство голода. Летом он умер.

Мы заметили, что у больных и умирающих все чаще отнимали обручальные кольца. Но мое кольцо пока было при мне. Оно было сделано из кольца моего покойного отца, так же как и кольцо моей жены. Я не хотел, чтобы чужой человек завладел этой семейной реликвией. Я расплавил кольцо на огне, превратив его в маленький золотой шарик, и спрятал. Никто не смог у меня его украсть.

Однажды вечером заболел переводчик Хаси. У него началась лихорадка и бред. Я диагностировал типичную сыпнотифозную сыпь, увеличение селезенки и покраснение склер. Санитар явился к доктору Шмидену и объявил, что его преследуют больные. У него тоже начался бред. Серьезно заболевали люди, которые незадолго до этого чувствовали себя вполне сносно. Теперь и доктор Шмиден признал, что единственной причиной симптомов мог быть сыпной тиф.

С этого момента мы начали переводить всех вновь заболевших в одно из боковых помещений правой галереи. Я приказал поставить там светильник и емкость с раствором хлорида ртути и постарался организовать дезинсекцию одежды. Хаси был очень беспокоен. Прожил он недолго. Лихорадка продолжала косить наших больных.

Однажды вечером пришел русский часовой и сказал, чтобы доктор Шмиден через пять минут явился к коменданту. Доктор Шмиден оделся и застегнул ранец. Часовой торопил. На мужественном лице врача не было и следа тревоги. Живые карие глаза излучали глубоко человечное тепло. Мы окружили доктора Шмидена. Он пожал нам руки и ушел.

Должность начальника госпиталя занял доктор Лейтнер. Постепенно все успокоились. Было заметно, что переводчик Шлёссер очень неловко чувствует себя среди нас. Мы становились все более немногословными.

Я поднялся наверх, чтобы глотнуть немного свежего воздуха. Правда, я уже чувствовал какую-то слабость и вялость. Я стоял на краю площадки, когда меня кто-то окликнул снизу, из балки. Я посмотрел и увидел говорившего по-немецки адъютанта генерала-хирурга. Он обратился ко мне: «Скажите коменданту, чтобы он спускался к нам». Я подошел к часовому и на ломаном русском языке передал то, что сказал мне адъютант. Вскоре появился комендант. Он сразу все понял. Он взял с собой свой маленький рюкзак и спустился в балку, к адъютанту. Больше мы его не видели.

Весь остаток дня мы делали обходы, а затем собрались в комнате начальника госпиталя и принялись искать вшей, а потом стали раскладывать пасьянсы. События этого дня подействовали на нас угнетающе. Мы сделали противотифозные прививки всем, кто контактировал с больными, — кроме тех, у кого были больны соседи по нарам. Я тоже сделал себе прививку — уже пятую по счету.

Через несколько дней я снова вышел наверх, на свет божий. Возле полевых кухонь солдаты кололи дрова. Мне стало интересно, гожусь ли я еще на что-нибудь, и я вызвался им помочь. Немного поработав, я почувствовал сильный озноб и вернулся в бункер. В тот вечер у меня появилось жжение в области грудины, одышка и зуд всего тела. Я подумал, что это крапивница — реакция на прививку. Потом у меня стала повышаться температура. Это было благословение свыше — с меня сбежали все вши. Мне вспомнилась давняя беседа с профессором Дормансом. По его мнению, было опасно делать прививку во время инкубационного периода. В доказательство он показал мне список из пятидесяти привитых больных. Умер только один — врач, сделавший себе прививку во время инкубационного периода.

Боль в груди не оставляла мне времени думать, повышает ли сделанная во время инкубационного периода прививка сопротивляемость организма, как считал Эйер, или, наоборот, ослабляет, как думал Дорманс. Я попросил доктора Майра, чтобы он меня осмотрел. Я подозревал у себя плеврит, но доктор Майр ничего не обнаружил. Лихорадка между тем усилилась. Ночь я провел спокойно, так как вши перестали мне досаждать. Жажда была небольшая, а головная боль вполне терпимой. На следующий день температура стала еще выше и увеличилась селезенка. Мы заговорили о тифе. Лихорадка становилась все сильнее, сознание мое сделалось спутанным, я уже не мог себя контролировать.

Доктор Штейн лежал на своем месте рядом со мной, напротив меня стоял доктор Майр. Доктор Маркштейн лег на краю нар. Я очень высоко ценил его несомненную храбрость и беззаботное мужество, но тем не менее у меня было с ним несколько стычек. Он вообще был очень конфликтный человек; к тому же мне никогда не нравилась надменность и самоуверенность кадровых военных врачей. В нашей комнате постоянно находились санитары и больные. Светильники стояли возле наших спальных мест, и все могли слышать, о чем мы говорим. Доктор Штейн сделал несколько умных замечаний. Доктор Майр принялся рассудительно взвешивать все за и против. Не помню, что говорил я. Потом, воспользовавшись короткой паузой, высказал свое мнение майор Маркштейн. Говоря немного в нос, он произнес свой диагноз. Он хотел сделать как лучше, но его снисходительность переполнила чашу моего терпения. Я взвился на нарах и стал кричать, что запрещаю ему вмешиваться в дела, в которых он ничего не понимает. Успокоился я нескоро. Когда Маркштейн попытался робко возразить, я снова раскричался. Постепенно я утихомирился, а доктор Маркштейн, как умный человек, молчал. Другие улыбались, радуясь чужому смущению. Доктор Майр сказал, что мое поведение уже симптом — я был совершенно обессилен.

Наступила ночь. Зуд и жжение в теле прошли совершенно. Я лежал абсолютно неподвижно. Вскоре у меня заболела спина. Тяжелобольному, истощенному человеку трудно лежать на твердых досках. Чтобы было помягче, я подложил руки под крестец. Боль в голове усиливалась. Горячую голову словно стиснуло тугим обручем. Начало жечь глаза. Я лежал без сна в полной темноте. Утром зажгли лампы, их призрачный тусклый свет шел слева и из-под потолка, покрытого липкой черной сажей. Как только зажгли лампы, их дым стал раздражать легкие, и у меня начался сильный кашель. Вскоре глаза стали нестерпимо болеть, как только на них падал свет ламп. Я все время просил, чтобы лампы чем-нибудь прикрыли или потушили. Но это было возможно только ночью. Вместе со вшами меня оставило и чувство голода. Меня тошнило от одной мысли о хлебе. Но я все равно высушил хлебную корку в противомоскитной сетке и всю ночь ее жевал — просто для того, чтобы чем-нибудь себя запять.

На следующий день доктор Майр дал мне атебрин. Он хотел, кроме того, ввести мне раствор хлористого кальция, но в темноте не мог отыскать вены. Он оставил свои попытки, и я не возражал, так как в моем состоянии мне недоставало только опухшей руки. Дни тянулись невыносимо долго. Францль и Бец по очереди приносили мне воду. Как-то раз я зажег свою последнюю свечу, но мне пришлось тотчас ее потушить — от света было нестерпимо больно глазам.

Но когда по ночам в бункере воцарялась непроглядная темнота и черная стена сливалась с мраком в одну давящую темную массу, в моих глазах возникал внутренний свет. Багровое пламя пылало так сильно, словно в моих орбитах были не глазные яблоки, а раскаленные угли. Красное пламя под прикрытыми веками заполняло все поле зрения. Лихорадочные видения изобиловали причудливыми и страшными химерами. Обычно мне снились лежащие длинными рядами мертвецы, а в ушах звучал неумолчный крик: «Доктор! Доктор!» Эти крики терзали мой слух так же, как свет терзал днем мое зрение. Иногда мне казалось, что моя голова вот-вот взорвется.

Заболел доктор Штейн. Температура у него была ниже, чем у меня, но он был очень беспокоен, все время дрыгал ногами, подскакивал на месте и беспорядочно размахивал руками. Каждый раз, когда он сотрясал нары, это отдавалось невыносимой болью у меня в голове. Так шли наши дни. Когда сознание прояснялось, мы не могли поверить, что больны тифом, так как были до сих пор живы. В нашем положении сам этот факт не укладывался в диагноз. Сердце стучало тяжело и глухо. Было такое чувство, что дышишь разреженным воздухом. Меня мучила слабость и полный упадок сил. Однажды мне страшно захотелось пососать кусочек сахара, но сахара не было.

Начался понос. При каждой необходимости облегчиться мы испытывали непреодолимый страх. По ночам в бункере было абсолютно темно. Я ориентировался по ногам спящих слева и по стулу с умывальным тазом справа. Потом, хватаясь за столы, я проходил по проложенному между ними деревянному настилу в галерею, где, натыкаясь на обмороженные ступни лежавших на полу людей, то и дело слышал злобные крики. Держась за стены галереи, я на ощупь продвигался к выходу. Метров через пятьдесят я утыкался в кирпичную стену, разделявшую галерею на секции. За стенкой стояла параша. Вонь работала лучше любого опознавательного знака. Параша была очень большая и почти всегда полная до краев. Иногда все это напоминало мне описание ада у Ганса Сакса: «Внутри стояло ведро с испражнениями, вонявшими, как дохлый пес». После того, как я вставал с параши, чувствуя, как меня отпускают спазмы в животе, начинался страшно утомительный путь назад. Самым трудным было найти выход из выложенной кирпичом секции. Ее стены шли под углом к галерее и, по сути, со своими двойными дверями эта секция представляла собой большой тамбур длиной около двух метров. Оказавшись там, я терял всякое представление о том, в каком направлении мне теперь идти, чтобы попасть в нужную мне галерею. С трудом переставляя ноги, я принимался бродить от одной стены к другой. Когда я входил в дверь, параша была справа от меня, но теперь справа была только одна стена. Я крутился на месте, мерз, чувствуя уныние и одновременно ярость оттого, что не могу сориентироваться в черных стенах. Казалось, проходили часы, прежде чем мне удавалось выйти из этого тамбура. Стоны больных подсказывали, что я на правильном пути. В ужасе от предчувствия следующего путешествия я забирался на нары.

Во мраке смешались все представления о смене дня и ночи. Из всех моих тогдашних мыслей в памяти сохранились только две. Во-первых, я понимал, что одной ногой стою в могиле, и мои последние мысли были о моей дорогой жене. Вторая мысль: мне страстно хотелось умереть при свете дня. Я был полон решимости из последних сил выползти наверх и умереть у выхода из галереи. В то время мне часто вспоминались стихи Конрада Мейера:

Пусть утром смерть ко мне придет; Коль должен я покинуть земную жизнь, То пусть сперва увижу светлый путь. Пусть муку смертную мне облегчит Роса поры рассветной, все освежающей. Да не во тьме придется мне испустить мой дух.

не помню, были ли у меня какие-то другие желания. На меня снизошел полный покой. Я был готов к смерти, как человек, выполнивший свой долг и вынесший выпавшие на его долю страдания.

Думаю, что таковы же были последние мысли тех, кто уже не мог говорить. Поэтому я пишу все это и от их имени. Душа человека, принесшего жертву, не ведает отчаяния. Пусть матери, ищущие утешения, подумают об этом.

Я не помню, как все это закончилось.

Однажды я брел по темным галереям. Когда? Зачем? Куда? Вдруг я увидел впереди какой-то силуэт. Его вид произвел во мне такое потрясение, какого я не испытывал никогда в жизни. Меня охватили благоговение и страх, и одновременно заполнило чувство сладостного счастья. Я затаил дыхание, мне показалось, что я умираю. Широко раскрыв глаза, я попытался разглядеть высившуюся передо мной фигуру. Казалось, тело мое стало невесомым.

Все, что я сейчас пишу, — истинная правда.

Эта фигура был свет. Белый свет ясного дня, бивший сверху во тьму нашего бункера. Свет стоял передо мной живой. Как ангел в сияющих одеждах.

Когда лихорадка отпускала, это ощущение близости конца исчезало. Тем временем заболели доктор Маркштейн и доктор Лейтнер. Мне приходилось ковылять от одного пациента к другому. Работать продолжали только доктор Екель и доктор Лейтнер. Доктор Екель прибыл в бункер незадолго до того, как я заболел. Он был молод и очень добросовестен. Работы между тем становилось все меньше и меньше. В галереях стало тише. Когда я в первый раз после болезни попытался выйти наверх, мои колени подгибались, а ноги отказывались меня нести. Чтобы не упасть, пришлось ухватиться за веревку, натянутую вдоль стены. Когда в следующий раз мне удалось подняться по лестнице без помощи рук, и я был страшно горд этим достижением.

Доктор Штейн медленно поправлялся. Доктору Маркштейну, напротив, с каждым днем становилось все хуже. Лихорадка началась у троих наших санитаров — Куммера, Франция и Беца. У доктора Лейтнера была небольшая температура, но он продолжал работать. Доктор Майр лежал на походной кровати, свернувшись калачиком, и умолял нас потушить свет. Мы отгородили его от света книгами и раскрытой, поставленной набок шахматной доской. Но больному причинял боль даже слабый отблеск тусклого пламени. Лекарств у нас почти не осталось. Промежутки между больными на полу в галереях становились все шире.

Однажды нам потребовалась помощь в выносе трупов. Списки сверял доктор Штейн. Мы, все остальные, занялись подсчетом. Спотыкаясь, мы выбрались на бревенчатый настил западной галереи и вышли наружу. Галерея открывалась на склоне балки, в конце дороги, ведущей вверх по высившемуся над нашими головами склону. Голая земля щетинилась иглами грязного льда и снега. От русла Царицы по склону русские гражданские лица возили низкие тележки, на которых они спускали вниз какой-то странный груз. Русские, в основном женщины, грузили на тележки продолговатые предметы, сложенные у дороги аккуратными штабелями. Издали эти предметы казались безобидными бревнами, хотя на самом деле это были замерзшие трупы наших умерших товарищей.

В тот вечер мы молча сидели вокруг стола в бывшей комнате доктора Шмидена. Доктор Лейтнер сетовал на жизнь. Доктор Майр периодически стонал, когда свет попадал ему в глаза. Доктор Штейн был в огромной меховой шапке. Он ослабел до того, что уже не мог поднять головы и сидел уткнувшись в стол. Этот высокий, стройный человек долго сидел в такой позе. Доктор Маркштейн был не в силах сойти с нар. У него был сильный жар, увеличилась селезенка. Мы заспорили, какой у него тиф — сыпной или брюшной. Все признаки говорили в пользу первого диагноза, тем более что бред уже начался у Куммера, Франция и Беца. Другие санитары заболели и один за другим умерли. В аптечном пункте студент-медик Швейкхарт лежал за ящиком и жаловался на сильное сердцебиение. Однажды вечером он заплетающимся языком, с помутневшими глазами признался, что сделал себе инъекцию строфантина. На месте инъекции кожа покраснела и отекла, но язва не образовалась.

Вскоре после этого поступил приказ о переводе всех больных тифом в госпиталь в Ельшанке. Нам пришлось составить список всех, кто мог перенести перевозку. Всего мы насчитали больше ста человек.

В список вошли наши санитары Куммер, Францль и Бец из Кобурга. Перед отправлением транспорта мой верный помощник Францль сказал мне: «Вам нельзя оставаться. Поедемте с нами, вы же еще больны».

И это была правда. Через несколько дней у меня случился еще один приступ лихорадки. Но в тот момент доктор Штейн, доктор Екель и я были единственными врачами, кто выздоровел и мог работать. Нам пришлось остаться, и я распрощался с Францлем. Беца я с тех пор больше не видел. Говорили, что он умер в Бекетовке.

После отъезда транспорта в бункере осталось человек тридцать. Повар и переводчик чувствовали себя хорошо. Воду носили два санитара Янсен и Ганс Винер, оба из Вены. Янсен страдал серьезным воспалением почек. У него были массивные отеки, и он все время жаловался на одышку. Ганс Винер только недавно оправился от тифа. Оба неутомимо носили воду из балки, благодаря чему все мы остались живы.

Каждый выход в пустую галерею был суровым испытанием. От стен веяло холодом и сыростью. Темнота подавляла, а пустота надрывала душу. Исчез свет ламп, стихли стоны и крики. В галереях стояла мертвая тишина. Все было кончено.

Несколько суток мы провели в полной неопределенности. Выйдем ли мы из этого бункера живыми? Запас свечей, присланных мне женой, иссяк. После того как я стал поправляться, я частенько радовал себя, зажигая свечи. У Майра лихорадка прошла, но доктор Маркштейн был по-прежнему серьезно болен, а доктор Лейтнер часто ложился отдохнуть.

У нас уже давно был новый комендант. Он показался нам приличным человеком. Это был украинец из Харькова. Говорили, что его жена и ребенок погибли в первый день войны во время налета немецкой авиации на город.

Однажды утром он вызвал нас к себе. За исключением доктора Маркштейна, который был не в состоянии встать, мы оделись и, задыхаясь, поднялись по лестнице наверх. Мы с трудом построились у входа в гараж. Шинели и брюки висели на нас, как черные тряпки, сапоги были серыми от пыли, а фуражки свободно болтались на запавших висках. Мы стояли, ссутулив плечи. Я пришел в ужас, увидев при дневном свете зеленовато-бледные лица коллег, их заострившиеся черты и водянистые мешки под глазами. Губы у всех были бледные, взгляд блуждал. В широкую щель между воротником и шеей выступали тонкие шнурки — все, что осталось от моих шейных мышц. На кончике носа постоянно повисала капля, которую я едва успевал смахивать. Мне было трудно прямо держать голову. Доктор Лейтнер сказал мне: «Вы стали похожи на старика, на глубокого старика».

Вышел комитант. Он собрался было приветствовать нас, но, когда взглянул на нас, его добродушное лицо стало серьезным и печальным. Он молча покачал головой. Через переводчика он сказал, что скоро нас переведут в другое место, где нам будет лучше. С этими словами он, не прощаясь, ушел.

Мы вернулись в бункер и принялись ждать. На следующий день к нам спустился часовой, приказал собраться и повел на маленькую площадку перед гаражом. Доктора Лейтнера и доктора Маркштейна пришлось нести на носилках. Некоторые больные наотрез отказались покидать бункер. С них было достаточно. «Пусть они лучше придут сюда и расстреляют нас из автоматов».

На площадке наши люди разбрелись в разные стороны в поисках съестного или вообще чего-нибудь полезного. Они часто беспричинно останавливались, терялись, вдруг направлялись не в ту сторону, не слушая никаких просьб и приказов. Снова и снова их приходилось собирать и пересчитывать, пока остальные, дрожа, мерзли на холодном ветру, жадно хватая ртом воздух. В конце концов, мы собрали всех. Нестройная колонна двинулась в путь. Мы поднимались вверх по узкой дороге, проложенной по северному склону балки — снизу слева вверх и вправо.

Затем дорога свернула влево. С поворота, сквозь руины какого-то завода мы увидели широкую замерзшую Волгу. Вскоре мы добрались до края склона. Теперь мы стояли в самом сердце Сталинграда.

Горстка людей тащилась по пустынным переулкам мимо домов с пустыми глазницами выбитых окон. На стенах были видны красные надписи: «Смерть немецким убийцам! Вечная слава Красной армии!»

Наш новый госпиталь стоял в широком переулке. До войны здесь был дом престарелых. Мы медленно подошли к входу. Двое тифозных больных, которых мы несли, смотрели на наше новое пристанище с тусклой враждебностью.

Глава 6

БОРЬБА С ТИФОМ

Комендант нас не обманул. На новом месте и в самом деле было намного лучше. Мы снова видели своих здоровых и больных товарищей при ясном дневном свете. Правда, те, кто до сих пор был здоров, заболели, но зато больные стали выздоравливать. Борьба со смертью перестала быть безнадежной, и больные начали драться за жизнь. Мало-помалу удалось упорядочить работу врачей и санитаров. У нас появился сильный союзник: советские врачи.

Однако заручиться их поддержкой было нелегко.

Высшее советское руководство в конце концов заметило, что сталинградские пленные вымирают. Возник гигантский очаг инфекции. Это лишало Советский Союз ценной рабочей силы. Это была тяжелая моральная ответственность и угроза возвращающемуся в город гражданскому населению. По мере того, как пленных увозили на восток, болезнь, вместе с ними, распространялась в глубь страны. В тысячах километров к северу от Сталинграда русские сестры и врачи заражались тифом от пленных немцев. Многие из этих сестер и врачей умерли или получили тяжелые осложнения на сердце. Они жертвовали жизнью, спасая своих врагов.

В борьбе с тифом советский народ имел больший опыт, чем любой другой парод мира. Во время гражданской войны и военной интервенции, последовавших за революцией 1917 года, от тифа умерли миллионы людей. Главные артерии войны стали путями распространения заразы. Болезнь захлестнула Украину, Крым и Сибирь. На эпидемиологических картах, где уровень заболеваемости отмечали оттенками серого цвета, эти районы выглядели почти черными. Само существование Красной армии и самого Советского государства было поставлено под угрозу эпидемией тифа.

На одном из съездов Советов вопрос о тифе был вынесен отдельным пунктом повестки дня. На съезде Ленин сказал: «Либо социализм победит вшей, либо вши победят социализм». Героическая борьба увенчалась победой. Районы, закрашенные черной краской на эпидемиологических картах 1917–1923 годов, стали белыми в канун Второй мировой войны. Это был триумф советской организации здравоохранения и медицинского образования. Я говорил на эту тему со многими молодыми советскими врачами. До войны они не видели ни одного случая тифа. То сеть советские врачи не рассчитывали, что им придется столкнуться с тифозной эпидемией такого масштаба. Это подтверждается тем фактом, что советское командование не полностью изолировало обреченную немецкую армию, а противоэпидемические мероприятия начались с большим опозданием. Еще в марте 1943 года русские называли свирепствовавшую в Бекетовке болезнь волжской лихорадкой. Летом 1943 года мне рассказывала об этом очень культурная русская женщина-врач. Она сама переболела тифом, и ее волосы были еще коротки после стрижки. Женщин, заболевших тифом, тоже стригли под машинку. Русским было трудно сразу оценить масштабы эпидемии, так как до войны сыпной тиф в СССР практически не встречался.

Но разразилась новая война. В западных районах Советского Союза образовались покинутые города, по дорогам двигались огромные массы людей, все естественные узы были нарушены, а они являлись лучшим заслоном на пути любой эпидемии. Как только в начале зимы фронт стабилизировался, начался тиф. Несмотря на самые энергичные меры, очаги инфекции тлели в разных местах. Местное население болело реже, но солдаты переносили болезнь хуже и заболевали чаще.

Немцы говорили: «У нас не было ни вшей, ни тифа до тех пор, пока мы не пришли в Россию. Таких болезней нет в Германии».

Русские возражали: «Вы принесли тиф с собой. До войны у нас не было случаев сыпного тифа».

Неудивительно поэтому, что было так трудно организовать совместную борьбу с тифом. Обе стороны придерживались противоположных мнений относительно причин начала эпидемии.

Немцы не знали об успехах советской власти в борьбе с тифом и о накопленном советской медициной в ходе этой борьбы опыте. На самом деле немцы вообще практически ничего не знали о Советском Союзе.

Русские, по традиции, высоко ценили немецкую медицину. Но в отношении медицинского обеспечения война против СССР была так же плохо подготовлена, как и во всех остальных отношениях. В первую зиму войска сильно страдали от холода, во вторую — от вшей. Оборванные и завшивевшие больные, невероятно грязные норы, в которых размещались перевязочные и медпункты из-за развала армии, когда двести тысяч человек оказались стиснутыми на узкой полоске замерзшей степи и в разрушенном до основания городе. С другой стороны, русские сначала рассматривали грязь, вшивость и вспышку эпидемии как свидетельство неэффективности немецкой военной медицины. Советские врачи, общавшиеся лично со своими немецкими коллегами, относились к ним иначе, чем остальные советские граждане. Русские, не имевшие медицинского образования, считали нас способными на преднамеренное убийство.

Эти люди рассуждали так: «У этих немецких врачей очень высокая квалификация. Они могут помочь больным, но их больные умирают. Почему? Значит, они целенаправленно дают им умирать, чтобы причинить вред Советскому государству».

Советские врачи подвергли нас суровой проверке. Они тоже считали, что мы можем наносить преднамеренный вред Советскому государству за счет жизни наших товарищей. Советские врачи ничего не говорили, но внимательно наблюдали за нашей работой.

Мы начали проходить это испытание, находясь не в самой лучшей форме. Мы были физически истощены, оборваны, запущены, обезображены. Мы страдали от отеков, сутулились, как глубокие старики, плохо слышали после тифа, медленно думали, путались в мыслях и обнаруживали зияющие провалы в памяти. Мы не были знакомы с русскими порядками, не знали русского языка и были вынуждены полагаться на переводчиков, которые по причине страха, тупости или предрассудков часто извращали в переводе смысл наших слов.

С другой стороны, мы изо всех сил пытались понять русских. У нас было множество вопросов, на которые мы не находили ответов. Хотели ли они нас уничтожить? На это указывали голодный паек и изъятия одеял и одежды умерших, которые были нужны другим нашим пациентам. Но против этого говорил тот факт, что в конце концов русские приняли решительные меры к ликвидации эпидемии. Каждого больного надо было мыть и освобождать от вшей каждую неделю или две. Каждый врач должен был старательно лечить своих пациентов. Русские требовали от нас «решительной борьбы» с тифом и с высокой смертностью; результата мы должны были добиться в кратчайшие сроки. Хотели ли русские нас убить или оставить в живых? Каждый раз, стоило нам утвердиться на какой-то одной точке зрения, как происходило событие, заставлявшее нас убеждаться в правильности противоположной точки зрения.

Нам и русским врачам было нелегко понять друг друга. Но успех наших трудов и жизнь наших товарищей всецело зависели от взаимопонимания с русскими.

Пациенты нашего госпиталя номер 2б были устроены в подвалах заводского здания, от которого уцелел один только фундамент. В потолке каждого подвала было проделано круглое отверстие. Таким образом, в подвалы проникал свет, а заодно и снег. Дым и копоть поднимались вверх и выходили из отверстий наружу. Через дыру в потолке выходили также трубы железных печек. В каждом подвале такая печка была центром, возле которого находились места нетяжелых больных и санитаров. Они грелись у горячих печек и жарили на них хлеб. Они укладывали ломти хлеба на верхнюю крышку печки, а отблески пламени играли на их лицах и руках. Более тяжелые больные и раненые находились дальше от печки, за ними ухаживали санитары и помощники.

Были у нас хорошие помощники, но были и плохие. Например, Каупе из Верхней Силезии был всегда наготове: если надо было что-то принести, что-то сделать, он всегда был на месте и с радостью помогал. Больные читали эту готовность помочь в его глазах, слышали в его голосе. Каупе был старый вояка. Тяжелые больные — не подарок, среди них попадались капризные, сварливые, агрессивные, но Каупе со всеми находил общий язык, всегда знал, что делать, и делал. Таких людей — душа которых не очерствела в те страшные времена — было много, они находились среди больных и помогали им выжить. Тысячи спасенных жизней — их памятник и награда.

Были и плохие помощники, люди, приставленные к определенной работе, но не готовые к ней, равнодушные к страданиям своих подопечных. Бывало и хуже. Некоторые из этих людей обирали и грабили больных, присваивали себе еду, которую не могли самостоятельно съесть больные. Эти «помощники» интересовались только имуществом, оставшимся после смерти больных, легко раздражались и грубили, когда надо было что-то делать. Они вели себя так до тех пор, пока не заболевали сами.

Были хорошие и плохие солдаты, подсобные рабочие. Во дворе, над бункером, работала команда рубщиков дров. Это были здоровые, сытые военнопленные. В их обязанности входило собирать бревна, пилить, рубить их, а затем разносить но подвалам. Это были танкисты, которые до последнего дня битвы на грузовиках возили с собой продовольствие. У них и теперь был гарантированный рацион. Голод им еще только предстоял. Большая часть дров шла на кухню и в дезинфекционную камеру. Какую-то часть — мы не знали какую — забирали русские. Из этой доли брали себе дрова и рубщики. То, что оставалось, попадало в подвалы и комнаты персонала. Однажды запас дров в импровизированных палатах иссяк. Стоял сильный холод. Истощенным и лихорадящим больным в таком холоде без отопления грозила неминуемая смерть.

Я поднялся к рубщикам и попросил: «Дайте дров для наших больных товарищей». Один из них, Хо, ответил: «У нас нет дров, а те, которые внизу, все равно, так или иначе, умрут».



Поделиться книгой:



Регистрация